48 глава

48 глава

Он смотрит на меня, и в его глазах — паника. Правильная, нужная мне паника. Он знает, зачем я пришёл. Он знает, что сегодняшний день с Аминой не пройдёт даром. И он чертовски прав.

Ратмир сидит за столом на кухне, разбитый, притихший, но в глазах всё ещё плещется что-то наглое, несломленное. Я стою напротив, опираясь спиной о холодильник, скрестив руки на груди. Смотрю на него в упор, давая время прочувствовать ситуацию, пропитаться страхом, осознать, что сейчас здесь не просто разговор.

Внутри меня всё бурлит, как лава в жерле вулкана, готовая выплеснуться, сжечь, уничтожить всё на своём пути. Она поднимается откуда-то из-под рёбер, горячая, тяжёлая, обжигающая, стучит в висках, сжимает горло спазмом, требует выхода. Я чувствую, как желваки ходят на скулах, как зубы сжимаются до скрежета, как кулаки сами собой так, что он их не видит. Хочется перегнуться через стол, схватить его за глотку и сжимать, пока не услышу хруст. Хочется стереть эту наглую усмешку с его поганого лица. Хочется, чтобы он захлебнулся собственной кровью за каждую её слезу, за каждую минуту её сомнений, за каждый её страх.

Но снаружи — лёд. Абсолютный, арктический, непроницаемый лёд. Лицо не выражает ничего. Ни гнева, ни ненависти, ни даже презрения. Только пустота. Только холод. Только ожидание. Я смотрю на него так, как смотрит удав на кролика — без злобы, без эмоций, просто констатируя факт: ты уже мёртв, просто ещё дышишь.

— Видел сестру сегодня? — спрашиваю спокойно, будто интересуюсь погодой.

Он мнётся. Отводит взгляд, трогает разбитую губу, шмыгает носом. Пальцы дрожат, когда он проводит по кровоточащей ссадине. И в этом молчании — всё. Он уже понимает, что наболтал какой-то херни. Что переступил черту, за которой для таких, как он, начинаются большие проблемы.

— О чём говорили? — продолжаю давить. Голос ровный, но в нём уже слышен металл.

Ратмир молчит. Дышит тяжело, сбивчиво, грудная клетка ходит ходуном. Поднимает на меня глаза, пытается найти оправдание, но встречает только ледяную пустоту.

— Я… ну… просто… — заикается он, облизывая разбитые губы.

— Говори, — роняю коротко.

И он ломается. Слова вылетают из него, захлёбываясь кровью и слюной, пока он рассказывает, что сказал Амине. Что она простая, пустая, что её удел — рожать детей и сидеть дома. Что я её не полюблю никогда, потому что таких, как она, не любят. Их используют.

Слушаю и чувствую, как внутри поднимается та самая тёмная волна, которую я так долго сдерживал. Она заливает грудную клетку, стучит в висках, требует выхода. И я понимаю главное: этот человек никогда не даст покоя Амине. Никогда. Сейчас он здесь, разбитый, притихший. Завтра залижет раны, послезавтра снова выползет. А когда выйдет его батя — тот ещё подарок судьбы, они сядут на неё вдвоём. Будут мотать нервы, шантажировать, запугивать. Каждый раз бить морду — не вариант. Слишком утомительно. Слишком предсказуемо. Слишком… мелко для того, чтобы решить проблему раз и навсегда.

Достаю из кармана перчатки. Медленно, не торопясь, натягиваю на руки. Чёрные, тонкие, идеально сидящие, как вторая кожа. Следов не оставят — я здесь ни к чему не притрагивался, вошёл, ударил, стоял у холодильника. Обувь специальная, подошва которой не оставляет характерных отпечатков. Всё продумано. Всё чисто.

Ратмир цепенеет, наблюдая, как я беру грязную тряпку со стола. Наверное, ею мыли пол, настолько она серая, засаленная, вонючая. Формирую кляп, проверяю на прочность. Глаза Ратмира расширяются, когда до него начинает доходит, что это не просто разговор. Он сжимается, втягивает голову в плечи, как животное перед забоем.

— Ты… что ты собираешься делать? — голос срывается на хрип, в нём уже не наглость, а животный ужас. Ноги под столом начинают мелко дрожать, я вижу эту дрожь, чувствую запах страха, который проступает сквозь перегар.

Усмехаюсь. Одним уголком рта. На глаз прикидывая, залезет ли кляп сразу в рот или придётся протолкнуть, силой засунуть.

— Давно мечтал побывать в роли мясника, — говорю тихо, почти задумчиво. — Посмотрим, как у меня получится.

Ратмир дёргается, пытается вскочить, но я в один шаг преодолеваю расстояние между нами. Рука ложится на плечо, пальцы сжимаются так, что он чувствует каждую фалангу, каждое сухожилие — бесполезно дёргаться, бесполезно пытаться, он даже не сдвинется с места. Хватка мёртвая, не оставляющая иллюзий.

Второй рукой, не глядя, беру тряпку и одним движением запихиваю кляп в рот, пока он мычит, пока бьётся в агонии, пытаясь вырваться. Бесполезно. Я сильнее. Намного. Настолько, что он даже не представляет.

Он прижат к стулу, глаза выпучены до такой степени, что, кажется, лопнут сосуды, зрачки бешено мечутся, ища спасения. Из-под кляпа вырываются только приглушённые всхлипы, какие-то бессвязные звуки, в которых невозможно разобрать ни слова. Тело мелко трясётся, ноги скребут по полу, но это только агония, только рефлексы.

Смотрю в испуганные глаза — долго, не мигая, давая ему провалиться в этот взгляд, утонуть в нём. Потом медленно перевожу взгляд на стол, где на разделочной доске лежит большой нож. В хлебных крошках, с деревянной рукояткой, заляпанный жиром после ужина. Идеально. Следов моих не останется, только его. Только его кровь, его отпечатки, его нож, которым он резал хлеб, не зная, что им будут резать его.

Кладу его левую руку на стол. Ратмир прослеживает мой взгляд и начинает елозить на стуле, мычит громче, отчаяннее, пытается выдернуть руку, но я держу крепко, почти до хруста в запястье. Лезвие ложится на указательный палец. Ровно, точно, между фалангами — я знаю анатомию, знаю, где пройдёт чище, где меньше сопротивления, где быстрее.

Одно движение. Короткое, резкое, без замаха. Хруст. Кровь. Глухой, звериный вой сквозь тряпку. Потом средний. Снова хруст. Снова кровь.

Пальцы падают на стол отдельно от руки, и я слышу, как они стукаются о дерево — два тихих, почти невесомых звука. Ратмир бьётся в истерике, но я уже беру правую руку.

Указательный. Средний. Четыре пальца. Два с каждой стороны.

Теперь он может только просить, только мычать, только смотреть. Человек, который не может держать ручку. Который не может считать деньги. Который не может ударить женщину, потому что кулак больше не сжимается как надо. Который не может написать жалобу, заявление, донос. Который никогда больше не будет работать, не будет зарабатывать, не будет самостоятельным. Приговорён к пожизненной зависимости. Беспомощный, жалкий, ничтожный.

Ратмир в полуобморочном состоянии. Глаза закатываются, тело обмякает на стуле, голова падает на грудь, но дыхание ещё есть — я слышу, как воздух с хрипом проходит сквозь кляп. Жду пару секунд, давая ему прийти в себя. Пульс на шее бьётся неровно, часто, но живой. Значит, всё правильно. Доза боли рассчитана верно.

Подхожу ближе. Наклоняюсь почти к самому лицу, чтобы он видел мои глаза. Чтобы запомнил навсегда, до конца своих дней, в каждом кошмаре, который будет ему сниться.

— А теперь, — говорю тихо, едва слышно, почти ласково, — чтобы ты больше никогда не говорил гадостей моей жене.

Он смотрит на меня, и в его глазах — такая бездна ужаса, такая беспомощность, такая животная, первобытная паника, что, наверное, могло бы стать жалко. Если бы во мне оставалось что-то человеческое.

Одной рукой фиксирую голову — локоть упирается в спинку стула, создавая жёсткий рычаг, пальцы впиваются в скулы, большой палец давит на висок. Никаких шансов дёрнуться. Второй рукой тяну язык, вытягиваю наружу. Он мычит, бьётся, но куда ему. Одно движение — короткое, точное, без колебаний. Кровь заливает стол, его грудь, мои перчатки. Я придерживаю голову так, чтобы она стекала наружу, а не внутрь, чтобы не захлебнулся.

Последний всхлип и тело обмякает окончательно. Секунд десять он не дышит, и я считаю про себя: раз, два, три... на счёт «семь» появляется слабый хрип, грудь начинает подниматься. Дышит. Живой.

Придерживаю голову ещё немного, давая крови стечь. Потом отпускаю. Смотрю на него. Сознание потерял от болевого шока, но пульс есть, дыхание есть. Значит, всё правильно. Значит, он выживет, чтобы помнить.

Прислушиваюсь. Тишина. Ни криков, ни шума за стеной. Время позднее, час отбоя, соседи спят или смотрят телевизор, уткнувшись в экраны. Никто не слышал. Никто не придёт.

Снимаю перчатки, кладу их в карман, натягиваю вторые. Обувь чистая — ни одного пятна крови. Проверяю себя: на одежде ни брызг, ничего. Всё чисто.

Выхожу из квартиры, аккуратно прикрываю дверь. Спускаюсь по лестнице бесшумно, тем же путём, что и пришёл. Во дворе останавливаюсь, достаю телефон. Набираю номер полиции. Голос спокойный, ровный, чуть испуганный — обычный сосед, которого разбудили крики.

— Алло, у нас тут в доме крики были, на пятом этаже. Вой какой-то, жуткий. Я сначала думал, показалось, а потом… Может, случилось что? Приезжайте, проверьте.

Называю адрес, вешаю трубку. Телефон выключаю, симку вытаскиваю — позже сожгу отдельно. Как и одежду. От всего, что на мне нужно избавиться.

Домой возвращаюсь другим путем. Придерживаюсь тени, замираю, когда слышу чьи-то шаги или шелест шин по асфальту. Внутри — пустота. Ни торжества, ни сожаления. Только усталость и одна мысль, пульсирующая в такт шагам: теперь она в безопасности.

Иду на задний двор, где по хозяйству жжём листву и всякий ненужный хлам. Место укромное, от посторонних глаз скрытое густыми кустами и старым забором.

Собираю сухие ветки, подкладываю бумагу, которую заранее припас в кармане. Развожу костёр — маленький, аккуратный, почти без дыма. Умею. Научился давно, ещё в те времена, когда жизнь заставляла уметь всё, включая то, чему не учат в школе.

Стою, смотрю, как языки пламени лижут сухое дерево, разгораются, набирают силу. В руках — одежда. Чёрная футболка, спортивные штаны, перчатки. Вещи, которые час назад были на мне. Которые видели то, что не должен видеть никто. Которые впитали запах той проклятой кухни.

Бросаю их в огонь. Ткань вспыхивает мгновенно — синтетика горит быстро, жадно, с лёгким шипением. Я смотрю, как чёрное становится пеплом. Пламя пляшет, отсвечивает багровым на моём лице, и я чувствую жар даже на расстоянии.

Обувь — в огонь. Подошва плавится, чадит, но дыма почти нет. Я просчитал и это. Кроссовки без опознавательных знаков, купленные за наличные в другом городе сто лет назад.

Перчатки — в огонь. Вместе с ними сгорают отпечатки, которых я не оставил. ДНК, которого не было. Доказательства, которых никто не найдёт.

Телефон — туда же. Достаю молоток, который всегда лежит в сарае, бью по экрану. Стекло трескается, разлетается осколками. Ещё удар — корпус ломается, плата обнажается. Бросаю в огонь. Пластик плавится, издавая противный запах, стекло чернеет, металлические детали тускнеют в пламени. Никто не восстановит. Никто не узнает, кому принадлежал этот номер. Никто не проследит маршруты.

Жду, пока прогорит, в это время переодеваюсь в чистую одежду. Эмир позаботился. Молчаливая поддержка и забота брата бесценна. Стою неподвижно, глядя в огонь. В голове только пустота и усталость. Пламя постепенно затихает.

Беру лопату. Пепел закапываю в старую яму, где годами жгли листву. Никто не додумается копать здесь. Присыпаю землёй, утрамбовываю ногой. Сверху накидываю веток, сухой травы — маскирую, чтобы даже случайный взгляд не заметил свежего следа.

Чисто.

В голове проносится странная мысль: в моём лице мир потерял идеального серийного убийцу. Под прикрытием прокурора, со знанием криминалистики, с доступом к материалам дел, с пониманием, как работают улики и где их оставляют неосторожные. Страшно подумать, сколько можно было бы сделать нераскрытых дел. Идеальных. Чистых. Таких, где убийца просто исчезает, не оставляя следов.

Усмехаюсь своим мыслям. Хватит с меня и одной грязной работы. И той с лихвой.

Возвращаюсь домой. В доме тихо — та самая тишина, которая встретила меня несколько часов назад, но теперь она другая. Не настороженная, не пустая. Теперь она уютная, тёплая, правильная. Тишина, в которой спит она. Ради которой я всё это сделал.

Поднимаюсь по лестнице медленно, чувствуя каждый шаг. Ноги тяжёлые, будто не по ступеням иду, а через болото бреду. В спальне останавливаюсь на пороге, смотрю на Амину. Она спит — так же горячо, тяжело, но уже спокойнее. Лекарство делает своё дело, тело борется с температурой, а она даже не знает, что в это время решалась её судьба.

Иду в душ. Горячая вода обрушивается на голову, на плечи, на спину, смывает усталость, смывает остатки той тьмы, что поднималась во мне сегодня. Стою под струями долго. Пока кожа не начинает гореть, пока мысли не успокаиваются, пока сердце не перестаёт колотиться где-то в горле. Закрываю глаза и прокручиваю в голове каждое движение, каждый шаг, каждую секунду. Всё чисто. Я не оставил следов. Ни отпечатков, ни ДНК, ни свидетелей. Даже если Ратмир выживет, а он выживет, я рассчитал точно, он никогда не сможет ничего доказать. Никто не свяжет прокурора Канаева с изувеченным братом его жены.

Но дело не в этом.

Я делал это не для того, чтобы остаться безнаказанным. Я делал это для того, чтобы она больше никогда не плакала. Чтобы не сидела под холодным душем, свернувшись в комок. Чтобы не собирала чемоданы, собираясь куда-то уехать, исчезнуть из моей жизни. Чтобы не спрашивала дрожащим голосом, люблю ли я её.

Я люблю. По-своему. Без красивых слов, без громких признаний, без клятв. Но так, что готов замарать руки, готов переступить черту, готов стать тем, от кого сам всю жизнь защищал закон. Ради неё.

Выключаю воду. Вытираюсь. Смотрю на себя в зеркало — глаза чужие, пустые, но в глубине теплится что-то, чего раньше не было. Спокойствие. Знаю, что правильно. Иначе нельзя. Знаю, что если бы пришлось выбирать снова, я бы сделал то же самое. Без колебаний. Без сомнений.

Иду в спальню. Амина спит, разметавшись на подушке, волосы влажные от пота, щёки всё ещё розовые. Ложусь рядом, притягиваю к себе, чувствую, как она во сне поворачивается, утыкается носом мне в плечо.

Закрываю глаза.

Чисто.