Фронтовая бригада «Огонек» 1941 · Глава 2

Глава 2

Я повернул голову — с трудом, но получилось. Рокоссовский был поджарым, улыбчивым человеком. Внешность благородная, даже, пожалуй, аристократическая: брови вразлет, нос прямой, глаза ясные, подбородок крепкий, улыбка заразительная.

— У вас устаревшая информация, — ответил он раненому, вспомнившему о «следствии». — Давно со всем разобрались, еще год назад. Выздоравливайте, товарищи!

И пошел вперед. Политрук Корзунов, было, последовал за ним, но остановился. Он оглянулся и погрозил мне пальцем: типа, я тебя помню. Ну-ну…

Почему-то вдруг стало смешно…

Я много читал в своей прошлой жизни, залипну в интернете, в АТ, и читаю, читаю… Про попаданцев особенно: попал такой в жопу мира и словил кайф — драконы, мамонты, товарищ Сталин…. А главгер направо-налево подвиги совершает, крошит супостатов…

На самом деле все не так. Когда испытываешь это на своей шкуре, все совсем не так. Абсолютно…

Я попытался сесть. С пробитой башкой и простреленным плечом… Получилось с трудом. Актовый зал…

Рядами кровати…

На кроватях раненые…

Запах крови. Запах гниющего мяса. Гангрена у парня на соседней кровати….

Запах немытых тел…

Почему начал смеяться? Потому что так не бывает! Ну не бывает так!

Нервное, не иначе…

Тихое хихиканье перешло в громкий смех. Потом в рыдание.

Херня какая-то…

Попаданец должен подвиги геройствовать, побеждать всех направо и налево. А я блин… плачу…

— Тихо, тихо, сынок, — большая, сильная рука охватила меня за плечи и уткнула в грудь — шестого размера, не меньше. — Тихо, малыш, тихо…

— Зинаида Ованесовна, вот валерьянка… — ещё один голос — нежный, шепчущий.

— Давай сюда, Зоенька, — и холодное стекло у рта.

Я стукнул зубами о край стакана.

— Пей, пей, малыш, — послышался добрый голос. — Ложись, давай на подушку.

— Не бывает так, — я всхлипнул.

— Не бывает, — согласилась женщина. — Не должно быть. Детей на войне вообще не должно быть. Тебе лет-то сколько, сынок?

— Не знаю, — я хлюпнул носом.

Женщина подала платок — самый обычный, с полосками по краям. Высморкался. Утерся.

— Это правда война? — тупейший вопрос, но что брякнул — то брякнул.

— Правда, — ответила санитарка. — Ты поспи. Я тебе колыбельную спою, — сказала она и на самом деле запела:

— Среди кустов смородины, среди сухих ветвей, свила синичка гнездышко и вывела детей. Однажды поздно вечером летит она домой, вдруг выстрел раздается, взвилась она стрелой. Упала возле гнездышка, головкой повела, взмахнуть хотела крылышком и тихо умерла. Пищат птенцы лохматые, все маму ждут домой, но нет теперь их мамочки, их мамы дорогой…

— Тетя Зина, и так страшно, а вы еще песни такие жалостливые поете! — воскликнула медсестра помладше и заплакала.

— Страшно, Зоенька, когда детей воевать заставляют, — Зинаида Ованесовна кивнула в мою сторону. — Совсем ребенок, — она покачала головой и сердито поджала губы.

— Колоратурное сопрано… — зачем-то пробормотал я и заснул: крепко, будто провалился куда.

Успел только услышать:

— … было когда-то…

Проснулся как от пинка. Нащупал на тумбочке очки, надел. Похоже, рефлекс у парня…

Во рту сухо, мочевой под завязку. С трудом сел на кровати, нашарил ногами тапочки, пошел. — медленно, опираясь о спинки кроватей.

— Куда вы? — услышал вопрос.

Голос знакомый, нежный.

— Я вам сейчас утку принесу, — предложила медсестра.

— Еще чего не хватало, — проворчал я.

Девушка сидела за столом, положив голову на руки. Дремала, пока меня нелегкая не вынесла.

— Вы спите, — я вдруг вспомнил, как к ней обращалась пожилая санитарка и добавил:

— Спите, Зоенька. Просто скажите, где здесь туалет?

— Сейчас прямо, там коридор, вторая дверь, — пробормотала девушка и, перекинув толстую косу на плечо, снова опустила голову на руки.

Коридор обычный, школьный, панели покрашены синим, сверху побелка. В туалете раковина, над ней зеркало.

Твою ж дивизию!!!

И угораздило же меня попасть в такого цыпленка⁈

Тонкая шея, веснушки на курносом носу, уши большие, оттопыренные, ресницы белесые, брови вообще не просматриваются. И на вид лет пятнадцать. Что там политрук говорил? Первый курс консерватории? Ну-ну, видимо, только первый курс закончил… И сразу в Восьмую дивизию народного ополчения. С корабля — и на бал. Точнее — наоборот. От скрипки — к трехлинейке.

Смотрел на свое отражение в зеркале и понимал, почему Зинаида Ованесовна мне колыбельную спела. Внешность такая, что все материнские инстинкты на раз-два будит. Кстати, отчество у нее армянское. Акцент — неуловимый, но есть. И голос… Колоратурное сопрано. Явно не мое выражение.

Коля Шестаков, мальчик из интеллигентной семьи…

Откуда я это знаю?

Воспоминания Коленьки хлынули сразу же, стоило только увидеть свое (его?) отражение в зеркале.

Мать — учительница музыки. Отец — главный инженер Наро-Фоминской прядильно-ткацкой фабрики. Бабушка с материнской стороны преподавала вокал в Московской консерватории. Её мнение и было главным, когда перед Колей встал выбор профессии. Хотя — девять лет музыкальной школы по классу скрипки и абсолютный слух — тут и выбирать-то особо не пришлось.

Пацан явно ботаник…

Сомневаюсь, что это нежное личико когда-нибудь украшали синяки. Не тот типаж, чтобы драться, хулиганить, дергать девочек за косички.

Я повернулся одним боком, другим, потер подбородок рукой. Бриться недавно начал, еще нет нормальной бороды — так, три щетинки в два ряда. Но восемнадцать точно есть, иначе бы в ополчение не взяли.

Ладно, что есть — то есть. Будем жить дальше, а, Коля Шестаков?

Я вернулся в актовый зал.

Медсестра все так же спала, уронив голову на руки.

Нашел свое место. Лег на кровать, положил руку на глаза.

Сорок первый год.

Восьмая дивизия народного ополчения.

Когда восьмую дивизию раскатали практически в землю немцы? Я ведь читал об этом. Точно помню, что читал.

Ржевско-Вяземская линия обороны. Там стояла восьмая дивизия народного ополчения. И если я не ошибаюсь, то сейчас октябрь. Точно помню, что восьмого октября восьмая дивизия перестала существовать. Или шестого? Не суть важно.

В народное ополчение шли все — студенты и преподаватели Московского университета, писательская рота там же была, консерватории — Коля оттуда. Вояки еще те. Жалко людей. Шли на голом энтузиазме. Шли защищать Родину.

Коле повезло — машина, на которой его (меня?) вывезли с поля боя, явно была последней, которой удалось прорваться из окружения. Там, под Ельней, полегли почти все.

В мое время, в две тысячи двадцать шестом году, про войну читать особо не любят — типа, тяжело, нет позитива, и вообще после долгого рабочего дня и длинных пробок не то чтиво. А как жить во время войны?

Это мне предстоит узнать.

В госпитале провалялся неделю. Парень на соседней кровати — тот, с ампутированной ногой — умер. Его место осталось свободным. Медработники иногда занимали кровать — передохнуть, подремать. Точнее — санитарка, та, что постарше. Медсестричка — та вообще старалась к этому месту не подходить.

— Зинаида Ованесовна, примета плохая — после покойника спать, — предостерегала старшую товарку молоденькая девушка с косой. — На этой кровати все, кого ложили, умерли. Может, убрать ее? Несчастливая кровать.

— Причем здесь кровать? — возражала ей Зинаида Ованесовна. — Это люди несчастливые. Кому эта война понадобилась? Жили — не тужили, и вот на тебе…

— Риторический вопрос, — ответила девушка, переплетая распустившуюся косу.

Коса была в руку толщиной, явно толще моей руки. Раньше, когда читал в книгах выражения «цвета спелой пшеницы» или «глаза — как васильки в поле» — всегда смех пробирал: надо так оторваться от реальности? Но у Зойки коса была именно такой — цвета спелой пшеницы, а глаза точно как васильки — густого, синего цвета. Медсестру бы переодеть в сарафан, кокошник на голову — и в любую русскую сказку. А вот Зинаида Ованесовна вполне сошла бы за злую мачеху: жгучая брюнетка лет сорока пяти — пятидесяти, с крупной черной родинкой на щеке, с шикарным бюстом оперной дивы…

— Кормить тебя хорошо надо, — вздыхала Зинаида Ованесовна, глядя на меня. — Хорошее питание, и на ноги бы быстрее встал. А все война проклятая… Какое-тут питание, с провиантом в Москве плохо.

Она то и дело старалась сунуть мне то сухарь, то булку. Я отказывался, прекрасно понимая, что добрая женщина отрывает от себя.

— Зойку угостите, — говорил ей. — Почти прозрачная уже.

— Она свою пайку собаке скармливает, — сообщила санитарка. — Добрая душа, не может пройти мимо. Я уж и ругалась на нее, и объясняла, что при такой работе нельзя не есть, а все одно. Она на ветврача училась, а теперь вот медсестрой.

— Теть Зин! — обиженно воскликнула подошедшая в этот момент Зоя. — Ну зачем вы всем рассказываете?

— Затем, что есть надо, хотя бы половину из того, что тебе полагается. Не все животным скармливать, — резко ответила Зинаида.

В госпитале кормили неплохо, рацион для выздоравливающих был неплохой — даже кружка молока вечером. Сегодня молоко принесла Зоя.

— Коля, а вы мне ту песню еще раз споете? — она присела на край моей кровати, с опаской посмотрев на соседнюю.

— Какую? — не сразу понял ее.

— Про огонек, — девушка смутилась, покраснела. — Хотя… вам, наверное, больно петь? Хирург сказал, что завтра снимок будут делать.

«Если пленка будет, — подумал я. — В сорок первом году с рентгеном напряженка, девочка». Но песню спел. Даже не для нее — для себя, скорее. Когда к нам подошла Зинаида Ованесовна, не заметил. Просто в какой-то момент ее голос присоединился к моему:

— … где ж ты девушка милая, где ж ты мой огонек…

— И все-таки колоратурное сопрано, — я даже не успел подумать, как мысль настоящего Коли Шестакова вырвалась словами.

— Было когда-то, — ответила теми же словами, что и в первый раз, санитарка. — Пела в театре музкомедии, потом голос сорвала. Петь-то могу, но уже не на профессиональном уровне. Ладно, Зойка, пойдем перевязочный материал готовить, скоро вечерняя перевязка…

Следующее утро началось с обхода. Врач на этот раз был другой, совсем пожилой человек — лет семидесяти, не меньше. Он ощупал мою голову, посмотрел плечо и пробормотал:

— Ну что, молодцом, молодцом… Можно уже выписывать. Есть куда ночевать идти?

Вместо меня ответила Зинаида Ованесовна:

— Да уж приютим, поди, что ж мы ребенка на улице оставим что ли?

Ребенок⁈

Едва не выматерился вслух, но во-время прикусил язык — студент консерватории вряд ли вообще знал те слова, которые едва не сорвались с моих губ.

— Политрук Корзунов о тебе спрашивал, — уже уходя, вспомнил врач. — Просил передать, чтобы зашел после выписки на улицу Фрунзе, в Главное политуправление. У него для тебя что-то есть. Сказал, новое место службы, — врач окинул меня оценивающим взглядом и горестно хмыкнул:

— Ну-ну, служака… Господи, какие дети воюют… За справкой после обхода зайди.

— За какой справкой? — не понял сразу.

— За справкой о том, что ты выздоравливающий. А то первый же патруль отведет в комендатуру, — врач снова посмотрел на меня с сочувствием и добавил:

— Время военное, всех проверяют.

Он пошел дальше, останавливаясь то у одной кровати, то у другой. Ко мне подошла Зинаида Ованесовна.

— Держи вот, — санитарка протянула стопку одежды. — Постирала, заштопала, — сообщила она с таким видом, какой бывает у бабушки, зовущей внуков на пироги. — Ты заглядывай к нам, Коленька, если сразу на фронт не пошлют. И на фронте береги себя, под пули-то не подставляйся сильно, — она заплакала, закатила глаза вверх, попыталась проморгаться, но махнула рукой и пошла прочь. По ее круглому лицу катились слезы.

К моей кровати подошла Зоя. Она положила на кровать шинель — тоже вычищенную, тоже в латках.

— У нее сын на фронте, — девушка тяжело вздохнула, глядя вслед Зинаиде Ованесовне. — Она из Еревана в Москву к сыну в гости приехала, в июне. Как раз двадцать второго числа. Он одним из первых добровольцем ушел. Переживает сильно, не знает где он сейчас. Их часть в окружение попала. Она тоже хотела на фронт пойти, но ее не взяли, сказали, что здесь люди тоже нужны. А она с сыном хотела воевать, рядом, — Зоя рассказывала сумбурно, торопясь, явно сдерживая слезы.

Я отметил, что у меня будто какой-то эмоциональный ступор. Кажется, что смотрю кино про войну. Или еще не до конца поверил, что все это взаправду?

— Не переживай, сестренка, — подал голос раненый, поступивший этой ночью — он занял пустую кровать рядом с моей. — Скоро победим фашистов и победу отпразднуем! Вернутся домой бойцы.

«Отпразднуем. Через четыре года», — подумал я, но вслух ничего не сказал. Вера — пожалуй самое главное оружие советских людей. Особенно сейчас, когда немцы под Москвой и Ленинград в блокаде.

Я надел форму, сунул в карман комсомольский билет. В тумбочке еще лежали перетянутые ленточкой письма — три штуки. Два от родителей, одно от бабушки. И фотография. Семейная.

Посмотрел на фото и подумал: «Живы? Вряд ли»…

По крайней мере, у Коли Шестакова нет воспоминаний о том, что провожал свою семью в эвакуацию.

Да они бы и не успели — немцы подошли очень быстро. За два месяца, пока город переходил из рук в руки, его почти стерли с лица земли. Самые ожесточенные бои проходили именно там: Наро-Фоминск оказался на направлении главного удара фашистов.

Страшно даже представить, что пережили люди, оставшиеся там…

Доктор, завершив обход, присел у стола. Я подошел к нему.

— Держи, — он протянул мне листок с красным штампиком и синей печатью. — Потеряешь — считай, пропал. Очень долго будешь объясняться в комендатуре, — предупредил он.

— Разберемся, — ответил врачу и помахав рукой Зое, пошел на выход.

В коридоре пахло хлоркой и, почему-то, кислой капустой, из приоткрытых входных дверей тянуло табаком. Я вышел.

На крыльце, упираясь плечом на костыль, стоял раненый. Он затянулся козьей ножкой, выпустил струю дыма и тут же закашлялся.

— На все четыре? — спросил раненый, не глядя на меня.

— На все, — ответил ему.

— С богом, сынок, — пожелал он. — Постарайся выжить. А я вон, не боец уже, — попенял он, все так же не глядя на меня. — Вы идете воевать, а я тут стою, со стыда сгораю. Ты выживи, — повторил он.

— Выживу, батя, — я вдруг подумал, что на самом деле я старше этого человека, и намного: ему от силы лет сорок, сорок пять, нога ампутирована, чуть ниже колена.

Я немного постоял на крыльце, будто впитывая в себя атмосферу прифронтовой Москвы.

Накрапывает дождь.

По мокрой дороге едет «эмка».

Трамвай — старенький, круглый, идет полупустым, дребезжит.

Противотанковые ежи.

Баррикады из мешков с песком у дома напротив.

Свежий ветер ударил в лицо. Я поднял воротник и спустился с крыльца.

— Коля! — меня окликнула Зинаида Ованесовна. — Коленька, я тут адрес написала. Ты заходи, если не отправят на фронт.

Она сунула мне клочок бумаги и тут же, повернувшись к раненому бойцу, строго спросила:

— Сколько можно дымить, дядя Ваня? Каждые полчаса курить ходите!

— А что еще тут делать? Кури да кури, — мрачно отшутился фронтовик.

— А ну пошли в кровать, у вас постельный режим, а вы игнорируете! — санитарка придержала дверь, ожидая, пока он пройдет.

Я сделал шаг, другой. Плечо побаливало, голова немного кружилась, но что странно — я чувствовал себя живым. Пожалуй, впервые за долгие годы все это ощущал так остро: ветер, капли дождя, запах мокрого асфальта.

Я был по-настоящему живым, вот уж не знал, что для этого надо сначала умереть.

В моем времени — в две тысячи двадцать шестом жизнь давно стала какой-то пластиковой, что ли? Вакуумной. Безвкусной.

Летом еще куда не шло, лето проводили в в доме у кума — чтоб ему пусто было, крикнул под руку! — а зимой в городе становилось порой так тоскливо. Телевизор, кондиционер, доставка еды. Интернет практически заменил реальную жизнь — но это если не залипать в Тик-токе или в Одноклассниках. Выручает Википедия. И еще очень много хорошей документалистики в виртуальных библиотеках. Ну и книжки, да — про попаданцев. Вот уж не думал, что сам окажусь в их шкуре! Но жить теперь придется здесь.

Попаданство — это билет в один конец.