Глава 4
Сегодня необыкновенный день… Сочельник.
Я повернулась на бок и посмотрела в окно. Свет солнца играл на гранях ледяного узора, похожего на папоротник, что «пророс» по краю стекла. Где-то на улице вяло тявкнула собака, потом проехала ранняя подвода, её полозья смачно хрустнули по плотному снегу, и звук этот медленно растворился в морозной тишине. Я ещё немного полежала, прислушиваясь к дому. Снизу кто-то тихо кашлянул, затем скрипнули половицы, услышала приглушённый голос Моти, которой ответила Степанида.
Лениво потянувшись, откинула одеяло и села, свесив ноги с постели. В комнате было прохладно, печь успела остыть. Быстро натянула тёплые шерстяные чулки, надела платье и вышла в коридор, где чарующе пахло елью.
Спустилась на первый этаж и наткнулась на Фому Акимыча, стоявшего на табуретке у окна. Мужчина крепил на гвоздь еловую ветку, перевязанную красной лентой.
— С наступающим, Александра Николаевна, — завидев меня, улыбнулся он.
— И вас, Фома Акимыч. Вы, что же, даже не ложились?
— Ага, — поддакнул он, — тут не до сна, день-то какой. Как вернулись, так сразу и за работу.
Я кивнула и пошла дальше. Кухня встретила меня жаром и дивным ароматом. Сочиво у Моти варилось в большом чугунке. Рядом, в маленьком горшочке, томились сухофрукты: изюм, чернослив и курага. На другой конфорке кипела вода для узвара. На столе стояли две глиняные миски с замоченным маком, и с орехами, очищенными до белого ядра.
Мотя в чёрном платке колдовала у печи, помешивая пшеницу деревянной ложкой. Дуняша тёрла мак с сахаром в макитре (глиняная чашка с шероховатым дном).
Живот невольно сжался в голодном спазме.
— Доброе утро, — поздоровалась я.
— Сашенька! — няня обернулась, щёки её раскраснелись от жара. — Ты что в этакую рань поднялась, голубка? Поспала бы ещё.
— Не спится. Услышала, что вы возитесь, вот и пришла. Может, чем-то помочь?
— Нет-нет, мы сами со всем справимся. Дуняша, налей Сашеньке чаю с лимоном. Постный нынче день.
Я села за стол, Евдокия поставила передо мной кружку с горячим чаем, бросила в неё тонкую дольку лимона. Сделав первый глоток, посмотрела в окно и подумала о том, что с момента своего пробуждения в теле Александры так ни разу и не посетила храм. Возможно, стоит этим вечером пойти ко всенощной? Навряд ли кто меня узнает…
В целом день прошёл странно — не надо было никуда бежать. И это бездействие сильно нервировало, мне всё казалось, что я что-то упускаю и догнать не успею.
Как только Мотя освободилась, съездила с ней к Петру Громову. Адвокат разъяснил ситуацию, расписал наши дальнейшие шаги, и выходило, что ждать нам придётся аж до понедельника.
Затем день потянулся, как резина. Няня, вернувшись домой, снова зашуршала на кухне. Степанида, запершись у себя в комнате, дошивала какую-то рубаху в подарок племяннику на Рождество, которого она собиралась навестить завтра. Дуняша, закончив дела на кухне, занялась уборкой в доме. Антон, то ходил по двору, то вместе с Макаром сидел в приёмной за чтением газет.
К четырём часам начало темнеть.
Стол накрыли белой льняной скатертью, под которую положили пучок свежей соломы. Посередине поместили большую глиняную миску с сочивом и рядом узвар в кувшине, вкусный и густой, с черносливом и сушёными грушами. Постные пирожки с капустой и грибами разложили на деревянном блюде. В отдельные чаши положили мочёные яблоки, хрен, разведённый квасом, и солёные огурцы. Гречневую кашу с грибами подали в глубоком горшке. Большая восковая свеча в тяжёлом подсвечнике стала завершающим штрихом.
У стены на маленьком столике поставили образ Спаса в посеребрённом окладе и незажжённую лампадку с пучком засушенных полевых трав, собранных ещё летом.
— Красиво, Мотя, — прошептала я, чувствуя в горле комок.
— Меня моя бабка, царствие ей небесное, научила, — улыбнулась женщина. — Теперь будем ждать первой звезды. Только лампадку зажжём, образ перед собой поставим. Молитву «Отче наш» произнесём и тропарь Рождеству пропоём, попросим прощения друг у друга. Потом ты, Сашенька, поскольку ты хозяйка дома, глянешь в окно, если увидишь первую звезду, то так и скажешь: «Взошла». Если небо тучами затянет, глянешь на свечу, молвишь то же самое. И вот тогда Фома Акимыч ложкой зачерпнёт сочиво, угостит сначала тебя, затем остальных.
— Условно всё же хозяйка Степанида, — нахмурилась я.
— У Степаниды свой дом. А здесь, на Тринадцатой, Сашенька, хозяйка именно ты.
Кузьминична кивнула, и я возражать больше не стала.
Зажгли свечу и засветили лампадку у образа, встали вокруг стола.
Мотя начала читать «Отче наш». И все мы зашептали следом за ней. Потом няня запела тропарь:
— Рождество Твое, Христе Боже наш, возсия мирови свет разума…
Допев, няня поклонилась образу, и мы все следом за ней.
— Прости меня, Сашенька, — сказала она, поворачиваясь ко мне. — Если чем обидела, словом ли, делом ли.
— Бог простит, Мотя. И ты меня прости, — я почувствовала, как у меня перехватило дыхание от этих простых фраз.
— Бог простит, голубка.
Так мы перецеловались по очереди. Можно сказать, весь этот ритуал длился всего минуту, но я не помню, чтобы когда-нибудь в моей прежней жизни кто-то у меня просил прощения вот так, без повода… Да ещё столь искренне.
— А теперь, хозяюшка, — повернулась ко мне Мотя, — посмотри в окно.
Небо было чёрно-синее, глубокое и бездонное, как океан, с блестящими в нём яркими звёздами. Над крышами соседних домов горела одна крупнее всех.
— Звезда взошла, — благоговейно выдохнула я.
— Слава Богу, — ответила Мотя.
Фома Акимыч взял деревянную ложку, зачерпнул из миски сочиво, протянул мне. Я приняла ложку из его рук и положила первую порцию в рот.
Сочиво было сладкое, с кислинкой от изюма, горчинкой тёртого мака и хрустящими на зубах орешками. Я не помню, чтобы когда-нибудь ела что-то настолько простое и одновременно со столь глубоким смыслом. После целого дня без крошки во рту, эта еда показалась мне пищей богов.
— Кушай, Сашенька, — няня погладила меня по спине. — Кушай.
Мы, устроившись за столом, ели сочиво, пирожки, кашу с грибами, запивая всё ароматным узваром. И никто никуда не спешил.
К половине седьмого, насытившись, поднялись и пошли одеваться.
Быстро натянув шерстяное синее платье, в котором я ходила на заседания, спустилась в приёмную, где меня уже ждали все домочадцы.
Вышли во двор. На Тринадцатой было пусто, только в окнах соседних домов теплились огоньки. Антон шёл на полшага позади, Макара и вовсе видно не было, но я знала, что он где-то поблизости, стережёт нас. В глубине Васильевского острова раздался первый колокольный звон. Мотя перекрестилась:
— Бьют к всенощной. Идёмте скорее.
Дойдя до Большого проспекта, свернули направо. Я опустила голову так, чтобы была видна лишь часть лица. Из соседних дворов начали выходить люди целыми семьями: женщины в тёплых платках, старики в подбитых мехом шубах, дети, сонные и нарядные, прижимающиеся к матерям, важно вышагивающие мужчины.
Екатерининская церковь при Академии Художеств стояла на углу Третьей линии и набережной Невы. Невысокая с одним золотым куполом, который сейчас, в темноте, отсвечивал тусклой медью. В окнах призывно горел тёплый жёлтый свет.
Стоило мне войти в здание, как меня тут же обдало волной ладанного духа. Перед иконами горели свечи, в паникадиле трепетали огоньки. Народу было немного, около тридцати человек.
Степанида Кузьминична купила у входа восковые свечи, передала мне одну:
— Поставь к Богородице. У тебя сегодня к ней душа лежит, я по глазам вижу.
Я подошла к образу Казанской Божией Матери. Икона была старая, тёмная, лик едва угадывался под потускневшим серебром оклада, только глаза смотрели прямо на меня. Зажгла свою свечу от соседней, поставила в подсвечник.
«Благодарю Тебя, — мысленно обратилась я к ней. — За то, что я жива. За всех, кто меня окружает… И прошу лишь об одном, помоги не забыть лица сыновей…»
Хор на клиросе запел «Величание».
Я стояла рядом со своими всю всенощную, стараясь не показать, как затекли ноги и свело спину.
Когда вышли на улицу, был уже почти девятый час. Поднялся ветер и крупными хлопьями пошёл снег. Мы, размеренно шагая, отправились домой…
* * *
Утро Рождества началось с колокольного звона, идущего со всех сторон. Весь Петербург будто перешёл на язык колоколов. Звон катился над крышами, отражался от стен, уходил к Неве и возвращался к нам.
Мы, тепло одевшись, пошли к обедне.
Я снова стояла рядом с Мотей и Степанидой и смотрела на свечу у Богородицы.
Литургия шла своим чином. Я кланялась, крестилась как все, зорко следя, чтобы не напортачить. После службы старенький настоятель, отец Иоанн, вышел на амвон с крестом. Люди подходили к нему по очереди, целовали крест, получали благословение. Я тоже подошла.
— Христос родился, — сказал отец Иоанн.
— Славим Его, — ответила я, повторив за другими.
— С праздником, дочка, — улыбнулся он в седую бороду.
— И вас, батюшка.
* * *
Уже будучи дома, накрыли рождественский стол.
В печи томился молочный поросёнок, фаршированный гречневой кашей с грибами и луком. На блюде лежал, нарезанный тонкими ломтями, копчёный окорок. Холодец с хреном дрожал в глубокой миске. Рядом красовался гусь в яблоках, румяный, блестящий, источающий такой аромат, что даже Макар, обычно сдержанный, нет-нет да и сверкал на него полными алчности глазами.
Вскоре на столе появились ватрушки, кулебяки с мясом и капустой, медовые пряники. И конечно же, чай с сахаром.
Мы устроились за столом и вкусно поели.
В дверь постучали после одиннадцати. Фома Акимыч пошёл открывать, вскоре вернулся и доложил:
— Александра Николаевна, к вам Пётр Ильич.
Я замерла с куском поросёнка на вилке у рта. Мотя удивлённо приподняла брови:
— Сашенька, ты его звала?
— Нет, — покачала головой я. — Пойду, спрошу, что стряслось.
Я вышла в приёмную, где на пороге замер Громов-младший. На мужчине было чёрное пальто с бобровым воротником, каракулевая шапка в одной руке, и небольшая коробка, перевязанная красной лентой в другой. От Петра пахло морозом и дорогим одеколоном.
— С праздником, Александра Николаевна, — сверкнул он на меня своими антрацитовыми глазами.
— И вас с праздником, Пётр Ильич. Мы как раз разговляемся. Присоединитесь?
— Благодарю, но уже ел, — вежливо отказался он. — Я, собственно, приехал спросить, не согласитесь ли вы навестить моего отца… и матушку. Она знает о вашем деле многое, сильно переживает и просит привезти вас к ней.
— С большой охотой. А к Илье Петровичу я и без того собиралась. Вот только я не одна буду, со мной поедет Матрёна Ильинична, она меня одну никуда не пустит.
— Матрёну Ильиничну матушка тоже будет рада видеть, — улыбнулся мужчина, и я улыбнулась ему в ответ.
— Тогда дайте нам немного времени, чтобы собраться.
— Подожду в санях, — он развернулся было к дверям, как вдруг спохватился: — А это, простите, к вашему чаю, — и протянул мне коробку. Я подошла и взяла подарок. Упаковка была плотной, с золотым тиснением «Товарищество А. И. Абрикосова Сыновей», перевязанная широкой лентой с шёлковым бантом.
— Спасибо, Пётр Ильич. К чаю мы обязательно её откроем.
Он, пристально посмотрев мне в глаза, кивнул и вышел в сени. Я, отдав коробку Дуняше и попросив её собрать три корзинки с угощениями, побежала переодеваться.
Вынув платье из плотного коричневого кашемира с высокой стойкой-воротником, решительно его надела. Переплела волосы в сложную косу и пошла вниз.
Мотя ждала уже одетая:
— Корзинки с гостинцами уже снесли в сани, — оповестила она меня, открывая двери в сени.
В санях устроились напротив адвоката. Лошади тронулись, и мы покатили вперёд по заснеженным улицам…
Дом на Знаменской, возле которого остановился наш транспорт, был самым обыкновенным четырёхэтажным зданием с серой штукатуркой и парадной под широким козырьком.
Дверь нам открыла горничная в белом переднике поверх тёмного платья.
— Пётр Ильич, Анна Васильевна в гостиной, — поклонилась она ему, с любопытством покосившись на нас.
Мы прошли через анфиладу комнат. Квартира была обставлена добротно, но без излишней роскоши: в прихожей висело зеркало в тяжёлой деревянной раме; в гостиной стоял большой стол под белоснежной скатертью, у окна диван, обитый тёмно-зелёным бархатом. Стены украшали незатейливые картины, в основном пейзажи. В углу, сверкая стеклянными игрушками, стояла пушистая ёлка.
В одном из кресел у камина сидела немолодая женщина.
Анна Васильевна Громова оказалась невысокой и хрупкой. Лицо немного вытянутое с тонкими аристократическими чертами и большими зелёными глазами. Седые волосы убраны в незамысловатую причёску. Мама Петра была болезненно-бледной, но держалась прямо.
Когда мы вошли, она медленно поднялась. Сын сразу шагнул к ней, готовый поддержать, но она твёрдо остановила его порыв взглядом.
— Александра Николаевна, здравствуйте, — посмотрела она на меня. — Я о вас столько слышала… И сейчас, глядя на вас, чувствую, будто мы давно знакомы.
Голос у неё был тихий, мелодичный.
— Здравствуйте, Анна Васильевна.
Я поклонилась глубже, чем требовало простое знакомство. Женщина протянула ко мне обе руки, я вложила свои ладони в её, и она мягко сжала мои пальцы.
— Сашенька, можно я так буду вас звать?
— Конечно.
— Спасибо, дитя.
Она перевела взгляд на Мотю.
— А вы, должно быть, Матрёна Ильинична? Садитесь, пожалуйста, к огню. Глаша принесёт нам чаю.
Мотя поклонилась, смущённая столь внимательным обращением. И неловко передала мне корзину.
— Гостинцы для вас, — улыбнулась я хозяйке дома. — С праздником вас, Анна Васильевна.
— И вас, милая.
Служанка, забрав нашу корзинку, ушла и вскоре вернулась с подносом. Чашки были тонкого фарфора, с голубой каймой. На стол поставили вазочку с вареньем, сухари, маленькое блюдце с пастилой и ломти лимона.
— Сашенька, Петя рассказал мне о вашем деле. И я скажу вам так: вы прошли через то, через что не каждый мужчина пройдёт.
— Спасибо, Анна Васильевна, но без помощи Ильи Петровича и Петра Ильича у меня ничего бы не вышло…
Затем мы говорили о погоде, о том, насколько Москва отличается от Питера, обсудили цены на чай, продукты и через час мы, откланявшись, поехали к Илье Петровичу.
Прежде чем проститься, Анна Васильевна снова взяла меня за руки:
— Приезжайте ещё, Сашенька. Не по делу, просто так.
— Приеду, — пообещала я, и, к собственному удивлению, поняла, что действительно хочу приехать.
* * *
Илья Петрович, увидев нас, сильно обрадовался, буквально расцвёл. Особенно его привлекла корзинка в руках Моти.
— Вот это я понимаю, гости! — воскликнул он, отложив газету. — С пустыми руками ко мне нынче редко кто приходит и правильно делает.
— Доктор велел тебе не переедать, — строго заметил Пётр.
— Доктор много чего велел, — парировал старый Громов. — Но доктор не знает пирогов Матрёны Ильиничны!
Мотя зарделась от удовольствия и принялась доставать из корзинки свёртки.
Мы тепло пообщались, послушали забавные истории из практики Громова-старшего. Он рассказывал так, что даже Пётр Ильич пару раз не выдержал и улыбнулся. Между ними всё ещё оставалось напряжение, которое я ощущала физически, но, и я была уверена в этом, всё это временно, и они рано или поздно найдут дорогу друг к другу.
Через час, пожелав Илье Петровичу скорейшего выздоровления, мы поехали к Михаилу Оболенскому. Частная лечебница встретила нас тишиной. Дежурная сестра узнала меня и проводила наверх.
Михаил Константинович сидел в кресле у окна и читал какую-то книгу. На подоконнике стояла ветка ели в узкой стеклянной вазе. Сам Оболенский выглядел куда лучше, чем в прошлый раз: отёк на лице спал и глаз открылся, хотя синяки ещё цвели страшными жёлто-багровыми пятнами.
При нашем появлении он отложил книгу и медленно встал.
— Саша?
— Сидите, дядя, — улыбнулась я, подходя к нему. — С Рождеством!
— И тебя, Сашенька! — обрадовался он. Я наклонилась и поцеловала его в щёку.
Михаил Константинович поприветствовал Громова-младшего и Мотю. Няня тут же поставила на стол корзинку.
— А там что? — заинтригованно потянул носом воздух мужчина.
— Гостинцы, — улыбнулась я.
— Вот за это отдельное спасибо! — оживился Михаил. — Здесь, конечно, кормят прилично, но оно без души, что ли… Аж тоска берёт.
Мотя тут же принялась доставать свёртки: пирожки, кусок гуся, ватрушки, пряники, маленькую баночку хрена и хлеб, заботливо завёрнутый в салфетку. Михаил Константинович смотрел на это с таким выражением, будто ему не еду принесли, а свободу в чистом виде.
— Матрёна Ильинична, тут больше, чем я просила, — улыбнулась я, — вы так перекормите пациента!
— Не перекормлю, напротив, подкреплю!
Оболенский громко рассмеялся, но тут же схватился за бок.
— Ох, не смешите, ради Бога! Рёбра всё ещё мало, что мне дозволяют, и смех в том числе, — забавно фыркая, заметил он.
Я села на стул. Мотя устроилась у окна, предварительно разложив еду так, чтобы Михаилу было удобно дотянуться. Пётр Ильич замер чуть в стороне.
— Дядя, — решила я сразу перейти к делу, — Прокофия нашли.
Мужчина тут же весь подобрался, взятый в руку пирожок положил назад в салфетку и сосредоточенно на меня посмотрел.
— Не томи, Саша, говори как есть. Жив?
— Жив. Мои люди добрались до Бологого и нашли его в железнодорожной больнице при станции. Прокофий провёл ночь на морозе, сами понимаете, такое бесследно не проходит…
— Господи… — Михаил сжал подлокотники.
— Его левая нога пострадала. Два пальца пришлось отрезать.
— Ироды… — зло прошипел он на тех, кто сотворил подобное с его человеком.
— Прокофий поправится, дядя Миша, в целом его жизни ничего не угрожает… Я оставила своего человека рядом с ним, так что он под приглядом, а после, как позволят врачи, его доставят в Петербург, — добавила я, поднимаясь со стула.
— Спасибо, Саша.
— Не за что. Выздоравливайте и ни о чём не волнуйтесь.
* * *
Пётр довёз нас на своих санях до дома на Тринадцатой и, проводив меня до дверей, сказал:
— Александра Николаевна, послезавтра опись. Помните?
— Да, конечно, — кивнула я.
— В девять утра я заеду за вами с приставом. Будьте готовы. И ещё, — помолчал немного. — Спасибо вам за сегодня. Матушке одной скучно, вы скрасили ей день.
— Она у вас замечательная. Здоровья ей и всей вашей семье, — пожелала я.
— Спасибо, — мягко улыбнулся мужчина, такой улыбки прежде я у него не замечала. Она вдруг сделала его на много лет моложе и ранимее. Он беспокоился о больной матери столь искренне, что у меня вдруг сжалось сердце…