Глава 8

Глава 8

- Ну что, разведчик! Наша первая миссия - познакомимся с нашим новым домом.

Мы шагнули внутрь, и я зажгла лучину. Свет, живой и трепетный, заплясал по стенам, и дом начал медленно приоткрывать свою душу.

Я подняла свет к бревенчатым стенам. Они были темными, прорисованными. На рыжей от времени сосне, между трещин, как серебряные реки на карте, сияли тончайшие нити смолы - дом плакал слезами живицы, вспоминая тепло прошлых зим. В одном месте, у окна, я нашла врубленную в стену деревянную шпильку - на ней когда-то виделась занавеска. Кончик ее был аккуратно обточен ножом в виде маленькой шишечки. Красота. Просто так. Для себя. - Видишь эту шишечку? - спросила я Ярика. - Ее кто-то вырезал долгим зимним вечером. Чтобы глазу было радостно. Значит, здесь жили не только чтобы есть и спать. Здесь жили, чтобы чувствовать.

Вдруг Ярик тронул мою руку. - Мама, смотри! Птичка! На потолочной матице, в самом углу, кто-то углем нарисовал неумелую, но трогательную ласточку с раздвоенным хвостиком. - Да, птичка… - прошептала я, и в горле встал ком. - Знаешь, зачем? Чтобы счастье в доме водилось. Это, наверное, ребенок рисовал. Давным-давно.

Именно тогда, глядя на эту ласточку, я почувствовала первый приступ невероятной нежности к этому дому. И поняла, что уборка должна стать беседой. Возвращением блеска этим стертым доскам, оживлением этих стен.

В сенях, в старом сундучке, мы нашли запас чистого, хоть и грубого холста. Я порвала его на несколько больших лоскутов. Ведро воды из ручья уже стояло у печи, согреваясь. И наша уборка началась не с пола, а с глаз дома - с окон.

Маленькие слюдяные окошки были покрыты таким слоем пыли и паутины, что за ними был лишь тусклый, желтоватый свет. Я встала на лавку, смочила тряпицу и провела по слюде. Первый же взмах открыл полоску ослепительного, весеннего света. Ярик, стоя внизу, ахнул. - Светлее стало! - Так и есть! - рассмеялась я. - Давай вместе. Ты отдирай паутину по краям, а я буду мыть сердцевину.

Мы работали, и я запела первую, самую простую песенку-потешку, растягивая слова в такт движению руки:

«Совушка-сова, Большая голова! На пне сидела, В стороны глядела…»

Ярик, увлеченный процессом, скоро подхватил мелодию, бормоча «большая голова» и старательно ковыряя ногтем засохшую грязь в оконной раме. Когда последняя грань слюды была протерта, в избу хлынул поток чистого, почти осязаемого света. В нём заплясали пылинки, которых мы раньше не видели, и они были уже не врагами, а соучастниками праздника. Всё в комнате - и грубая посуда на полке, и узлы на бревнах стен - вдруг обрело ясные, мягкие очертания. - Теперь он на нас смотрит, - сказал Ярик, глядя в окно на просыпающийся лес. - А мы - на него.

Следующими пошли лавки. Мы сдвинули их на середину комнаты. Древесина под слоем серого налета оказалась светлой, медового оттенка. - Видишь, Ярик, у каждой вещи есть своё настоящее лицо, - говорила я, пока мы терли лавки песком с водой. - Наша задача - не переделать, а помочь ему проявиться. Вот так, круговыми движениями.

Вода мягко снимала серый налет пыли. Постепенно проступал тонкий, как паутинка, рисунок дерева, проявлялись царапины и сколы - вся история этой лавок. Мы пели, и песня поменялась, подстроившись под ритм:

«Ладушки-ладушки! Где были? - У бабушки! Что ели? - Кашку! Что пили? - Бражку!»

Под эту незатейливую мелодию работа спорилась. Потом взялись за стол. Он был массивным, дубовым, и на его столешнице, когда мы сняли налет пыли, открылось настоящее чудо: рядом с глубокой зарубкой от топора кто-то когда-то вырезал ножом кораблик с парусом и несколько кривых букв, возможно, инициалы. Мы с Яриком сидели на полу и разглядывали эту летопись, трогали её пальцами. - Здесь, наверное, учились писать, - предположил Ярик. - И мечтали о дальних морях, сидя в самой глухой деревне, - кивнула я. - Вот видишь, дом - он живой. Он всё помнит.

И наконец, когда всё было сдвинуто, а грязь с мебели собрана в кучку, мы взялись за пол. Это был завершающий, почти медитативный этап. Мы налили в лохань свежей воды, расстелили тряпки и, стоя на коленях друг напротив друга, стали двигаться от печи к порогу, смывая серую пыль и открывая темно-золотистую, полированную временем древесину. Песня для пола была особенной, тихой и убаюкивающей, под мерный шлепок мокрой тряпки:

«Баю-баюшки-баю, Не ложися на краю… Придёт серенький волчок И укусит за бочок…»

Ярик уже не пел, а лишь мурлыкал мелодию, погружённый в ритм. Мы двигались синхронно, и под нашими руками рождалась чистота. Пол, отмытый последним, стал тем фундаментом, на котором теперь стояла вся наша новая, вымытая и просветлённая жизнь. Когда мы закончили, сели на ещё влажные, прохладные доски у порога и оглядели свою работу.

Дом преобразился. Теперь он словно светился изнутри. Свет из окна, больше ничем не сдержанный, лежал на полу ярким квадратом, играл на вымытых стенах лавок, ласкал старый стол с вырезанным корабликом. Воздух пах мокрым деревом, чистотой и… миром. Не было больше той давящей, чуждой тишины. Была наша, наполненная трудом и песней, тишина ожившего дома.

- Красиво, - прошептал Ярик, и это было главное слово. - Да, - согласилась я, обнимая его. - Теперь это по-настоящему наш дом.

И в этом чувстве обретения и заключалось всё наше первое, тихое и абсолютное счастье. Завтра будет огород, лопата, семена. Но сегодня мы сделали главное: впустили свет и дали дому понять, что его снова ждут.

Отмытый до блеска пол под ногами был прохладным и твердым, как доказательство хорошо сделанной работы. Мы сидели на лавке, и Ярик, положив голову мне на колени, смотрел, как пылинки танцуют в столбе вечернего солнца.

- Теперь дом чистый, - сказал он задумчиво. - Но холодный. - Это мы исправим, - улыбнулась я, почесав его за ухом. - Пора будить главного великана. Печь.

Мы подошли к ней как к живому существу. Я открыла заслонку, заглянула в черноту чела. - Ну-ка, великан, проснись, теперь у тебя новые хозяева. - Он спит? - шепотом спросил Ярик. - Не спит. Ждет. Вот смотри.

Я взяла из короба сухие, смолистые щепки, аккуратно сложила их в печи колодцем, а в середину положила клочок сухого трута из березовой коры. Потом чиркнула огнивом. Первые искры упали мимо, но третья - яркая и цепкая - угодила точно в трут. Он задымил, потом вспыхнул крошечным, дрожащим огоньком.

- Дуй, помощник, но не сильно! - скомандовала я. Ярик, сложив губы трубочкой, начал осторожно поддувать. Его щеки надулись, он был страшно сосредоточен. Огонек закачался, вырос, лизнул тонкую лучинку, и та вспыхнула с тихим, радостным треском. Через мгновение веселый огонь уже бегал по всему сложенному «колодцу». - Получилось! - выдохнул Ярик, и его глаза засияли от восторга и гордости. - Я разжег! - Самый что ни на есть настоящий костровой, - подтвердила я. - Теперь подкладывай полешки, вот эти самые тонкие. Давай, как домик строим.

Он, завороженный, брал из моих рук сухие еловые полешки и аккуратно укладывал их на разгорающиеся уголья. Я тем временем поставила сверху чугунную заслонку-жаровню, а на неё - наш единственный чугунок с водой. Через несколько минут по дому поползло первое, робкое тепло. Потом печь загудела - низко, басовито, как большое доброе животное. Это был звук жизни.

- Слышишь? - сказала я. - Это он с нами поздоровался. Говорит: «Добро пожаловать, живите». Ярик приложил ладонь к теплеющему кирпичу, и на его лице появилось выражение блаженства. Мы просидели так несколько минут, просто глядя на огонь и слушая песню печи. Потом я встряхнулась. - Великан проснулся. Теперь нужно устроить нам мягкую постель.

В сенях, в дальнем сухом углу, мы нашли то, что искали: большой, плотный сноп прошлогоднего сена. Оно пахло летом, солнцем и сухими травами. Мы натаскали охапки и стали устилать на широкую деревянную лавку.

- Делаем гнездо, - объявила я. - Самое важное - чтобы было мягко, тепло и уютно. Вот так, потолще в изголовье. Пока мы утрамбовывали сено, насмеялись от души. Потом я принесла из сундука Марины два больших, грубоватых, но чистых полотнища - очевидно, когда-то служившие простынями. Мы застелили ими наше сенное ложе. Сверху - стеганое ватное одеяло в синем с белым подбое, тяжелое и надежное. И венцом творения - наш овчинный полушубок, расстеленный шерстью вверх в изголовье.

Ярик с разбегу плюхнулся на получившееся ложе и замер, раскинув руки. - Мяягкооо, - протянул он с блаженной улыбкой. - И пахнет… хлебом и солнцем. - Сеном пахнет, глупыш, - рассмеялась я, садясь рядом и похлопывая по одеялу. - Но это лучший запах на свете. Запах покоя.

Тем временем вода в чугунке закипела. Пришло время для ужина. В наш нехитрый провиант, кроме муки и соли, Ульяна сунула маленький горшочек с топленым маслом и тряпицу с полусотней темных, сморщенных горошин. - Сегодня, - торжественно объявила я, - царский пир. Гороховая похлебка.

Я высыпала горох в кипяток, добавила щепотку соли и поставила чугунок томиться прямо на угли, сдвинув горящие поленья в сторону. Пока горох разваривался, превращая воду в мутноватый, но ароматный отвар, я замесила на воде крутое ржаное тесто, раскатала его в лепешку и прилепила ее прямо к горячей стенке печи, внутри чела. Через несколько минут по дому пополз непередаваемый хлебный аромат.

- Ой, как пахнет! - Ярик вертелся вокруг меня, как юла. - Уже готово? - Сейчас, сейчас, главный дегустатор.

Я сняла с печи чугунок. Горох разварился в нежную гущу. Я добавила туда небольшой кусочек топленого масла. Оно растопилось, разлилось золотыми кругами. Потом сковырнула со стенки печи лепешку. Она была покрыта хрустящей, дымной корочкой. Я разломила ее пополам, и пар благоухающим облачком вырвался на волю.

Мы устроились за столом, на вымытых лавках. Перед каждым стояла деревянная миска с горячей, дымящейся похлебкой и половинка теплой лепешки. Мы ели молча, с наслаждением, обжигаясь и дуя на ложки. Горох таял во рту, лепешка хрустела, а масло давало непередаваемую, мягкую сытность. Это был не просто ужин. Это было таинство. Таинство первого хлеба, первой пищи, приготовленной в своем доме, на своем огне.

Поев, мы вымыли миски и ложки теплой водой, вынесли и выплеснули ее под старую яблоню. Небо на западе догорало малиновым золотом. Вернувшись в избу, я затворила заслонку печи, оставив лишь маленькую щель для тяги. Теперь тепло было ровным, мягким, не жарило, а обволакивало.

Пришло время готовиться ко сну. Мы умылись той же теплой водой из рукомойника. Я расчесала Ярику волосы костяным гребнем, найденным на полке. Потом он, уже в одной длинной, чистой рубахе, забрался в наше сенное гнездо и устроился у стены.

Я погасила лучину. В избе стало темно, но не черно. Через чистое слюдяное окошко лился лунный свет, серебря пол и край нашей постели. И главное - из щели в печи струился ровный, багровый отблеск живых углей. Он дрожал на потолке, на стенах, был нашим ночным солнцем.

Я легла рядом, натянула на нас тяжелое одеяло. Ярик сразу прижался ко мне, закинув руку мне на грудь. - Мам? - А? - А волчок не придет? Я обняла его, прижала к себе. - Нет. Наш дом теперь крепкий, печь тёплая, дверь на запоре. Волчок боится такого дома. Он только в песнях живет, чтобы деток быстрее усыпить. - А… а завтра? - Завтра, - сказала я, глядя на танец огненных бликов на потолке, - мы позавтракаем. Потом найдем в сарае лопату. Потом выйдем в огород и скажем земле: «Здравствуй! Мы тут жить будем». А она нам в ответ… она нам что-нибудь хорошее покажет. Обязательно. - Ладно, - прошептал он уже почти спящим голосом. - Спокойной ночи, дом. - Спокойной ночи, - ответила я дому, печи и ему.

И скоро его дыхание стало ровным и глубоким. Я лежала, слушая этот звук, и слушая гул печи, и смотря, как лунный свет и свет угольев медленно танцуют друг с другом в темноте. Страх отступил, растворился в этом тепле, в этой сытости, в этом доверчивом дыхании у моего бока.