Глава 17
Разбор бумаг Стрешнева я начал ещё в первый день — и не закончил до сих пор. Сорок девять дней. Это не потому, что бумаг было так много — их было, по меркам чиновника двадцать первого века, горстка: сундук, два ящика в столе, пачка в потайном отделении, ещё одна в бюро спальни. Но каждый документ требовал расшифровки: кто, кому, за что, в какой связке. Стрешнев был из тех людей, которые ведут бухгалтерию по памяти, а на бумаге оставляют обрывки — и эти обрывки нужно было собирать в картину, как мозаику, у которой потерялась коробка с образцом.
Одиннадцатого мая — в первый день, когда Вебер, наконец, снял ограничения и разрешил мне работать по шесть часов, — я достал из потайного ящика всё, что там лежало, и разложил на столе в кабинете в управе. Дверь — запер на ключ. Сычёву — сказал: «Фёдор Игнатьич, час меня не беспокоить. Ни при каких обстоятельствах». Сычёв кивнул, ничего не спросил и ушёл.
На зелёном сукне стола лежало:
Дневник Стрешнева — тот самый, в кожаном переплёте, исписанный наполовину. Я перечитал его уже трижды и помнил многое наизусть, но каждое перечитывание открывало новые детали.
Тетрадка в коричневом переплёте — теневая бухгалтерия откатов, через Мельникова, на 4 470 рублей за три года.
Расписка Цукермана на восемь тысяч — та, что я теперь должен был погасить до августа.
Расписка Козлова на две тысячи — «в счёт условленного».
Письмо Катеньки из Москвы.
Пачка визитных карточек, которую я уже разобрал и по которой составил досье на всех знакомых Стрешнева.
И — стопка разных бумаг, которые я не успел подробно изучить: старые купчие, платёжные квитанции, счета от портного, подписки на «Московские ведомости», расчётные книжки. Мелочь. Бытовой мусор.
Но в этом бытовом мусоре я нашёл то, что искал.
Это была старая купчая — на плотной бумаге с гербовой печатью, датированная тысяча восемьсот семьдесят девятым годом, четырнадцатым сентября. Я развернул её — и сначала не придал значения: Стрешнев продал какому-то мещанину Козлову участок земли. Три десятины. Пустырь у Лесного оврага, восточная сторона. Цена — пятьсот рублей.
Пятьсот рублей за три десятины пустыря — это была цена, немного ниже рыночной, но в пределах разумного: пустыри у оврагов в уездных городах и не стоили особо дорого, особенно если земля была неудобной или без выхода к дорогам.
Мой глаз — привыкший к подобным бумагам за тринадцать лет нижнеярской земельной работы — зацепился за другое: на купчей стояла печать городской управы. «Продавец: Стрешнев Павел Андреевич, купец 1-й гильдии». Но рядом — мелким шрифтом, в скобочках — «действующий от имени города Бережанска». И дальше: «Участок состоит в муниципальной собственности, передаётся в частное владение мещанину Козлову Ивану Петровичу согласно решению городской управы № 47 от 5 сентября 1879 года».
Городская земля. Не личная Стрешнева. А — городская. Которую Стрешнев как городской голова продал от имени города мещанину Козлову. За пятьсот рублей.
Я откинулся в кресле.
Городская земля — это особая категория. Она не принадлежит лично голове, даже если голова может ею распоряжаться. Решение о продаже муниципального имущества должно было приниматься городской думой, не «решением городской управы». Городская управа могла только утверждать мелкие сделки — до ста рублей. Крупные — только через думу, с голосованием, с протоколом. А пятьсот рублей — крупная. По уставу.
Я полез в папку «Протоколы городской думы» — ту самую, что Сычёв выносил мне в первый месяц, когда я погружался в бюджет. Нашёл сентябрь тысяча восемьсот семьдесят девятого. Полистал.
Ни слова о продаже участка.
Ни слова. Я проверил дважды: восемнадцатого августа — плановое заседание думы, повестка — ремонт мостков на Торговой, прошения о пособиях, установка нового городового столба на Базарной. Восьмого октября — следующее плановое, повестка — утверждение бюджета на зимнее содержание. Между ними — пусто. Экстренных созывов в сентябре семьдесят девятого не было. Никакого голосования по земельной сделке не велось.
Значит — Стрешнев провёл сделку мимо думы. Через «решение городской управы номер сорок семь», которого, я был уверен, не существовало. Или существовало — но в виде бумаги, подписанной самим Стрешневым, двумя спящими членами управы (Рыбиным и Тёркиным, которые подписывали что угодно), и — возможно — без заседания, задним числом.
Классическая схема. Знакомая. В Нижнеярске такие схемы всплывали дважды в год, и каждый раз заканчивались прокуратурой — когда заканчивались.
Я развернул расписку от Козлова. «Получено от Ив. Петр. Козлова две тысячи рублей в счёт условленного». Датировано — двадцать четвёртым сентября тысяча восемьсот семьдесят девятого года. Через десять дней после купчей.
И пометка в тетрадке, карандашом, на последней странице, мелко: «Козл. — земля у оврага — Г.»
«Г.» — Гордеев.
Я взял чистый лист и начертил схему:
Шаг 1: Городская земля — 3 десятины пустыря у Лесного оврага. Балансовая стоимость по старым оценкам — неизвестна, нужно уточнять. Реальная рыночная — от двух до пяти тысяч, в зависимости от того, кому и зачем.
Шаг 2: 14 сентября 1879. Стрешнев, от имени города, продаёт эти три десятины мещанину Козлову Ивану Петровичу. Цена по купчей — 500 рублей. Протокол думы отсутствует. Сделка прошла через фиктивное «решение городской управы».
Шаг 3: В течение нескольких дней (предположительно — сразу после купчей) Козлов перепродаёт участок Гордееву. Сумма перепродажи — неизвестна, но предположительно около 5 000 рублей (стандартная рыночная цена для земли такого типа, которую захотел купить Гордеев для каких-то своих планов — а Гордеев дёшево не покупает).
Шаг 4: 24 сентября 1879. Стрешнев получает от Козлова 2 000 рублей «в счёт условленного». Это — его доля от сделки. Остальное (примерно 2 500 — 3 000) — поделено между Козловым и Гордеевым, или полностью Гордееву, если Козлов получил только плату за посредничество.
Итог: город потерял землю стоимостью ~5 000 рублей, получив за неё 500. Разница — 4 500 — ушла в три кармана: Стрешнев (2 000), Козлов (вероятно, 500–1 000), Гордеев (оставшиеся 1 500 — 2 000). Гордеев же приобрёл за 5 000 землю, которую официально должен был бы купить на торгах — и на торгах бы, если бы они были, цена ушла бы выше.
Классическая коррупционная сделка. Номинально — легальная: есть купчая, есть печать, есть подпись «действующего от имени города». Фактически — преступление. По уставу, по «Городовому положению», по Уложению о наказаниях — всё тянет на статью о превышении служебных полномочий с корыстными целями. В тысяча восемьсот восемьдесят первом году за это не расстреливали и не ссылали — но увольняли с должности, лишали прав состояния и отправляли в арестантские роты на срок от года до трёх лет.
А если бы прокурор захотел — можно было бы вменить и каторгу. По Уложению это проходило как «подлог должностного лица».
Я сидел за столом и смотрел на схему. И понимал: я — в теле человека, на которого в любой момент может быть заведено уголовное дело. По совокупности: откаты от Мельникова, фиктивная сделка с землёй, долг по карточным проигрышам, внебрачный ребёнок на иждивении. Любого из этих четырёх пунктов — в руках серьёзного прокурора и при желании губернского начальства — достаточно, чтобы свалить городского голову и отправить его в места не столь отдалённые.
А я — этого городского голову — носил на себе как костюм. И если этот костюм начнут рвать — рвать будут меня.
Нужно было вычистить. Срочно. Последовательно. По пунктам.
Первое — земля. Потому что земля — самая уязвимая позиция. Потому что Гордеев — владеет этим участком прямо сейчас, и если я ему перейду дорогу (а я уже перешёл), он может предъявить факт: «Вот, смотрите, купчая, подписанная городским головой. Земля куплена на законных основаниях. А если у вас, голова, есть вопросы — возможно, у меня тоже есть вопросы к вам».
Значит — забрать землю назад. Юридически. До того, как Гордеев решит её использовать как оружие.
Второе — откаты. Нужно остановить Мельникова. Не грозя, а договорившись. Под обещанием — «я забуду прошлое, ты забудешь про откаты». Бумаги о прошлых расчётах — уничтожить. Или — лучше — сохранить у себя, но так, чтобы Мельников знал: если он сбежит к Гордееву, бумаги уйдут в прокуратуру.
Третье — долг Цукерману. Над ним я уже работал, схема была: кирпичный завод, партнёр Морозкин, реструктуризация.
Четвёртое — московская линия. Тут — не угроза, а этика. Катеньке нужно начать высылать деньги. Не из вины, а из порядка. Ребёнок ни в чём не виноват.
Я взял ещё один чистый лист. Написал наверху:
«Ликвидация тёмного наследства П. А. Стрешнева. План действий.»
И начал писать — по пунктам, с датами, с суммами, с последовательностью. Это была работа, которую я делал в Нижнеярске раз в квартал — антикризисное планирование, — и она возвращала мне привычный ритм: думать в таблицах, действовать в пунктах, оценивать риски.
Козлов. Иван Петрович Козлов. Мещанин. Имя в документах. Никакой другой информации.
Я позвал Сычёва.
— Фёдор Игнатьич, — сказал я, убрав, впрочем, тетрадку, купчую и схемы со стола, — мещанин Козлов Иван Петрович. Знаете такого?
Сычёв нахмурился. Пожевал яблоко. Снял пенсне. Надел.
— Козлов Иван Петрович-с… Козлов… — он задумался. — Есть такой, Павел Андреевич. Из мещан. Живёт… где-то у Солдатской слободки, кажется. Или у Кузнечной. Бедный, неприметный. Был торговец — скобяным товаром, но разорился. Пьёт-с. Подрабатывает, когда наймётся, — где подёнщиком, где грузчиком. В общем-то — человек, о котором не упоминают-с.
— Знаете его лично?
— Видел раза два-три. Он приходил сюда в управу — с прошениями. О пособии, о сбавке подати. В прошлом году, по-моему, тоже — что-то просил.
— Получал?
— Нет-с. Прошения эти — стандартные, в их исходе не разбирался. По-моему, все отклонили. У него репутация-с… неблагополучная. Запойный.
— Фёдор Игнатьич, мне нужно с ним поговорить. Частным образом. Без шума. Можете узнать — где он живёт точно?
Сычёв посмотрел на меня. Долго. Потом медленно снял пенсне и протёр.
— Павел Андреевич-с… Козлов и что-то… связанное?
— Связанное. Я расскажу вам позже. Сейчас — просто адрес. И — ни одной живой душе. Даже писарям. Даже жене. Никому.
— Узнаю-с. К завтрашнему утру.
— Благодарю.
Он вышел.
К одиннадцати утра следующего дня — двенадцатого мая — Сычёв принёс адрес:
— Солдатская слободка, третий переулок от реки, седьмой дом от угла. Деревянный, покосившийся. Козлов живёт один, в одной комнате. Хозяйка — вдова чиновника Клюева, сдаёт комнату за полтора рубля в месяц. Козлов платит нерегулярно — вдова терпит, жалеет.
— Благодарю, Фёдор Игнатьич. Я поеду к нему сегодня вечером.
— Один-с?
— Один. Только Ерофей — кучером. До места доведёт и будет ждать.
— Павел Андреевич… — Сычёв замялся, — вам бы не ходить одному в Солдатскую слободку после темноты. Вы теперь — не простой человек. Ваше имя — это… вы понимаете.
— Понимаю. Но эта встреча — должна быть без свидетелей. И без охраны. Это — не допрос и не арест. Это — разговор.
Сычёв кивнул. Не стал спорить.
Солдатская слободка в мае — это место, в которое нормальный городской голова заглядывал бы, разве что проезжая мимо. Три параллельные улицы вдоль берега, отделённые от центра Бережанска Лесным оврагом и пустырями. Дома — одноэтажные, деревянные, почерневшие, с просевшими крышами. На многих — следы паводка: подтёки на нижних брёвнах, вышедшие из строя крыльца, куски мусора, не убранные со двора. Люди — отставные солдаты, вдовы, мелкий мещанский люд, живущий перебоями.
Ерофей довёз до угла третьего переулка и остановился.
— Тут, Павел Андреич. Дальше в слободку лошадь-то не везёт — грязно ещё.
— Жди здесь. Я пешком.
Я пошёл по переулку — сам, без помощника. Семь домов от угла. Я считал по памяти. Четвёртый — пустой, заколочен. Пятый — жилой, из окна пахло варёной капустой. Шестой — хозяйка выбивала палкой мокрые одеяла, посмотрела на меня с тем настороженным любопытством, с каким смотрят на приличного человека в неприличном месте. Седьмой.
Дом вдовы Клюевой — маленький, в три окна, с серыми от времени наличниками, с низким крыльцом. Я постучал.
Открыла женщина — немолодая, лет пятидесяти, в тёмном платье и чистом переднике. Лицо — усталое, но приветливое.
— Вам кого?
— К Ивану Петровичу Козлову. По делу.
Она посмотрела на меня — с головы до ног. Сюртук хороший. Выражение лица — не базарное. Нищий бы не пошёл к Козлову «по делу» в таком сюртуке.
— Проходите, барин. Иван Петрович у себя. Только он… — она замялась, — он нынче… не совсем в себе. Выпил.
— Я знаю. Я подожду, если нужно.
— Проходите.
Она провела меня через тёмные сени в небольшую комнату — дверь слева от прихожей. Я остановился на пороге.
Комната была — беднее, чем я ожидал, а я готовил себя к бедности. Стол у окна — из неоструганных досок, с двумя пустыми бутылками. Кровать в углу — с продавленным матрасом, укрытая тряпьём. Табурет. Комод с одной ящик провалился внутрь. Икона Николая Чудотворца в углу — без лампады, потемневшая от дыма. И — запах: застоявшийся, кислый, водочный, смешанный с запахом немытого тела и сырого дерева.
На табурете сидел человек.
Ему было, я прикинул, лет пятьдесят — может, пятьдесят пять, но выглядел он на шестьдесят пять с лишним. Тощий, с неровной серо-рыжей бородой, с красным лицом и мутными глазами. Рубаха — грязная, когда-то белая. Штаны — засаленные. Ноги — босые. На полу — пустая рюмка.
Он посмотрел на меня. Пытался сосредоточить взгляд. Не смог.
— Чего изволите?
— Иван Петрович Козлов?
— Я. А вы кто?
Вдова, стоявшая за моей спиной в дверях, тактично отступила в сени. Я вошёл в комнату, закрыл за собой дверь. Козлов смотрел на меня всё так же — мутно, не узнавая.
— Иван Петрович, моя фамилия — Стрешнев.
Тишина. Потом — медленная, неторопливая работа мысли в красном лице: кто такой Стрешнев? Где я слышал? Что случилось? И — узнавание, постепенное, как туман, расползающийся в разные стороны, — пока на лице не проступил страх. Настоящий, трезвящий.
— С-с-стрешнев? — выговорил он. — Голова?
— Голова.
Он попытался встать. Не смог — повело в сторону. Сел обратно. Руки задрожали. Он схватил себя за локти, как будто пытался унять дрожь физически.
— Я… я ничего не знаю! Я ничего не делал! Это всё… это всё Тарас Лукич! Это он мне велел! Он меня и надоумил, и деньги дал, и сказал: «Подпиши, Ванька, не твоя забота, тебе только подписать»! Я бедный человек, Павел Андреевич, у меня ни кола ни двора, у меня только эта комната и Семёновна сдаёт мне за полтора рубля и ту я не всегда плачу!..
Он говорил быстро, взахлёб, глотая слова, — и при этом трезвел на глазах: страх был лучшим лекарством от пьянства, чем любая настойка. Я слушал и смотрел, и мне было — да, жалко его. Не как человека, которого использовали и бросили, а как слабое, загнанное, сломанное существо, которое никогда в жизни не было главным ни в одной истории — и в этой тоже был только инструментом.
— Иван Петрович, — сказал я спокойно, — успокойтесь. Я не обвиняю вас.
— Не… не обвиняете?
— Не обвиняю. Я знаю, как всё было. Это действительно Тарас Лукич. Я знаю его методы. Вы — были орудием. Я не ищу вас наказать. Я ищу — вернуть землю городу.
Он смотрел на меня. Непонимающе. Мутные глаза медленно прояснялись.
— В… вернуть? Землю?
— Вернуть. Те три десятины у Лесного оврага. Они должны быть городскими. Они принадлежат городу. Сделка, которая была проведена в семьдесят девятом году, — была ошибкой. Можно сказать — недоразумением. Мы её исправим. Юридически.
— А Тарас Лукич?
— Тарас Лукич — это мое дело. С ним я разберусь отдельно.
— Но он же… он же меня убьёт, если узнает!
— Он не узнает. По крайней мере — от меня и от вас. А больше об этом никто не знает, если вы не рассказывали.
— Не рассказывал! — вскрикнул Козлов. — Никому! Ни слова! Это же… за это же…
— Знаю. Вот и продолжайте молчать. А я с вашей помощью — сделаю так, что земля вернётся городу, никто не узнает, а ваша жизнь — не изменится. Кроме одной детали.
— Какой?
— Пятьсот рублей.
Козлов моргнул. Медленно.
— Пятьсот… что?
— Пятьсот рублей, Иван Петрович, — сказал я. — Это — ваше. За то, что вы подпишете одну бумагу. Бумагу о том, что при оформлении сделки в семьдесят девятом году была допущена ошибка: вы, как мещанин, не имели права приобретать городскую землю без протокола думы, о котором вам не сообщили. Сделку признаёте несостоявшейся. Земля — возвращается городу. Со своей стороны — вы получаете пятьсот рублей в качестве возмещения морального ущерба за участие в ошибочной сделке. И — моё слово: я не заведу против вас никаких дел. Ни сейчас, ни потом.
Козлов смотрел на меня. В мутных глазах — борьба: страх, жадность, недоверие, снова страх.
— А… бумага? — сказал он. — Какая бумага?
— Я её принесу. В ближайшие дни. Простая бумага — я вам прочитаю, если захотите. Вы — подпишете. При двух свидетелях. Я передам её в управу, оформим через Сычёва, всё будет юридически чисто.
— А деньги?
— Двести пятьдесят — сразу, при подписании. Двести пятьдесят — через месяц, когда оформление будет завершено.
— Сразу… все пятьсот.
Я почти улыбнулся. Торгуется. В комнате, где нет стула для гостя, в рубахе, которую не стирали неделю, — торгуется с городским головой за условия оплаты. Это была хорошая новость: человек, который торгуется, — не сломлен окончательно. И его страх — управляем.
— Иван Петрович, — сказал я, — я готов дать все пятьсот сразу. Но тогда — бумага должна быть подписана в тот же день, при мне и при свидетелях. Без откладываний. Договорились?
— Договорились.
— Договорились. Я приду через три дня — пятнадцатого мая. Вечером. Будьте трезвы, Иван Петрович. Это — единственное условие.
— Буду.
— И — никому ни слова. Даже Семёновне. Понимаете?
— Понимаю.
Я повернулся, чтобы уйти. У двери — остановился.
— Иван Петрович, ещё одно. Если Тарас Лукич к вам придёт, или Мельников, или кто-то ещё, — скажите, что ничего не знаете, ничего не помните, пили, забыли. Всё. А если они будут настаивать — придите ко мне. В управу. Любое время. Скажите писарю: «К голове от Козлова по частному делу». Он меня позовёт. Поняли?
— Понял.
— Всё. До пятнадцатого.
Я вышел из комнаты. Вдова Клюева провожала меня в сенях — тихо, не задавая вопросов.
— Семёновна, — сказал я ей у двери, — я вас попрошу. Иван Петрович — он в ближайшие дни не должен пить. Я ему заплачу за это. Сколько он обычно тратит на водку в день?
— По-разному, барин. Когда пять копеек, когда пятнадцать.
Я достал из кармана рубль серебром.
— Это — вам. За четыре дня. Чтобы Иван Петрович не имел доступа к водке. Накормите его, дайте чаю, не давайте денег. Если он попросит водки — скажите: «По уговору с барином Стрешневым, нельзя». Он поймёт.
Она взяла рубль. Посмотрела на меня — с тем же внимательным, молчаливым взглядом, каким смотрела при входе.
— Понимаю, барин.
— Спасибо.
Я вышел на крыльцо. Вечер уже спускался на Солдатскую слободку. Ерофей ждал за углом, в конце переулка. Я пошёл к нему — и думал: вот первый шаг. Козлов — подпишет. Он слаб, напуган, и пятьсот рублей для него — невообразимая сумма. Но — слаб и напуган — значит, может и сбежать, и рассказать, и запить окончательно. Поэтому — рубль вдове. Поэтому — три дня, не больше. И — свидетели. И — юридическая обёртка.
Пятнадцатого мая я приехал к Козлову в семь вечера, с Сычёвым и с заранее подготовленной бумагой.
Козлов был трезв. Не свеж — лицо помятое, руки подрагивали с похмелья третьего дня, — но трезв. В той же рубахе, но чистой: видимо, Семёновна постирала. Он встал при нашем появлении, поклонился. Вдова принесла два табурета для нас. Сам остался стоять.
— Иван Петрович, — сказал я, — садитесь. Сычёв — мой секретарь. Это — свидетель. Я привёз ещё одного.
Вторым свидетелем был Потап-старший — тот самый бригадир с дамбы, которого я взял с собой, потому что он был человек надёжный, неразговорчивый и ни с Гордеевым, ни с его людьми никак не связан. Потап вошёл вслед за Сычёвым, кивнул Козлову, огляделся и встал у окна.
Я достал бумагу. Положил на стол. Прочитал вслух — медленно, чтобы Козлов расслышал каждое слово:
«Я, нижеподписавшийся, мещанин Бережанска Козлов Иван Петрович, сим удостоверяю, что при оформлении сделки о приобретении мною трёх десятин городской земли у Лесного оврага, имевшем место 14 сентября 1879 года, я был введён в заблуждение относительно правомерности означенной сделки. По причине того, что продажа означенной городской земли должна была проходить через голосование городской думы, каковое голосование не проводилось и протокол коего в думских книгах отсутствует, признаю, что сделка была ошибочной и не может считаться действительной. От своих прав на означенный участок отказываюсь безвозмездно и без претензий. Участок возвращается в собственность города Бережанска. Прошу городскую управу оформить соответствующее возвращение в установленном порядке.»
Пауза.
— Понятно?
— Понятно.
— Подпишете?
Козлов взял перо — оно дрожало в его руках. Окунул в чернильницу, которую принёс Сычёв. Приложил перо к бумаге.
— А деньги?
— Пятьсот рублей. Сейчас. При свидетелях.
Я достал из кармана завёрнутые в платок ассигнации. Пятьсот — пятидесятирублёвыми кредитными билетами, десять штук. Положил на стол. Козлов посмотрел на деньги — сжатыми кулаками, — и подписал. Быстро. Росчерк его подписи был корявый, дрожащий, но узнаваемый.
Сычёв подписал как свидетель. Потап-старший — как второй. Я поставил дату и заверил подписью городского головы.
Бумага легла в мою папку.
— Иван Петрович, — сказал я, — всё. Дело сделано. Теперь — вы забудьте об этом. Насовсем. И ещё — последнее. Если захотите уехать из Бережанска — это будет разумно. Не обязательно. Но разумно. Подумайте.
— Куда уеду-то, Павел Андреевич? У меня никого нигде.
— Я скажу Сычёву — он поможет вам написать прошение в какую-нибудь богадельню в соседнем уезде. Туда принимают мещан без средств. Содержание — бесплатное, стол и кров. Не здесь, не у Гордеева под боком. Подумайте.
Он посмотрел на меня. Слёзы — впервые за весь разговор, настоящие, стариковские слёзы — выступили на глазах.
— Павел Андреевич… — Голос сорвался. — Я… я двадцать лет ни разу ни от кого добра не видел. А вы… вы мне пятьсот рублей. И бумагу. И ещё — подумать о приюте. Почему?
— Потому, Иван Петрович, что вы — тоже человек, — сказал я. — И ваша вина — меньше, чем вина тех, кто вами воспользовался. Бог с ними.
Он кивнул. И заплакал — тихо, без звука, по-стариковски.
Мы вышли из дома. Сычёв, Потап-старший и я. На крыльце я сказал Сычёву:
— Фёдор Игнатьич, завтра оформите возвращение участка в городскую собственность. Стандартный акт, с приложением этой расписки. Думу не собираем — это не продажа, а исправление технической ошибки, для этого голосования не нужно. Я подпишу. Гербовый сбор — за мой счёт, из личных средств. Двести рублей приблизительно.
— Оформлю-с, Павел Андреевич. Но… — Сычёв помедлил. — Тарас Лукич — рано или поздно узнает, что земля вернулась к городу. Когда узнает — он придёт к вам. Или не к вам — а с вами. Вы готовы?
— Я буду готов, Фёдор Игнатьич.
— Как?
— Мельников.
Сычёв посмотрел на меня долго. Потом — кивнул. Понял.
Мельникова я вызвал через два дня — семнадцатого мая.
Не записку — потому что записка оставляет след. А через писаря: «Передайте Петру Ильичу, что городской голова ждёт его завтра в управе к одиннадцати часам». Сухо. Официально. Без объяснений.
Мельников пришёл. Долговязый, с залысинами, в мятом сюртуке, нервно потирающий руки. Он был напуган ещё с того разговора после думы, когда я сказал «ратуша может подождать, а люди — нет», — и с тех пор его страх, я думаю, только рос. Потому что каждый день он ждал: когда же ему скажут, что откатов больше не будет. И каждый день — не говорили. А неопределённость для такого человека хуже плохой новости.
Он сел на край стула — так же, как сидел в феврале, когда Гордеев послал его ко мне с претензией. Руки — на коленях, но двигаются. Глаза — избегают моих.
— Пётр Ильич, — сказал я, — благодарю, что пришли.
— Павел Андреевич… я сразу, как позвали…
— Пётр Ильич, я буду говорить прямо. Без игр и без намёков. У нас с вами — долгие деловые отношения. Я имею в виду отношения, которые были у вас с прежним мной. За три года — через ваши руки прошло больше двадцати тысяч рублей городских подрядов. Из них пятнадцать процентов — примерно четыре с половиной тысячи — были отчислены в виде… назовём их неофициальными доплатами… городскому голове. Я правильно считаю?
Мельников побледнел. Медленно, пятнами. Руки замерли.
— Павел Андреевич, я… я не знаю, о чём вы…
— Знаете, Пётр Ильич. И я знаю. И у меня есть тетрадка — с датами, суммами, назначениями, вашим именем. Ваш почерк не на ней, но упоминания — есть. В дневнике, в отдельной книжке, в двух местах. Эта тетрадка — сейчас у меня. В безопасном месте. Копия — не в одном месте.
Это было правдой лишь наполовину. Копии не было. Но угроза должна была звучать так, чтобы он поверил.
— Павел Андреевич…
— Пётр Ильич, не оправдывайтесь. Я не буду вас обвинять и не буду ничего предпринимать. Если мы сейчас договоримся.
Он поднял глаза. Впервые.
— О чём?
— О трёх вещах. Первое: с этого дня — никаких неофициальных доплат. Ни мне, ни моим посредникам, ни кому бы то ни было в управе. Все подряды — по нормальным ценам, за нормальные работы, с нормальной прибылью. Прибыль у вас останется — я не собираюсь вас разорять. Она будет меньше, чем та, которую вы получали при прежней схеме, но она будет. Вы сможете работать. Второе: с этого дня — ни одной бумаги, ни одного устного слова от вас к Тарасу Лукичу Гордееву обо мне, о моих делах, о моих решениях, о моих разговорах. Ни-че-го. Если Тарас Лукич вас спрашивает — вы знаете ровно столько, сколько знают все: голова занят городом, подряды распределяются по решению управы, больше ничего. Третье: если вы мне понадобитесь — я вас позову. Если кто-то другой спросит у вас обо мне — вы молчите. Всё.
Мельников смотрел на меня. Я видел — в его глазах идёт расчёт: что потеряет, если согласится, и что потеряет, если откажется.
— А если… Тарас Лукич спросит о тетрадке? — выговорил он наконец. — Он тоже знает про неё. Я ему говорил.
— Если он спросит — скажете, что тетрадка у меня. Пусть он сам приходит. Лицом к лицу.
— А если он меня… уберёт? Ему же невыгодно, чтобы я — выжил, если я знаю то, что знаю.
Это был хороший вопрос. Практический. И — честный. Мельников только что признал вслух, что работа на Гордеева — опасна, и что он это знает. Это было первое проявление трезвости.
— Пётр Ильич, — сказал я, — я не могу вам гарантировать полной безопасности. Никто не может. Но могу сказать следующее: если с вами что-то случится — я вскрою тетрадку, я вскрою копию, я напишу лично губернскому прокурору в Казань, и я приложу копию вашей расписки на получение пятисот сорока рублей за мощение Соборной площади в восьмидесятом году, которую вы подписали неосторожно. После этого у Гордеева будут очень серьёзные проблемы. Он это поймёт. И не тронет вас.
— А если тронет — перед тем, как я успею…
— Я это сделал заранее. Письмо прокурору — уже готово. Оно лежит у одного человека, которому я доверяю. Если со мной что-то случится — оно уйдёт само. Это называется «страховка».
На самом деле никакого письма не было. Но это тоже должно было звучать правдоподобно. Мельников должен был поверить, что убивать меня или его — для Гордеева теперь невыгодно, потому что цепочка защищена.
Он молчал. Долго. Потирал руки — их потирание стало медленнее, ритмичнее, как будто он успокаивался.
— Павел Андреевич, — сказал он наконец, и голос у него стал другим: глуше, серьёзнее, — я согласен. На ваших условиях. Я и сам… я устал. Гордеев — он как жернов. Я под ним пятнадцать лет. Каждую ночь просыпаюсь в поту — снится, что он меня зовёт и я иду. Я бы рад — освободиться. Но я не мог. Не знал как.
— Теперь знаете.
— Теперь знаю.
— Тогда — всё. Наш разговор — не состоялся. Вы ко мне не приходили. Я вам ничего не говорил. Никакой тетрадки я не показывал и не упоминал. Если Гордеев спросит — вас вызывал голова по поводу повторного обсуждения ремонта ратуши, а я вам сказал, что ремонт откладывается до следующего года, и вы ушли недовольным.
— Понял. Недовольным — это натурально.
— Вот. И ещё одно, Пётр Ильич.
— Слушаю.
— Вы — хороший подрядчик. Я не шучу. Вы умеете работать, у вас есть артель, у вас есть связи по материалам. Если через месяц-два город объявит новые подряды — по честным ценам, без откатов, — подавайтесь. Я вас не исключу из списка. Это — чистый лист. Именно в том смысле, в котором говорят «чистый лист».
Мельников посмотрел на меня. Медленно. И я увидел — впервые за наше знакомство — что-то похожее на надежду. Слабую, недоверчивую, боязливую — но надежду.
— Спасибо, Павел Андреевич, — сказал он. Встал. Поклонился. И — как-то по-другому, чем раньше: не подобострастно, а — коротко, по-деловому.
Ушёл.
Я остался один. Закрыл папку. Убрал в ящик. Запер.
Между двенадцатым и двадцатым мая я — в параллель со всем остальным — оформлял возвращение земли. Сычёв работал аккуратно, без спешки: акт о «исправлении делопроизводственной ошибки», возвращении участка в муниципальную собственность, приложение расписки Козлова, моя подпись, печать управы. Двести рублей на гербовые сборы и на обработку документов — я внёс из личных средств. Пятьсот — Козлову. Итого семьсот рублей из моего кармана на ликвидацию одного скелета.
Двадцатого мая Сычёв принёс готовый акт на подпись. Я подписал. Положил в папку «Городское имущество». И сказал Сычёву:
— Фёдор Игнатьич, сегодня пятница, да?
— Пятница-с.
— К понедельнику — составьте мне отдельный реестр: все земельные участки городской собственности, с датами оформления, именами распорядителей, текущим статусом. Я хочу — убедиться, что других таких историй нет. И — если есть — исправить.
— К понедельнику-с. Понял.
— И, Фёдор Игнатьич…
— Да?
— Вы — молодец.
Сычёв остановился. Повернулся ко мне. Длинная пауза.
— Спасибо, Павел Андреевич-с, — сказал он тихо. — Я двенадцать лет не слышал этого слова. Ни от кого. Спасибо.
Поклонился. Вышел.
Я сидел в кабинете один. За окном — майский день, солнечный, с запахом цветущих яблонь от сада купца Пышкина — того самого, который голосовал «за» на думе. Сквозь открытое окно — детские голоса с Соборной площади, стук колёс по булыжнику, колокольный звон к вечерне.
Пятьдесят девятый день в чужой жизни. Земля — возвращена. Мельников — нейтрализован. Козлов — обезопасен. Первый скелет из шкафа Стрешнева — вынесен и похоронен.
Остаётся — Цукерман. Катенька. Гордеев. Кирпичный завод. И двадцать лет затягивания гаек.
Работа продолжалась.