Глава 16
Шестого мая я вернулся в управу.
Вебер — которого я уговаривал три дня — согласился выпустить меня из постели на условиях: «четыре часа в день, не больше, и никаких лестниц на второй этаж без отдыха». Четыре часа в день — это было мало, это было смешно, потому что в нормальный день у меня набегало по двенадцать, а во время паводка — по двадцать, — но четыре было лучше, чем ноль, и я согласился.
Ерофей отвёз меня к управе к десяти утра. Я спустился с дрожек — медленно, чувствуя каждый шаг в коленях, в груди, в голове, — и поднялся на крыльцо. Писари в канцелярии встали при моём появлении. Это было новое: раньше они тоже вставали, но механически, по уставу, а сейчас — в их глазах было что-то другое. Я не мог это назвать словами — но это было похоже на то, как смотрят младшие солдаты на ротного, вернувшегося после ранения.
Сычёв был в коридоре. Увидел меня — и тоже сделал движение, которое я не видел у него никогда: снял пенсне, протёр, надел, — и в этом жесте читалось волнение. Настоящее.
— Павел Андреевич-с! Рановато, рановато… Карл Иванович сердиться будет.
— Я договорился с Карлом Ивановичем, Фёдор Игнатьич. На четыре часа в день. Пройдёмте в кабинет.
Мы прошли. Кабинет — такой же, как десять дней назад: стол с зелёным сукном, чернильница с бронзовой крышкой, стопка бумаг. Правда, стопка — втрое выше: за десять дней моего отсутствия Сычёв копил всё, что требовало моей подписи, и теперь ждал, когда я вернусь.
На самом верху стопки лежала записка. Не на казённом бланке — на простой писчей бумаге, сложенной пополам. Сычёв заметил мой взгляд и кашлянул:
— Это — с утра-с. Нарочный принёс. Положил на стол самолично. Я не читал-с, конверт был запечатан, но… по почерку видно-с.
Я взял записку. Развернул.
'Уважаемый Павел Андреевич,
Узнав о Вашем выздоровлении и возвращении к делам городским, покорнейше прошу Вас назначить мне встречу для обсуждения дела нашего, которое, как Вы изволите помнить, требует разрешения. Я, со своей стороны, готов прибыть в удобное Вам время и место.
Ваш покорный слуга,
А. М. Цукерман.
Сего 6 мая 1881 года.'
Почерк — аккуратный, мелкий, с лёгким наклоном влево. Слова — вежливые. Тон — безупречно учтивый. И всё это вместе — напоминало тот сорт вежливости, которым кредиторы обращаются к должникам за полсекунды до того, как сдают дело судебному приставу. Мягкое бархатное бельё, под которым — железный прут.
Я посмотрел на Сычёва. Сычёв посмотрел на меня.
— Фёдор Игнатьич, — сказал я, — ответьте господину Цукерману. На этом же бланке. Завтра, седьмого мая, в три часа пополудни. У меня дома. Напишите от моего имени — под мою диктовку.
— Сию минуту-с. — Сычёв сел, взял перо. — Диктуйте-с.
Я диктовал. Сычёв писал — осторожно, не торопясь, и я видел, как он мысленно оценивает каждое слово. Когда закончили, он перечитал, кивнул и сказал:
— Павел Андреевич-с. Я смею предположить, о каком деле речь идёт?
— Смею предположить, что вы знаете, Фёдор Игнатьич. Потому что вы в управе двенадцать лет, и вы знаете о прежнем Стрешневе всё. Включая то, о чём он сам старался забыть.
Сычёв снял пенсне. Протёр. Надел. Долго молчал. Потом — очень тихо:
— Долг. Восемь тысяч. Из карт.
— Именно. Срок истёк в прошлом месяце. Насколько я понимаю.
— Тридцать первого марта-с. Но Аарон Моисеевич — человек аккуратный и не тороплив. Он понимает: у городского головы — паводок, обстоятельства. Он дал неделю. Две. Три. Но теперь — пришёл сам. Это значит… — Сычёв осёкся.
— Это значит — терпение кончилось. Я знаю, Фёдор Игнатьич. Я не буду просить у него ещё трёх месяцев — он не даст. Но попробую выторговать два с половиной. И процент — уменьшить.
— Цукерман торгуется всегда-с. Это его ремесло. Но он — справедливый. Если чувствует, что должник честен — уступит. А если чувствует, что хитрит — ни вершка-с. Будьте честны, Павел Андреевич.
— Я буду честен. Обещаю.
Сычёв кивнул. Записку отправили с нарочным из управы — с тем же, который принёс записку от Цукермана утром. Маленький мальчик-посыльный, лет тринадцати, из сычёвских «бегунков».
Седьмого мая, без четверти три, я сидел в кабинете в доме Стрешнева и ждал.
Кабинет — приведён в порядок. Бумаги — убраны. На столе — только папка с чистой бумагой, чернильница, перо, календарь. Я вытер зелёное сукно от чернильных пятен (пятна, впрочем, не оттирались — въелись в ткань за десятилетия службы), расставил стулья: один для себя, один для посетителя. На комоде в углу — графин с водой и два стакана. Кухонное распоряжение Глафире — «чай, если попросят». Предположение: не попросит. Ростовщики в гостях у должников чай не пьют — чтобы не смягчать себе дело.
Ровно в три часа Прохор ввёл гостя.
Я увидел — маленького старика. Настолько маленького, что я даже растерялся: по описаниям я ожидал «невысокого», но Аарон Моисеевич Цукерман был — совсем крошечный, метра полтора от силы, — аккуратный, компактный, собранный. Лысый — лысина начиналась со лба и уходила к затылку, оставляя по бокам серебристо-седые остатки волос, которые он подстригал аккуратно и коротко. Лицо — тонкое, с мелкими чертами, тщательно выбритое. Глаза — тёмные, глубоко посаженные, очень умные и очень усталые. Одежда — чёрный лапсердак, длинный, застёгнутый на все пуговицы, безупречно чистый. На голове — чёрная шляпа, которую он снял при входе. В руках — трость с серебряным набалдашником и — самое характерное — чётки. Простые, деревянные, тёмно-коричневые, которые пальцы перебирали непрерывно, машинально, как перебирают струны или как крутят в пальцах карандаш люди, привыкшие много думать.
— Павел Андреевич, — сказал он, и голос у него был тихий, высокий, с лёгким певучим акцентом, который я бы назвал «юго-западным» — черта людей, родившихся и выросших в черте оседлости, в каком-нибудь Бердичеве или Шполе, и переехавших во внутренние губернии уже в зрелом возрасте. — Благодарю вас за приём. Я понимаю — вы ещё не совсем поправились.
— Аарон Моисеевич, — сказал я, вставая. — Прошу, садитесь.
Он сел. Аккуратно. На краешек стула — но не из страха, а из привычки: человек, который не позволяет себе занимать лишнего пространства. Трость — положил рядом. Шляпу — на колено. Чётки — не выпускал. Пальцы — уже начали перебирать.
Я сел напротив.
Между нами лежало зелёное сукно.
— Как ваше здоровье? — спросил он. — Я слышал, Карл Иванович был весьма обеспокоен.
— Карл Иванович — замечательный врач. Я почти выздоровел.
— Хвала Всевышнему. Бережанску нужен живой голова. Особенно теперь, когда вы доказали, что такое — живой голова. — Пауза. Тонкая, точная улыбка — не извиняющаяся, не подобострастная, а — как у человека, признающего факт. — Я, к слову, тоже был на берегу. Во время паводка. Вы меня не заметили — я стоял в стороне, в толпе. Но я видел, как вы таскали мешки. Это произвело впечатление.
— Благодарю.
— Не благодарите, Павел Андреевич. Это не комплимент. Это — наблюдение. Я старый человек. Я в Бережанске живу тридцать один год. Я видел трёх городских голов. Ни один из них — ни один, вы слышите? — не полез бы в ледяную воду. Включая вас. Прежнего вас.
Он помолчал. Чётки сделали половину круга.
— Вы, Павел Андреевич, может быть, удивляетесь иногда, как я сюда попал. Еврей на Волге — редкое явление. Скажу вам, раз уж мы сегодня говорим о вещах серьёзных. Отец мой, Мойше Цукерман, был отставной николаевский рекрут. Тридцатилетний солдат Саратовской инженерной команды, отслужил с тридцать третьего по пятьдесят восьмой. Выслужил чин унтер-офицера и право жительства вне черты оседлости с семьёй — по манифесту пятьдесят восьмого. Привёз нас в Бережанск, потому что здесь у него был сослуживец из команды, купец Макушин, у которого был двор на Мещанской. Я родился ещё в Саратове, в пятьдесят пятом, но вырос здесь. По наследственному праву имею бессрочное жительство и свидетельство мещанина. Купеческой гильдии не беру — мне её не нужно, я веду своё дело иначе. Но право жительства у меня законнее, чем у некоторых купцов первой гильдии.
— Спасибо, что сказали, Аарон Моисеевич. Я этого не знал.
— Я и не обязан был говорить. Но вы сегодня со мной честно — я отвечу честно. Это правило.
Он посмотрел на меня — прямо, теми глубоко посаженными тёмными глазами — и я понял: Аарон Моисеевич Цукерман замечает не меньше, чем Аграфена Тихоновна и Сычёв вместе взятые. И, возможно, даже больше. Потому что ростовщик — это профессия, в которой видеть людей насквозь — не роскошь, а условие выживания.
— Может быть, я изменился, Аарон Моисеевич, — сказал я.
— Может быть. — Он чуть кивнул. И чётки в пальцах — сделали один полный круг. — Ну что же. Перейдём к делу, Павел Андреевич.
— Перейдём.
Он достал из внутреннего кармана лапсердака — не бумажника, а именно внутреннего кармана — сложенный вчетверо лист. Развернул. Положил передо мной. Я узнал почерк — стрешневский, мелкий, аккуратный. Долговая расписка. Та самая.
— Сумма основного долга — восемь тысяч рублей серебром, — сказал Цукерман. — Срок погашения — тридцать первое марта тысяча восемьсот восемьдесят первого года. Процент — два в месяц, начисляется с момента взятия долга, то есть с пятнадцатого августа тысяча восемьсот восьмидесятого года. К сегодняшнему дню, седьмому мая, прошло почти девять месяцев. Проценты составляют одну тысячу двести рублей с небольшим. Округляю в вашу пользу: одна тысяча двести ровно. Итого — девять тысяч двести рублей.
Он произнёс это ровно, без нажима, как произносят выученные наизусть цифры, — и я оценил: он не достал записную книжку и не считал в уме при мне. Он знал точно. Носил в голове.
— Я признаю долг, — сказал я. — И сумму.
— Разумеется. Я в этом не сомневался. — Цукерман перебрал чётки. Ещё круг. — Но мы оба понимаем, Павел Андреевич, что девять тысяч двести рублей у вас сейчас нет.
— Нет.
— И не будет в ближайшие месяцы.
— Не будет.
— Что же вы предлагаете?
Пауза. Я выдержал его взгляд. Глубоко посаженные глаза — ничего не выражали, но всё замечали.
— Аарон Моисеевич, — сказал я, — я прошу отсрочки. Три месяца. До августа. За это время я найду способ погасить часть долга — может быть, треть, может быть, половину. Остаток — растяну на год. Это — самое честное, что я могу сказать.
Цукерман помолчал. Чётки — перебирал. Круг. Ещё круг.
— Три месяца — это много, Павел Андреевич. Очень много. Девять месяцев я уже ждал. Ещё три — это получается целый год без движения. Мои деньги — они работают только тогда, когда они движутся. Стоящие деньги — это мёртвые деньги.
— Я понимаю.
— Два месяца. До седьмого июля. И в эти два месяца — вы должны внести хотя бы часть. Задаток. Пятьсот рублей минимум — в знак добросовестности.
— Два с половиной, — сказал я. — До двадцатого июля. И — прошу уменьшить процент. Два процента в месяц — это очень много, Аарон Моисеевич. Полтора процента — и я соглашаюсь на любой срок, который вы назовёте, в разумных пределах.
Цукерман посмотрел на меня. Чётки — остановились. Впервые за весь разговор.
— Вы торгуетесь, Павел Андреевич.
— Торгуюсь.
— Это правильно. Не торговаться — это оскорбление кредитору: значит, должнику всё равно. А вам — не всё равно. Это видно. — Чётки снова двинулись. — Хорошо. Я уступлю. Не из-за того, что вы торгуетесь хорошо, — торгуетесь вы средне, я видал лучше. А потому, что я видел вас в воде с мешками. Ростовщик — старый человек; я имею право на одну слабость в год. Моя слабость на этот год — вы. Полтора процента в месяц. Два с половиной месяца. До двадцатого июля. С одним условием.
— Каким?
— До конца мая — внесёте пятьсот рублей. Это — задаток и знак серьёзности намерений. В последующие месяцы — ещё пятьсот ежемесячно. К двадцатому июля — я жду пересмотра графика. Не полного погашения, а — нового соглашения. Вы мне представите план: как и когда. План должен быть — честным. Не обещаниями, а цифрами.
— Согласен.
— Тогда — рукопожатие.
Я протянул руку. Цукерман — встал (он оказался ещё меньше, чем сидя, — макушка едва доставала мне до плеча), протянул свою. Рукопожатие было странное: сухое, тонкое, как будто пожимаешь пальцы подростка, — но внутри этой сухости и тонкости был вес. Вес серьёзного человека.
— До свидания, Павел Андреевич. Поправляйтесь.
— До свидания, Аарон Моисеевич. Спасибо.
— За что? — Он посмотрел на меня с лёгкой усмешкой. — Я ничего не простил. Я только подождал подольше.
— За то, что вы справедливы, Аарон Моисеевич.
Он наклонил голову — коротко, чуть-чуть, — и вышел. Я слышал, как Прохор провожал его до двери. Стук трости по дощатому полу, скрип двери, тишина.
Я остался один в кабинете.
Пятьсот рублей до конца мая. Ещё пятьсот в июне. Ещё пятьсот в июле. Итого — тысяча пятьсот к двадцатому июля. Плюс — к двадцатому июля я должен представить «план погашения», который должен быть «честным» и «с цифрами».
Я сел за стол. Достал из ящика чистый лист. Начал считать.
Доходы Стрешнева (легальные, из того, что я успел восстановить за сорок девять дней):
Жалованье городского головы — 3 000 рублей в год, или 250 в месяц.
Торговый доход — у Стрешнева была доля в одной баржевой компании, работающей на Волге, и небольшая лавка скобяными товарами, которую держал приказчик за процент. Годовой доход по этим двум статьям — около 2 500 рублей, не равномерно, а с пиками в навигацию (май — октябрь).
Аренда городского дома — нет, дом свой. Но в доме — комната, которую раньше сдавали студенту гимназии (Стрешнев сдавал), но сейчас пустует. Сдавать в приличном районе — рублей восемь в месяц. Мелочь, но плюс.
Итого — максимум 5 500 — 6 000 рублей в год.
Расходы Стрешнева:
Содержание дома (дрова, свечи, мелкий ремонт) — рублей 400 в год.
Питание (Глафира закупает продукты) — рублей 600.
Слуги: Прохор (жалование 12 рублей в месяц), Глафира (10 рублей), Дуняша (6 рублей), Ерофей (15 рублей и содержание лошади) — итого около 600 рублей в год с содержанием.
Обучение Николая в гимназии — 40 рублей в год.
Одежда, мелочи, визиты — рублей 300.
И — неучтённое: представительские расходы, пожертвования в церковь, именины-дни рождения-подарки, — рублей 200.
Итого — около 2 200 рублей в год обязательных расходов.
Свободных от обязательных — около 3 000 — 3 500 в год.
Но! К долгу Цукерману добавляется — теперь — долг городу, который я в первые дни обнаружил: те самые «откаты», которые Стрешнев получал от Мельникова, — и которые я собирался постепенно возвращать. Это — ещё около 4 500 рублей. Не срочно, не под проценты, и даже не публично — но в моей собственной бухгалтерии совести они лежали.
И — содержание московской линии. Катенька и Серёженька. Рублей 300 в год, чтобы женщина могла жить в Москве без унижений. Это — то, что настоящий Стрешнев обещал и не выплачивал. А я — возможно — должен был начать выплачивать. Не из чувства вины (не моя вина), а из чувства порядка. Ребёнок — не виноват, что его отец был Стрешневым.
Ещё — Бестужевские курсы для Анны — начиная с сентября, рублей 400 в год.
Итого — годовые свободные средства: 3 000, из которых нужно выделять 1 000 — 1 500 на «новые» обязательства (Цукерман ежемесячно, Анна, Катенька). Остаётся — 1 500 в год. Если экономить — максимум 2 000.
Долг Цукерману — 9 200. Плюс проценты. При полутора процента в месяц — 1 380 в год, то есть если я платить только проценты, сумма не уменьшается вовсе. Чтобы погасить тело долга — 1 500 в год надо вкладывать, и тогда долг уйдёт за… шесть лет. Шесть.
Шесть лет — невозможно. Два с половиной месяца до пересмотра плана. За два с половиной месяца мне нужно придумать, как значительно увеличить доход.
Я сидел и смотрел на цифры и думал: эта головоломка решается только одним способом. Не экономией. Не жалованием. А — новым источником дохода. Предпринимательским.
Я закрыл глаза. И позволил себе, впервые за все сорок девять дней, сделать то, чего старался не делать: вспомнить.
Нижнеярск. Моя квартира. Вечер, пустая кухня, ёлочка на зеркале, ноутбук на столе. Я сижу и читаю — по привычке, для удовольствия — историческую монографию. Одну из тех, что я читал раз за разом: «Городское хозяйство и промышленный подъём в пореформенной России. 1860–1900». Автор — Петербургский, университет, докторская тысяча девятьсот девяносто какого-то года. Глава — «Строительные материалы: от артельного производства к фабричному».
И в этой главе — конкретный пассаж: «Огромный скачок в производстве кирпича произошёл в семидесятые-восьмидесятые годы, когда крупные города начали массово строить каменные здания на замену деревянным. Спрос на кирпич рос на десять-пятнадцать процентов в год. Однако производство — преимущественно артельное, с примитивными напольными печами, дававшими выход не более двадцати тысяч штук в месяц и с высоким процентом брака. Революцию произвели кольцевые печи конструкции немецкого инженера Фридриха Гофмана, запатентованные в тысяча восемьсот пятьдесят восьмом году. Печь Гофмана — непрерывный обжиг в нескольких камерах, замкнутых в кольцо, — позволяла производить до пятидесяти-ста тысяч кирпичей в месяц при значительно меньшем расходе топлива и рабочей силы. В России первые печи Гофмана появились в семидесятые годы — в Петербурге, Москве, Риге. К концу восьмидесятых — в большинстве промышленных центров».
Печь Гофмана. Запатентована в пятьдесят восьмом. В России — с семидесятых. Значит — сейчас, в восемьдесят первом, технология уже известна, патент не действует (срок прошёл), и построить печь может любой, кто найдёт инженера с соответствующим опытом. В столице — это несложно. В уездном городе — сложно, но возможно.
Кирпич. Вот оно. Стройматериалы. Города растут — и будут расти ещё быстрее, когда начнётся промышленный подъём девяностых (тот самый, который я помнил из учебника: Витте, золотой рубль, железные дороги). Каменное строительство — вместо деревянного. Спрос — гарантирован.
Глина — дешёвое сырьё. Дрова для обжига — в Бережанском уезде есть леса, топливо относительно дешёвое. Рабочая сила — в нижнем городе сколько угодно, ищут работу, готовы на сорок копеек в день. Сбыт — сам Бережанск растёт (хотя медленно), плюс ближайшие уездные города по Волге: баржа легко возит строительные материалы.
Начальные вложения — я прикинул, по тем же монографиям, которые читал в Нижнеярске: печь Гофмана на среднюю мощность — тысяч пятнадцать. Помещения, земля, первичная артель — ещё тысяч десять. Итого — около двадцати пяти тысяч рублей начального капитала.
Двадцать пять тысяч рублей у меня не было. У меня не было даже пятисот, которые нужно было внести Цукерману до конца мая.
Но — был план. Первая часть плана: сбор заявок на кирпич от заинтересованных — чтобы показать возможным инвесторам, что спрос есть. Вторая: найти партнёра с капиталом — не на всю сумму, но хотя бы на половину. Третья: взять ещё один кредит (возможно, у того же Цукермана, возможно, у кого-то ещё — но под конкретный проект, а не под карты). Четвёртая: построить печь, наладить производство, выйти в плюс в первый же год.
Окупаемость — года два-три. Если всё идёт хорошо. Если не идёт — разорение, позор, каторга за долги.
Риск — большой. Но альтернатива — медленное угасание под процентами Цукермана и под ударами Гордеева, который рано или поздно выбьет меня с городского головы.
Нет. Рисковать — правильно.
Мне нужен кирпичный завод.
Это — первая большая идея, которая пришла мне в голову в этой жизни — не «как выжить» и не «как не разоблачиться», а — «как построить». Как создать что-то, чего здесь нет. Как воспользоваться тем самым преимуществом, которое у меня было: сто сорок лет знания того, что будет.
Я смотрел на чистый лист. Взял перо. Написал наверху — корявым, но уже узнаваемым «стрешневским» почерком:
«Кирпичный заводъ въ Бережанскомъ уѣздѣ. Предварительныя расчёты.»
И начал записывать.
Восьмого, девятого и десятого мая я — в те четыре часа в день, что разрешил Вебер, — расспрашивал Сычёва.
Сычёв был моим геологическим справочником, моей географической картой и моим статистическим бюро одновременно. Двенадцать лет в управе — это значит, что через руки Сычёва прошли все документы по уезду: купчие, аренды, налоговые описи, прошения, карты. Он не помнил всё — но помнил, где что искать.
— Фёдор Игнатьич, — начал я восьмого мая, — в нашем уезде есть месторождения глины?
Сычёв поднял пенсне. Задумался. Пожевал яблоко.
— Глины-с? Всякой?
— Пригодной для гончарного дела. Или — для строительного кирпича.
— Есть-с. Несколько. Самая известная — у деревни Глинки, в пятнадцати верстах к юго-западу от Бережанска. Оттуда крестьяне глину берут, горшки лепят, возят продавать на базар. Кустарно-с. Артельно. Глина, говорят, хорошая — жирная, красная, чистая. Веками берут, а не кончается.
— Пятнадцать вёрст — это близко. Подводами за день — туда и обратно. Кто владеет землёй?
— Под Глинками-с? Земля — казённая. Крестьяне Глинки — государственные, не помещичьи. Они платят подушный налог и пользуются землёй в пределах общинного надела. Но карьер — он вне общины, в стороне, на пустыре. Казённая. Крестьянам — никто не запрещал брать, но и разрешения формального нет-с. По обычаю берут.
— Казённая, — повторил я.
— Казённая-с.
— Значит — можно взять в аренду. У казны. Напрямую. С разрешения губернской казённой палаты, если я правильно помню «Уложение о казённых землях».
Сычёв снял пенсне. Протёр. Надел.
— Павел Андреевич-с… вы хотите взять карьер у Глинок в аренду?
— Да. Начните оформлять запрос. На долгосрочную аренду — двадцать пять лет. Участок — всё плато карьера, плюс прилегающая земля для постройки. Плата — сколько по нормативу положено, я не знаю.
— Четвертак за десятину в год-с, для казённой земли в аренду под промышленные нужды. Плюс гербовый сбор, плюс разрешение губернии-с, плюс… — Сычёв замолчал. И в пенсне его что-то блеснуло — не удивление, а — начало понимания. — Павел Андреевич. Аренду — для чего?
Я выдержал его взгляд.
— Для кирпичного завода, Фёдор Игнатьич.
Пауза была долгой. Сычёв смотрел на меня так, как человек, которому только что сообщили, что Волга поменяет русло и теперь будет течь в обратную сторону. Он открыл рот. Закрыл. Открыл снова. Потом — медленно, очень медленно, положил перо на стол.
— Кирпичного… — выговорил он. — … завода. В Бережанске. Вы. Павел Андреевич.
— Да.
— Но… — Он искал слова. — В Бережанске нет кирпичного завода. Никогда не было-с. В уезде нет. В губернии — два, оба в губернском городе. Кирпич мы возим из Саратовской губернии, баржами. Дорого. Поэтому и строим из дерева-с, в основном.
— Именно поэтому и нужен свой завод. Глина есть. Рабочие руки есть. Дрова для обжига — в уезде лесов достаточно. Сбыт — сам Бережанск растёт, плюс уездные города по Волге. Технология — известна, немецкая, печь Гофмана. Я читал о ней… в журнале.
— В журнале-с?
— В техническом. Давно. Детали помню.
Сычёв молчал. Я видел, как в его голове — за пенсне, за сушёным яблоком, за двенадцатью годами канцелярской осторожности — идёт работа: оценка. Новая, крупная, не похожая ни на что, что он видел. И — к моему удивлению — эта оценка была положительной. Не восторженной, нет, — но положительной.
— Павел Андреевич, — сказал он наконец тихо, — вы понимаете, что это — очень большие деньги-с?
— Понимаю.
— Тысяч двадцать-тридцать начальных.
— По моим прикидкам — двадцать пять.
— У вас их нет.
— Нет.
— Тогда — как?
— Партнёр. Морозкин — первый кандидат. Может быть, ещё кто-то. Кредит — у Цукермана или у другого кредитора. Но под конкретный проект, с бизнес-планом… — я осёкся. — С подробным расчётом доходов и расходов. Не под карты. Под дело.
Сычёв перебирал пальцами край своего пенсне. Долго.
— Это — очень смело, Павел Андреевич. Очень. Может получиться — огромное дело. Такое, после которого Бережанск будет не уездным городом, а — промышленным центром. Или — может не получиться. И тогда — разорение. Полное.
— Знаю.
— И вы идёте?
— Иду.
Сычёв помолчал ещё. Потом — сказал, и в голосе у него было что-то новое:
— Я… я помогу. Сделаю запрос в казённую палату. Подниму все документы по карьеру. Узнаю у крестьян Глинок — сколько они добывают, как качество, бывают ли перебои. К концу недели у вас будет полная справка.
— Спасибо, Фёдор Игнатьич.
— Но, — он поднял палец, — об этом — никому. Ни единой душе, Павел Андреевич. Не сегодня, не завтра — долго. Потому что если Тарас Лукич узнает раньше времени, что у вас есть такие планы, — он сделает всё, чтобы вы эти планы не осуществили. Всё. Понимаете-с?
— Понимаю.
— Молчим.
— Молчим.
Он кивнул. Собрал папку. Поднялся. У двери обернулся — уже в третий или четвёртый раз за наше знакомство, — и сказал:
— Павел Андреевич. Я вам скажу ещё одну вещь-с. Я двенадцать лет смотрел, как этот город медленно… медленно-с… гниёт. Я не знал слов, чтобы это сказать. Я говорил себе: «Это Россия, так везде». А теперь я думаю — может быть, не так. Может быть, есть другая Россия, в которой уездный город может иметь свой кирпичный завод, свою газету, своего нормального голову и воскресную школу. Я не знаю, есть ли такая Россия. Но если вы попробуете её построить — хоть кусочек, хоть один уездный город, — я буду с вами. До конца-с.
Он поклонился. Вышел.
Я сидел в кабинете. За окном — майский день, солнце, первые по-настоящему тёплые лучи. На столе — чистый лист с заголовком «Кирпичный заводъ в Бережанскомъ уѣздѣ» и черновик моих расчётов.
И — я почувствовал, впервые за сорок девять дней, — не тревогу, не страх, не усталость, а что-то другое: азарт. Профессиональный азарт менеджера, который видит большой проект и понимает — он возможен. Не гарантирован — но возможен.
Кирпичный завод в Бережанском уезде, тысяча восемьсот восемьдесят первый год. Павел Андреевич Стрешнев (формально) и Савва Парфёнович Морозкин (потенциально) как учредители. Двадцать пять тысяч начального капитала (предстоит найти). Печь Гофмана на пятьдесят тысяч кирпичей в месяц. Окупаемость — два-три года. Задачи на следующие два с половиной месяца: собрать заявки, провести переговоры с Морозкиным, подготовить полный план на бумаге, договориться о казённой аренде, найти инженера.
Задач — много. Времени — мало. Денег — нет.
Но — есть план.
А план — это уже половина дела.
Я взял перо и начал писать. Почерк теперь — не дрожал. Дыхание — не сбивалось. Я писал — и в каждом слове чувствовал то, чего не чувствовал почти два месяца: что я снова на своём месте. На месте менеджера, у которого есть проект.
В Нижнеярске — за тринадцать лет — я запускал десятки проектов. Мелких и крупных. Провальных и удачных. Я знал, что такое — начинать с нуля, без ресурсов, против сопротивления системы. Я знал — каждое движение руки, каждый шаг. Сначала — план. Потом — собрание заинтересованных. Потом — поиск инвестора. Потом — юридическое оформление. Потом — стройка. Потом — запуск. Потом — первые отгрузки. Потом — прибыль.
В Нижнеярске я запускал — муниципальные программы. А здесь — буду запускать настоящий завод.
Стало даже немного весело.