Глава 18. Марк

Глава 18. Марк

В полицию я все-таки попал, но как свидетель.

Симпатичная фельдшер накладывала мне на лоб повязку, я противился и выпрашивал хотя бы пластырь. В дежурке вопила пьяница Наташка, задержанные в обезьяннике требовали немедленно вытащить нетрезвое тело, пока оно не заблевало все вокруг. Дежурный разрывался между звонками, уставший дознаватель терзал свидетелей.

— Да я ему говорю — это пьяницы наши, чтобы он не лез! — чуть не плача, говорила женщина с кошкой. Кошке все это надоело до крайности, она хотела домой, к еде и когтеточке. На форму дознавателя летела белая шерсть. — Ну они же постоянно скандалят! А сколько раз Ваньку забирали, а она проспится и к вам бежит — верните кормильца! Любовь у них, тьфу! Мальчонку жалко…

— Ну, на этот раз хрен, — проворчал дознаватель. — Вон гражданин сейчас заявление напишет, да, гражданин? — Я сбледнул: оно мне надо? Но кивнул. — У нас тут побои, сто шестнадцатые плюс еще магазин…

Свидетельница подскочила, я вздрогнул.

— Да успокойтесь, граждане, — поморщился дознаватель, — как раз наши ребята параллельно на месте работали. Водку украли, еще мелочь какую-то, но успели уйти наши красавцы. Драка с охранником…

Ну все верно, лениво подумал я, надо же было что-то употреблять. Где только вот повод для скандала — бутылку кто-то зажал?

— А ребенок, ребенок, — перебивая, вспомнила свидетельница. — Вот Настасья Павловна наша с третьего этажа опеку же опять вызывала. Бегает мальчишка голодный. Ночь уже, а он во дворе сидит. Мы ему все поесть выносим…

— Да? — дознаватель оторвался от бумаг и нахмурился. — Угу, проверим… Была опека?

— Да я не знаю, — смутилась свидетельница. — Вы у Настасьи Павловны спросите, она учительница на пенсии, а я-то на работе по сменам…

Фельдшер начала складывать свой чемоданчик, я, проверив, как держится пластырь, поднялся и вышел, пока на меня не обращали внимания.

— Я покурить, — сообщил я дежурному и пошел к машине.

Но курить я не стал, вытащил из бардачка леденцы, прислонился к теплому металлу. Было паршиво.

Как все детдомовские, я считал, что мать это мать, неважно какая. Я завидовал тем, у кого матери были пьяницы, уличные шлюхи, приводившие домой мужиков — какая разница! Каждый, у кого была мать, мог надеяться однажды вернуться домой…

Потом я вырос. Начал догонять, что иногда сухарь-воспитательница и казенная атмосфера лучше, чем дикий, животный страх и надежное место под кроватью: может быть, там никто не найдет и не будет лупить просто потому что он может. Чем больше я встречал людей, тем яснее понимал: человеку свойственно верить в лучшее, даже если оно никогда не настанет. Особенно — маленькому человеку. Когда чудо, кажется, еще существует и непременно должно произойти.

Нескольких детей из детдома забирали родители после отсидки или лечения. Некоторые потом возвращались и были рады. А некоторые…

Я вспомнил — хотя только подслушал разговоры взрослых, мне никто ничего не рассказывал — что одна девочка на год меня старше вернулась домой, была счастлива, мать прекратила пить… ненадолго. Девочка сбежала из дома и погибла, замерзла насмерть в каком-то подвале. Ей было шестнадцать, еще немного, и она уехала бы учиться. «А если бы она выпустилась и в путягу», — плакала воспитательница. Если бы да кабы.

А мальчишка, который звал мать там, на месте драки? Уже вызывали опеку. Возможно, даже делу дан какой-то ход. Что с ним будет теперь — детдом? И хорошо, если так, а если…

А прогремевшие на всю страну истории про убитых родителями детей? Про малышей, которых выгнали на мороз?

Я отлепился от машины и зашагал к подъезду через парковку. У меня опять проверили документы, словно я только что не выходил, я зашел в коридор и сел на скамейку рядом с тем самым мужиком, которому я не давал проехать.

— Ну ты, брат, даешь, — восхищенно сказал он, пряча в карман телефон. — Я бы ни в жизни.

— Слушай, — покусав губы, спросил я, — а про ребенка что-то говорили?

Мы оба прислушались к крикам задержанной. Она орала, что ребенок у нее дома один, и грозила полицейским разными карами.

— Да вроде… старлей куда-то звонил, я особо не слушал, — пожал плечами мужик. — Меня жена и так дома прибьет. Кажется, опека поехала, да, а что? Да вон у женщины надо спросить! — И она вскочил, перехватывая свидетельницу с кошкой. — А… а-а… ап-чхи! Проклятая аллергия!

— Алегрия, — несколько оскорбленно заметила свидетельница, прижав к себе кошку. — Алегрия ее зовут, значит «радость».

Алегрия обвела нас зеленым взглядом. Кошка была очень красивая, но никакой радости в ее глазах я не заметил, наоборот, она смотрела на людей как на говно. То ли радовали они ее не слишком, то ли кошка была намного мудрее и изначально не обольщалась на наш счет.

— Скажите мне, радость моя, — хмыкнул я, прикрывая спиной расчихавшегося мужика. — Что-то про ребенка известно?

Свидетельница заважничала. Голос ее стал ниже, она приосанилась, я подобное не любил, зная, что следом часто идет лютое вранье, но понадеялся, что кое-что отфильтрую.

— Опека поехала, я сама слышала, и инспектора вызвали. Наконец-то заберут у них Сашку, а то вообще! Ужас какой! И вот эти вот пьянки-гулянки при нем каждый раз! А полиция, а что полиция, ну, они же просто на пьянку днем не никогда не приедут!

Это правда… нет состава преступления, или как там они говорят.

В полиции я просидел еще где-то с час. С меня взяли показания, потом отпустили, и ехал я уже по полной ночи. Навстречу летели машины, гудела дорога, я опустил окно, и врывался свежий бодрящий воздух.

Маруся, наверное, уже дома. Я подумал и не стал ей звонить — четверть часа, и я приеду. Она испугается, возможно, удивится, увидев меня с пластырем, и я задумался: как ей рассказать? В ее представлении я же крутой бизнесмен, которого надо бояться. Который сам стульчак не поднимет и ширинку себе не застегнет. Диковатая она, конечно…

Маруся говорила про школу в поселке. Почему я до сих пор не спросил, что за школа? И тут же ответил сам себе: я не готов узнать, что там тоже детдом. И не готов рассказывать ей себе, а это закономерно.

Несмотря на то, что детство у нас было разным, оно все равно получилось одинаковое, и это значит — если откровенным с Марусей стану я, придет ее очередь. Мы оба еще не дошли до того, чтобы делиться чем-то настолько личным, и если у меня не было боли, разве что грусть, что все могло бы сложиться совсем иначе, то что у нее? У моей жены?

Моей жены, повторил я, заезжая на территорию. В этих словах послышался приговор: конец тому, что я только перед собой несу ответственность за поступки. Что я один, а все остальные в доме — люди, вот так. То ли есть они, то ли их нет, я имею право не замечать их и не считаться с ними. А жена? Это что-то… кто-то…

Кто-то близкий.

Я так и сидел в машине как дурак, переваривая эту мысль. Впервые в жизни у меня появился кто-то, кого я мог бы назвать — и кто по закону считался моим родственником. Не кровным, конечно же, но не суть. Маруся самый близкий мне человек. Моя жена. Моя половина.

Внутри разгорался непривычный огонь — жажда свершений и перемен. Сейчас же. Я могу… я могу провести этот вечер с женой. Развести камин, сесть с ней рядом, обнять за плечи и смотреть на пламя, и даже не обязательно ничего говорить. Мы можем поужинать вместе — да, так случилось, что мы абсолютно чужие друг другу, но по прихоти обстоятельств носим теперь одну фамилию и для всех, но только пока не друг для друга, мы самые близкие. Мы можем — да просто выйти погулять по поселку. Держаться за руки и слушать, как надрываются в траве сверчки.

Да, черт возьми, мы можем все.

Взволнованный как влюбленный мальчишка я влетел в дом и натолкнулся на обеспокоенный взгляд Антонины.

— Все хорошо? — уточнил я, потому что моя домомучительница могла такую мину состроить вообще по любому поводу, например, индейку не привезли или паста вышла не совсем аль денте. — Маруся у себя? Не спит еще?

— Я… — выдохнула Антонина, и у меня от плохого предчувствия перед глазами завращались стены. — Я как раз хотела уже вам звонить… Марк Андреевич, она не отвечает! Я с шести часов ей звоню, телефон недоступен… Она пропала!