Глава 25
Слепяще-яркие лампы над кухонным гарнитуром выключены, в квартире приятная глазу полутьма — мягкая, тёплая, разбавленная лишь приглушённым золотым сиянием, льющимся из светильника в углу. За окном слышится далёкий залп случайного припозднившегося фейерверка, и всё вдруг стихает, становится уютным и безмятежным, а я аккуратно, чтобы не навредить и не разрушить, прикрываю дверь ванной и медленно дохожу босыми ногами до угла стола.
На Петре серые спортивные штаны, и они так низко сидят на бёдрах, что моя бровь сама по себе ползёт на лоб, а в голове проносится мысль, что не очень, в общем-то, я и устала, можно ещё разочек повторить, но тут я замечаю на краешке острова футболку — старую, линялую, с выцветшим принтом Nirvana и дыркой в подмышке. Ту самую. Мою. Улыбаюсь, быстро натягиваю её на себя и спешу к Петру, чтобы быть обнятой, прижатой к груди и зацелованной куда-то в волосы.
— Хочешь чего-нибудь? — спрашивает он. — Есть, пить, спать?
— Ммм… Нет. Хотя…
Не разрывая контакта кожи с кожей, я тянусь рукой к своей кружке с шампанским, которое, конечно, уже согрелось и немного выдохлось, но на вкус по-прежнему восхитительно. Интересно, когда я продам почку, чтобы купить «Туарег», останется ли у меня ещё немножечко денег на пару ящиков Moet & Chandon?
— Скажи мне, сколько стоят эти пузырьки? — требую я.
Но Пётр в ответ лишь пожимает плечами:
— Я взял эту бутылку из офиса, клиенты подарили в качестве благодарности, старинный…
— Русский обычай, — заканчиваю за него. — Знаю, Даня рассказывал.
— Трепло, — качает головой Пётр, а я улыбаюсь — может, даже чуточку загадочно.
— А ты когда-нибудь раньше пил «Моэт», или как там оно произносится?
— Бывало на всяких пафосных мероприятиях.
— А длину мюзле измерял?
Пётр смотрит на меня неотрывно, и я вижу, как загораются его глаза, а затем он отстраняет меня от себя, кладёт ладони мне на плечи и говорит:
— Жди здесь, я скоро вернусь.
— Ты куда? — весело окликаю я, когда он буквально бегом бросается в коридор.
— За плоскогубцами! — кричит он, уже по пояс забравшись в шкаф.
И мы долго-долго раскручиваем проволоку в полумраке кухни, царапая пальцы, шутя, смеясь, попивая шампанское из одной кружки и прерываясь на поцелуи — просто как два дурака. Очень счастливых дурака, особенно в тот момент, когда наше криво распутанное и в паре мест переломанное мюзле доходит до отметки в, кажется, ровно пятьдесят два сантиметра на рулетке, и мы громко и победно вопим.
А потом, утомившись, перемещаемся на диван за положенным отдыхом: я удобно устраиваюсь на груди Петра, вытягивая ноги и запихивая ступни под ворох декоративных подушек и спящего Платона, мастерски прикидывающегося одной из них. Пётр тут же скользит ладонью по моему телу, описывает окружность на груди, вычерчивает изгиб талии, пробегает пальцами по внутренней стороне бедра и останавливается на чувствительном местечке между ног.
— Что-то изменилось, — докладывает он.
— Мула-бандха.
— Ещё одно заклинание, бессердечная ты ведьма? — восклицает он, скользя рукой обратно, а я любуюсь его напрягшимися передними зубчатыми мышцами — как по мне, самое сексуальное место на торсе мужчины, но внезапно понимаю, что…
— У тебя новый диван! — Сосредоточенно трусь ягодицами об обивку и уверенно киваю. — Однозначно. В свой последний визит сюда я на нём спала, и утром у меня на лице отпечаталась сеточка. Я сейчас всё мягонько.
Пётр смеётся, и я использую этот момент, чтобы всё-таки лизнуть его зубчатые мышцы и закрыть гештальт.
— На второй неделе безвылазного сидения дома с температурой я начал сходить с ума. Обсуждал внешнюю политику России с котом, играл в Last of Us и купил новый диван.
— Прости, что меня не было рядом, когда ты болел.
— Ась, — он ласково проводит пальцами по моему лбу, заглядывая в глаза, — бросай дурацкую привычку извиняться за то, в чём ты не виновата.
Улыбаюсь, а он даже не догадывается, как много значат его слова.
— Просто… До вчерашнего дня я думала, что всё то время, пока мы приятельствовали, — рисую пальцами воздушные кавычки, — ты по вечерам возвращался домой к Варе.
Пётр смотрит на меня в явном недоумении, брови собираются у переносицы, а залом становится пугающе глубоким.
— Серьёзно? Ась, ты вот сейчас серьёзно?
Киваю, и мне внезапно кажется, что это на самом деле глупо и нелепо.
— Мы окончательно расстались в тот день, когда я увидел тебя в окне «Пенки», помнишь?
Помню. Тогда снег шёл наверх.
— Ты никогда мне об этом не говорил.
— А нужно было? Разве можно приятельствовать, — он повторяет мой жест с кавычками, — с одной женщиной и жить с другой?
Конечно, нельзя. Наверное, нельзя. Но когда все твои любовные отношения случались с мудаками, ты просто не можешь об этом знать.
— Петь, а почему… — Я запинаюсь, медлю, но не задать этот вопрос не могу. — Почему тогда, в январе, ты выбрал не меня?
Мы долго смотрим друг другу в глаза. Я чувствую, как колотится моё сердце, и мне до жути страшно услышать ответ. Да, я уже решилась и прыгнула в омут с головой, но это последний кусочек пазла, который мне необходимо поставить на место. И изо всех сил постараться потом повесить получившуюся картину на стену, а не разломать и убрать обратно в коробку.
— А разве у меня был выбор? — тихо спрашивает Пётр.
Беспокойная, неуверенная в себе девчонка, какой я была всего пару часов назад, моментально ухватилась бы за любезно предоставленную мозгом трактовку «Да потому что выбирать было не из чего!», но взрослая и умная женщина, которую обласкали, отлюбили и убедили в собственной неотразимости и которой я чувствую себя сейчас, отвергает все происки воспалённой фантазии, восстанавливает сбившееся дыхание и спокойно произносит:
— Что ты имеешь в виду?
Пауза затягивается, и мне по-прежнему очень, очень страшно. Особенно потому, что я всё ещё лежу на груди Петра и отчётливо слышу, как громко колотится его сердце, будто ему страшно не меньше моего.
— Ну, ты же очевидно не хотела быть со мной.
Отодвигаюсь, усаживаюсь рядом и недоверчиво смотрю на него, замечая, как былое веселье во взгляде бесследно испаряется, а на лицо ложится тень. Словно передо мной совершенно другой человек, растерзанный и сокрушённый, только я до сих пор не могу понять, как так вышло, что я дышала им, а он считал, что мне не нужен.
— С чего ты взял? — спрашиваю.
Пётр сглатывает — бесшумно, я замечаю это лишь по движению кадыка.
— Ась, это… стрёмно… и неприятно.
— Расскажи, — настаиваю я, хватаю его руку и переплетаю наши пальцы. — Просто расскажи мне. Ведь это ничего… это ничего не изменит.
— Ты уверена? — спрашивает он, и в голосе дрожь, которой я никогда не слышала раньше.
Пётр вздыхает, переводит взгляд на чёрную кирпичную стену напротив и долго молчит. Проваливается мыслями куда-то совсем далеко, и я боюсь шевельнуться, потревожить его, но вместе с тем убеждаю себя, что сказанное точно ничего не изменит. Я же уже всё решила — решила дать нам этот второй шанс и бороться до самого конца.
— Понятия не имею, что ты тогда сделала со мной под этим грёбаным фонарём у себя во дворе, — усмехнувшись, медленно произносит Пётр. — Приворожила? Околдовала? Заморочила голову? Как ещё объяснить то, что уже через секунду я был готов идти за тобой хоть на край света? В тебе всё было… не так. Болтала о воображаемой собаке, рисовала ручкой узоры на пальцах, тащила домой уродливые растения, ела ананас с перцем, презирала Новый год, но при этом радостно загадывала желания. Краснела, будто школьница, и трахалась, будто…
— Но ты ушёл.
Пётр переводит на меня взгляд, спокойный и мягкий.
— Ты хотела, чтобы я ушёл.
Быстро целует мои пальцы, встаёт, шлёпает босыми ногами на кухню и в полумраке достаёт из шкафа бутылку с янтарной жидкостью, щедро плещет в пузатый бокал. Пересаживаюсь в угол дивана, подобрав под себя ноги, и обнимаю мягкую подушку спинки, следя за его действиями.
Это правда. Я хотела, чтобы он тогда ушёл. Потому что не могла поверить, что мужчина с внешностью греческого бога и лучшими поцелуями на свете, по памяти цитирующий моих любимых писателей и так органично смотрящийся на моём диване с кружкой дешёвого шампанского в руках, захочет остаться. Так не бывает. Одна ночь под залпы фейерверков бывает, всё остальное — фантастика.
— Но желание вернуться к тебе и коснуться тебя было настолько оглушающим, — продолжает Пётр, — что у меня не оставалось другого выхода, как взять и приехать. И молиться, чтобы ты не прогнала. И ты не прогнала. Пустила. Разрешила быть с тобой. А уж каким героем я себя чувствовал, когда привёз тебя сюда и ты согласилась остаться.
Он снова усмехается, опирается спиной о столешницу, делает глоток и задумчиво смотрит на бокал.
— В тебе всё было не так, Ась. И мне нравилось это всё. А ещё нравилось, как ты смеялась над моими идиотскими шутками, как громко сопела, когда утыкалась мне в шею. Как забавно пританцовывала, когда варила кофе по утрам, думая, что я не вижу, а потом приносила чашки в постель и дула на них, чтобы разбудить меня ароматом. Как ловко двигала бёдрами, когда сидела на мне сверху, закрывала глаза, сжимала свою грудь руками и сквозь стоны продолжала рассказывать про битников. Как хваталась за кошелёк каждый раз, когда нам привозили еду, и как морщила нос, когда я снова не давал тебе заплатить. Мне нравилось, что ты молча поливала мой цветок и кормила моего кота. Что ты мгновенно находила себе занятие, стоило мне отвлечься на чтение новостей или почты, не ныла и не требовала внимания. Мне нравилась ты вся. Целиком.
Я несмело улыбаюсь, гоняя в памяти эпизоды из тех новогодних каникул. Не думала, что все те мелочи, на которые я не обращала внимания, были так для него важны. Я вообще только вчера начала осознавать, что кто-то может увидеть французскую небрежность в моей заурядности и найти целую вселенную в моей обыденности. Пожалуй, мне ещё потребуется время, чтобы с этим смириться, а пока я слежу взглядом за Петром, который обходит диван и садится, вытягивает ноги, откидывает голову на спинку и поднимает глаза к потолку. Протягивает мне бокал, я беру и делаю крошечный глоток.
— Только ты никогда не была полностью, на все сто процентов рядом.
Виски обжигает гортань, но я мгновенно забываю об этом неприятном ощущении, потому что дурное предчувствие, вызванное его словами, внезапно сковывает суставы.
— Временами ты погружалась куда-то глубоко в себя, что-то там усердно обдумывала, но когда я спрашивал, лучезарно улыбалась и мастерски переводила тему. Не задавала вопросов — нет, ты могла часами расспрашивать меня о путешествиях или музыкальных предпочтениях, но ни разу не спросила, чем я занимаюсь, моя ли эта квартира и как прошло моё детство. А подобные вопросы от меня ловко избегала. Помнишь, что ты ответила, когда я спросил, какое у тебя полное имя? Та, которая не умеет парковаться. Нет, это звучит занятно, я не спорю, но… Но словно это была та часть тебя, которая для меня не предназначалась. Потому что я чужой. Случайный человек без имени — сначала ты не спросила, а узнав, будто бы сразу забыла и никогда по нему меня не называла. Я… Я пытался вытащить тебя в бар и похвастаться перед Надей и Мишаней, но ты так настойчиво утащила меня в постель, что об этом быстро забылось. Не то чтобы я был против, нет, но ты будто обрубала все связи с реальным миром. С азартом отдавала тело, но не желала пускать меня в душу. Казалось, что для тебя это всё лишь незначительное новогоднее приключение. А я потерял голову.
Пётр замолкает, а мне хочется кричать, что всё было не так, что я не могла так себя вести, я же тоже тогда потеряла голову, я пустила его себе под кожу, я… Но что, если… Что, если я не осознаю не только свою привлекательность, свои добродетели, но и свои… пороки?
— А ещё по ночам… — Пётр поворачивается ко мне, но смотрит не в глаза, а на бокал, зажатый в моих пальцах. — Меня мгновенно вырубало, стоило только прижать тебя к себе под одеялом. Но через пару часов я всегда просыпался от зудящего чувства пустоты. И никогда не находил тебя в своих объятиях. Ты спала в самой дальней части кровати. Одна. Сворачивалась в клубок, обхватывала колени, прижималась к стенке и подрагивала от холода. А у меня кровь кипела от факта, что ты предпочитала мёрзнуть голышом без одеяла, чем спать рядом со мной.
Я не…
Я не предпочитала.
Я не знала, что я так делала.
Я не…
Да что со мной не так?!
— А потом вернулась Варька. Надломленная, на грани нервного срыва, остро нуждающаяся в поддержке. Но такая простая, привычная и понятная.
Он берёт бокал из моих рук, подносит к губам, но останавливается, так и не сделав глоток, потому что я тихим и охрипшим голосом спрашиваю:
— А я… сложная?
— Ты сложная.
«Неправильная, ненормальная, неполноценная», — эхом стучит в ушах.
— Ты пиздец какая сложная, Ась, и поэтому я тебя люблю.
Я открываю рот, но он тут же порывисто кладёт пальцы на мои губы.
— Ничего не говори. Пожалуйста, ничего не говори. Вспомни Элизу Свейн[19]. Помнишь? Сейчас я приставил пистолет к твоей голове и заставляю тебя сказать то, что тебе, может быть, совершенно не хочется, ведь что вообще человек может сказать в ответ, кроме слов «Я тоже тебя люблю»? Поэтому ничего не говори, хорошо? Ничего не говори.
Пётр скользит ладонью мне на щёку и смотрит в глаза, глубоко-глубоко.
— Ась, я ни разу не горжусь тем, что позволил тогда тебе уйти. Что решил, что мне на хуй не сдалась эта мозготряска с беготнёй за девчонкой, которой на меня всё равно. Что остался с простой и понятной Варей, которая каждой клеткой во мне нуждалась, а не пошёл за тобой, которой был не нужен. Потому что, блядь, ты была мне нужна. С той секунды под ёбаным фонарём.
Меня трясёт, и в ушах звенит, и, может быть, я даже плачу. Не знаю точно, все ощущения становятся слишком тупыми и слишком острыми одновременно, а пазл стремительно рассыпается, потому что тот последний кусочек оказался будто бы из другой коробки.
— Извини, — говорит Пётр, отстраняется и всё-таки делает глоток виски. — Кстати, мне ещё нравилось, что ты не кривишь нос, когда просыпается мой внутренний гопник и начинает материться. Ты правильно тогда сказала, я ругаюсь матом, когда нервничаю. Ну, или когда Даня бесит. Часто, короче.
— Что… было дальше? — спрашиваю я.
— А дальше, — Пётр снова откидывает голову на спинку дивана, возвращает взгляд на пустой потолок, — дальше уже не получалось жить, как раньше. Ты что-то забрала с собой, и без этого жизнь никак не могла вернуться в прежнее русло. От офиса до дома — десять минут по прямой, но я зачем-то ехал через центр, потом по окружной и не понимал, как оказывался около твоего дома. Парковался и, как какой-нибудь сталкер, смотрел на твои окна. Стрёмно, да? Я предупреждал, что будет стрёмно. Но я там сидел и крутил в голове сценки из того времени, что мы провели вместе. В конце концов начинал жалеть себя и уезжал. Однажды, через пару недель, набрался решимости и позвонил, чтобы выяснить, что ты меня заблокировала. Я мог бы позвонить с другого номера, вломиться к тебе домой, выяснить твою фамилию и найти тебя в дождевых лесах Амазонии. Если бы на секунду поверил, что я хоть самую малость тебе нужен. Но тогда… тогда было сложно представить более красноречивое «нет».
Пётр крутит в бокале остатки алкоголя и допивает одним глотком. Встаёт, идёт на кухню, через плечо оглядывается на всё ещё забившуюся в угол дивана меня.
— Тебе налить?
Молчу и не шевелюсь, каждое движение вдруг отдаёт жгучей болью, а внутри бьются стёкла.
— Казалось бы, да, забей, живи дальше, у тебя же объективно всё в порядке, всё под контролем, — говорит Пётр, стуча дверками шкафов и холодильника. — Но ни фига не получалось, ты прицепилась, словно заноза. Однажды я бросил машину посреди проезжей части, потому что мне показалось, что по тротуару шла ты. Но это была другая девчонка с цветочным горшком в руках, перепугалась, когда я на неё набросился. Потом ты снова мне померещилась: как-то поздно вечером на вокзале в Москве. С трудом уговорил себя проехать мимо и не крутануться через двойную сплошную, чтобы всё-таки проверить, ты это или нет. А как-то летом накачался алкоголем и хотел рвануть к тебе домой, и гори оно всё синим пламенем, но Даня, феноменальное наше трепло, сообщил, что у тебя… серебристый «ниссан».
Пётр садится рядом, протягивает мне бокал, и я фоном замечаю, что в нём, в отличие от его виски, несколько кубиков льда. Чтобы мягче, прохладнее, приятнее. Забота в каждой детали, без просьб и напоминаний.
— А потом ты появилась в «Пенке». Смотри. — Он вытягивает руку, и я вижу, что она покрыта мурашками. — Точно такое же было, когда я увидел тебя в окне. Я не верю в судьбу и всякие предназначения, но как ещё объяснить тот факт, что Надя из всех флористов города выбрала именно тебя? Я решил, что это мой второй шанс, что теперь я точно тебя завоюю. С Варей мы расстались в тот же день. Она не глупая, понимала, что между нами всё давно закончилось и голова моя занята не ей. Да и я к тому времени уже хер знает сколько спал на диване. — Он усмехается в бокал. — И сеточка на лице отпечатывалась.
Короткое движение: он проводит ладонью по моей икре, задерживается на разбитой коленке, убирает.
— Мне казалось, что я придумал гениальный план, уговорив Надьку взять тебя на постоянную работу. Ты будешь рядом, а я медленно, шаг за шагом, смогу тебя приручить. Но ты тут же огорошила меня своим требованием оставить тебя в покое. Сказала про личную жизнь. Имела в виду Варю? — Вопросительно смотрит на меня, и я киваю. — Я решил, что речь про «ниссан».
Глубокий вздох. Глоток.
— А потом начались американские горки. Две недели тотального ада, пока ты пробегала мимо, опустив глаза. Две недели счастья, пока ты улыбалась мне, а мне хотелось то сжать тебя в объятиях и говорить, просить, умолять, то затащить в кладовку и любить тебя прямо там, на мешках с кофейным зерном. А потом усадить в машину, увезти к себе домой и никогда никуда не отпускать. Но ты всё равно постоянно ускользала от меня. Убегала. Не подпускала слишком близко. В Питере я понял, что такими темпами скоро свихнусь, поэтому вернулся, сначала охренел, что Варька теперь живёт у тебя, а потом…
Не договаривает. Долго смотрит в какую-то точку за моей спиной.
— Потом ты по-прежнему не хотела быть со мной. — Переводит взгляд на меня. — Что изменилось с того дня?
С того дня изменилось многое, мой мир перевернулся несколько раз. Да даже за последние сутки содержимое моей черепной коробки словно прогнали через песочные часы, тщательно перемешивая каждый раз перед тем, как снова перевернуть. От понимания, что без Петьки я не могу, к острому приступу отчаяния и желанию сбежать. От храброго шага ему навстречу и сумасшедшей ночи любви к осознанию, что я…
Я!!!
Я виновата в том, что год назад он не остался со мной.
Я не дала ему выбора, отвергнув.
И сама не знала об этом.
Потому что отвергала бессознательно, ненамеренно и слепо, разрушала всё, не веря, не допуская возможности, что он может просто хотеть быть со мной так же, как и я. Потому что у меня не было детства, не было нормальных отношений, зато были они, мои селекционные тараканы, которые не только крутили из меня жгуты, заставляя принимать неправильные взрослые решения, но и наносили сопутствующий ущерб. Тот, о котором я не догадывалась, но который украл у меня всё.
Я слышу, как звонит мой телефон — глухо и где-то очень далеко. С трудом вспоминаю, что он, должно быть, остался в кармане пальто, висящего в коридоре, но не двигаюсь, не хочу отвечать, мне всё равно. Пётр по-прежнему выжидающе на меня смотрит, а я не знаю, какие слова подобрать, чтобы объяснить, как чудовищно всё случившееся, как чудовищна я сама.
— Мне раньше… — сиплю и откашливаюсь, звонок прекращается. — Мне раньше не везло с парнями. Вернее, с парнем. С одним. Остались глубокие раны и кровоточили годами.
Пётр медленно кивает, вроде бы даже понимающе, а телефон снова оживает настойчивым звоном и теперь даже особо мерзко вибрирует, оказавшись, вероятно, в одном кармане с пакетом имбирных печений, и я морщусь: ну как же не вовремя!
— После этого у меня долго не было серьёзных отношений, — изо всех сил стараясь игнорировать звонок, говорю я. — Не хотелось. Боялась. Приучила себя не привязываться.
— Поэтому и убегала от меня?
— Но я не… Я…
Мелодия звонка сменяется звуком входящего сообщения, и это окончательно выводит меня из себя. Вскакиваю и несусь в прихожую, чтобы вырубить этот чёртов телефон. Нащупываю его в кармане, бросаю взгляд на светящийся экран и застываю статуей, перечитывая сообщение снова и снова.
Делаю несколько глубоких вдохов, чувствуя, что кружится голова.
— Мне нужно идти, — шепчу я, и сама откликаюсь на собственный голос, как на указание к действию.
Растерянно оглядываюсь, бегу к кровати, практически на ощупь нахожу в ворохе одежды на полу свои трусы и носки. Выворачиваю джинсы, спеша к острову, где оставлены лифчик и футболка. Судорожно одеваюсь, с трудом совладая с лямками и застёжками. И тут же замираю, а сердце бухает вниз. Потому что Петька, мой милый Петька, который только что вывернул передо мной душу и признался, что больнее всего ему было, когда я безмолвно убегала от него, сидит на диване, опустив плечи, и следит за моими действиями. А я снова от него бегу.
— Пеееть, — выдыхаю я, не зная, как ему всё объяснить.
Плюхаюсь рядом с ним на колени и поворачиваю к нему экран телефона.
— Матвей написал. У них с Сонькой что-то случилось. Что-то плохое.
Я чувствую, что плохое. Просто чувствую. В пять утра в Новый год не может быть ничего хорошего, если в сообщении написано: «SOS. Дома. Пожалуйста».
— Мне нужно поехать к ним прямо сейчас.
Подскакиваю, всовываю ноги в штанины и не сразу замечаю, что Пётр подходит сзади.
— Я тебя отвезу.
Оборачиваюсь, смотрю на бокал с виски в его руке. Он с досадой выдыхает, будто только вспомнив о нём, ставит на стол и шагает вглубь квартиры.
— Вызову такси, — говорит, доставая телефон из кармана джинсов.
Рассеянно киваю в никуда и мчусь в прихожую обуваться. Но не успеваю застегнуть молнию на втором ботильоне, как рядом снова появляется Пётр, натягивает на себя толстовку.
— Провожу, — поясняет он, вставляет ноги в кроссовки, снимает с вешалки куртку.
На ожидание лифта у меня нет времени, и я бросаюсь вниз по лестнице, забыв про каблуки и пару раз неудачно спотыкаясь и порываясь улететь вперёд головой. Пётр вовремя ловит меня, поддерживает, предлагает поехать со мной и спрашивает, нужна ли его помощь, но я отказываюсь, пытаясь унять стук сердца, усмирить кавардак в голове.
Пётр не даёт мне упасть и по пути к воротам, за которыми уже стоит такси. Перестаёт задавать вопросы. Не просит вернуться или позвонить. Будто смиряется с тем, что вот я была, а вот в бешеной спешке и с минимумом каких-либо объяснений снова ускользаю. Как обычно.
Я останавливаюсь у двери машины. Разворачиваюсь, заглядываю ему в глаза. Меня трясёт — от холода, страха, неизвестности. И недоговорённостей.
— Петь, послушай…
Он смотрит на меня, наконец-то прервавшую эту сумасшедшую гонку и теперь дрожащую всем телом, хлопает себя по карманам, достаёт из одного из них шарф и накидывает его мне на плечи. Оборачивает несколько раз вокруг шеи, пряча под мягкое полотно ещё влажные волосы, укрывая от резких порывов ледяного ветра.
Мне не нужно смотреть на этот шарф, чтобы моментально его узнать. Он пахнет дубовыми рощами и мёдом. Он уже был на моей шее год назад, когда я влюбилась.
— Петь, я… Я очень запутанная. И сама себя порой не понимаю. И с багажом. И есть всякие вещи, о которых мне нужно будет тебе рассказать, и они могут тебе не понравиться. Но я точно знаю, что я никогда не хотела от тебя убегать. И очень хотела быть с тобой с самого начала. Всегда хотела.
Встревоженный взгляд исподлобья, проявившийся залом между бровей, чёрная тень сомнения на лице, но я открыто, отважно и неотрывно смотрю ему в глаза, не оставляя недоверию шансов. Потому что в своих словах я сейчас уверена, как ни в чём другом. Тянусь и целую его, и он осторожно, будто потерянно заключает меня в кольцо рук.
Я понятия не имею, что будет дальше. Но сейчас, в эту секунду, на этой заснеженной улице я хочу показать ему, что он мне нужен. Нужен больше всего на свете. Нужен несмотря ни на что. Нужен, даже если сейчас я уеду, а он будет долго стоять у ворот и провожать машину взглядом, пока она не скроется за поворотом.
В душе раздрай, и пока такси мчит меня по ярким и праздничным ночным улицам, я тщетно пытаюсь собрать всё воедино, а оно рушится, крошится, рассыпается, и мне приходится натянуть на нос уголок шарфа, дышать своим сортом кислорода, чтобы вспомнить, что я уже всё решила. Я решила дать нам второй шанс и бороться до самого конца. Пусть и бороться мне придётся с самой собой.
В нашем спальном районе на исходе новогодней ночи тихо, немноголюдно и грязно, а в воздухе немного пахнет сладким порохом от давно отгремевших фейерверков. Дверь мне открывает Матвей, и даже в неясном свете коридорной лампочки я замечаю, как он бледен.
— Анатолий Бо-борисович, — тихо говорит он. — Сонин па-папа. Умер.