Глава 19. Аргумент
Тетрадь свою Тесля так и не убрал, повернул ко мне чистой стороной и подвинул чернильницу, будто мы уже уселись за дело. Только писать я был не готов. От печки шло пока одно шипение, парок изо рта стоял в воздухе и не расходился. Пальто хозяин с плеч так и не спустил.
— Плакать не стану, Ким Гаврилович. Работать не умею. — Табурет подо мной качнулся на короткой ножке, пришлось пересесть боком. — За всю жизнь ни одной бумаги не выиграл.
— Это честно. — Он подышал на ладони и потёр их одну о другую. — Тогда начнём с азов, потому что вы до сих пор полагаете, будто вашу больницу закрывают.
— А что с ней делают?
— Переводят.
За стеной, в бухгалтерии, щёлкали костяшками и вполголоса бранились из-за нарядов на вывозку. Тесля переждал, пока там утихнет.
— Есть план по укрупнению сети. Утверждён областью, разослан по районам, у нашего в нём своя строка: столько-то маломощных участковых больниц перевести в фельдшерские пункты до конца пятилетки. Ваша туда попала не оттого, что плоха. Оттого, что подошла по размеру.
— По какому размеру?
— Койки, занятость, кадры. Тридцать две развёрнутых при пятидесяти по штату, врач один. Дальше и глядеть никто не станет.
Внутри у меня сделалось холодно и пусто, как бывает, когда войдёшь иглой мимо и понимаешь это по одному сопротивлению. Всю ночь я собирал доводы. Гордей, которого довезли за двадцать шесть часов; апрельская низина, где вязнет и подвода, и трактор. Только доводы мои ложились куда угодно, кроме тех граф, по которым нас мерили... И куда их теперь, эти доводы? Туда же, в печку, вслед за первым листом?
— Жалоба, стало быть, не работает?
— Жалоб я вам напишу три штуки до обеда, все три подошьют. — Тесля кашлянул в кулак, коротко и сухо, тем кашлем, что заводится у курящих годам к сорока и живёт потом сам по себе. — Вы поймите одну вещь. Отменить пункт плана — значит расписаться, что он составлен дурно. Ради ваших тридцати двух коек этого не сделает никто: подписей под ним больше, чем дворов в Полежаевке.
— Что же тогда делают с пунктом плана?
— Меняют на другой. — Тетрадь он наконец раскрыл на середине, где шли столбцы, писанные мелко и вкось, и повёл по ним пальцем, ничего оттуда не читая. — На такой, который району нужнее. Проситель стоит в очереди последним, Виктор Ильич, а вот если вами можно закрыть дыру в чьём-то отчёте, тогда с вами сядут разговаривать.
Я слушал и ловил себя на том, что меня мутит. Больница — Гордей, косящий глазом на дренажную банку под койкой. И Валя, что режет мыло на четыре куска, потому что я велел. А мне предлагают всё это живое перевести в графу... Хотя чем меня убили-то? Справкой. Стало быть, и лечить надо тем же, а брезгливость оставлю в сенях с валенками.
— Ладно. Показывайте товар. — Стакан с холодным чаем он отодвинул на угол стола. — Что у вас есть такого, чего фельдшерский пункт не даст?
Товар мой кончился быстро. Койки? Занятость ниже районной стоит у них первой строкой, и это мой минус, им же и ответят. Операционная, наркоз, тридцать с небольшим операций с августа? Гуреев столько делает дней за десять и ещё жалуется, что стол простаивает... Каждый мой козырь Тесля брал двумя пальцами и клал обратно рубашкой вверх, а папиросу всё катал по столешнице.
— Врач, — сказал я, уже не надеясь. — Живой врач на четыре деревни, каждый день и круглый год.
— Врач один. Один для плана всё равно что ни одного: слегли вы, уехали — и участок сидит с фельдшером. Это вам и напишут в первом же ответе, причём напишут по делу.
Возразить я не сумел, оттого что думал так же ещё в четыре утра, когда жёг у печки свой первый лист. Один врач... Свалит меня грипп на неделю — и что тогда? Останется Петрович на три с половиной тысячи душ, а Петрович хорош ровно до той минуты, пока не понадобится вскрыть живот.
— Значит, ищите дальше, — сказал Тесля. — Мне от вас нужна такая работа, которую в районе, кроме вас, делать некому, и которая району самому позарез. Найдёте — сядем писать.
— А если не найду?
— Тогда сочиним ходатайство от правления и от сельсовета, соберём подписи, и вам вежливо ответят, что решение принято с учётом мнения трудящихся. — Сказано это было без всякого яда, как говорят про октябрьскую погоду. — Подписи кладут довеском, когда на весах уже что-то лежит.
Довесок... А что кладут первым? Медицину мою? Так её в районе и мерить-то некому.
— И два срока держите в голове, — продолжал Тесля. Поправки в план на будущий год принимают до конца февраля, а позже вам ответят, что поздно. А второе письмо по одному и тому же делу читают уже как склоку. Стало быть, пишем один раз.
Один раз... Как режут: примерился, вошёл, а назад уже не переиграешь.
Дрова наконец взялись, загудело в поддувале, по ногам потянуло теплом. Тесля расстегнул пальто, будто только этого и дожидался всё утро.
— Идите работать. Над листом такое не придумывается, а на людях само выходит.
Во дворе правления мужики заводили трактор с толкача и лаялись на него, как на живого. Снег под валенками скрипел по-сухому, до больницы отсюда ходу минут пятнадцать. Всю дорогу у меня в голове вертелось одно: чего у фельдшерского пункта быть не может? Фельдшер работает руками да ухом, а руки у Петровича, честно говоря, получше моих. Стало быть, нужна вещь, которую ни руками, ни ухом не заменишь... А какая?
Приём начался позже обычного. Очередь на скамье успела разговориться. Нюра носила из кочегарки горячую воду, а у самой двери, боком к стене, сидел мужик в ватнике, распахнутом на груди, — при таком морозе в распахнутом.
Вот на нём я и остановился раньше, чем он попал в кабинет. Сидел он на краешке, упираясь ладонью в колено, а дышал часто и мелко, короткими порциями: полный вдох достаётся ему болью. Говорил с соседом односложно, потому что длинной фразы ему на одном дыхании не хватало. Давно он так ходит?
Я велел Вале пустить его вне очереди.
Бабка с давлением поворчала для порядка, но подвинулась. В кабинете он садился долго, в два приёма, придерживая себя под левой рукой.
— Пятков Егор Данилыч, — представился он и сразу выложил на стол свёрнутую бумажку. — Мне бы справку на лёгкую работу до конца месяца. Мастер сказал: без бумаги на облегчённую не поставлю.
— Справку выпишем, если заслужите. Что случилось?
— Да на эстакаде оно... — Он поморщился, добирая воздуха. — Хлыст сорвался с коника, меня прижало к стойке. Аккурат в бок.
— Когда?
— В прошлый четверг.
Восемь дней. Восемь дней он валил лес и спал на здоровом боку, а пришёл за бумажкой на облегчённую. Чего ждал? Того же, чего ждут все на Гари: что само пройдёт... А до района четыре часа по грязи, да и мастер не пустит.
— Раздевайтесь до пояса. Медленно, руками не размахивайте.
Ватник он снял сам, рубаху ему стянула Валя. Слева, от подмышки вниз, лежал синяк недельной давности, пожелтевший по краям, с длинной ссадиной от коры. Грудь при вдохе поднималась неровно, оттого что левая половина отставала, будто ей мешали изнутри.
Я положил ладонь на рёбра плашмя и повёл вниз. Под пальцами тонко заскрипело, будто я наступил на слежавшийся снег: сломанные концы ходили друг о друга.
На «больно?» он ответил, что терпимо, и пришлось растолковать: геройство мне тут ни к чему, мне нужно место. Отчего они все так? Придавило хлыстом, восемь дней ходит боком, а признаваться совестно.
Я постучал по спине, спускаясь от лопатки. Сверху отзывалось звонко, как положено лёгкому, а с середины пошло тупо и коротко, будто под кожей лежала мокрая подушка. Приложил трубку: снизу дыхание не проводилось вовсе. Температуру Валя намерила тридцать семь и восемь... Восемь дней, и уже температура.
Ну вот. Рёбра сломаны, это ясно и так, а под ними неделю стоит жидкость, по всему судя — кровь. Свежая не страшна, рассосётся. Только семь дней в тепле, восемь смен на морозе с потом под ватником... Загноилась она уже или ещё нет? Сколько её там — стакан или полтора литра? Свернулась ли в сгустки, каких ничем не откачаешь?
Вот тут мне и захотелось выть. В той жизни я бы сказал: «На снимок», — и через двадцать минут держал бы плёнку на просвет, где всё нарисовано: и уровень, и есть ли воздух над жидкостью. Двадцать минут — и весь разговор. А тут я стоял над мужиком и угадывал ладонью да ухом, как это делали до Рентгена, царствие ему небесное.
Петрович пришёл на стук в стену, глянул на больного от порога и подобрался, как собака у знакомого куста.
— С Гари? Пятков. Данилы сын, порода кряжистая. — Он обошёл стул, тронул синяк двумя пальцами и цокнул языком. — Рёбра. Три штуки, а то и четыре. Виктор Ильич, дозвольте, я его перебинтую потуже, полотенцем через грудь, — так деды делали, недели через две и забудет.
— Не дозволю. Затянете грудь — он этой стороной вовсе дышать перестанет, а ему сейчас как раз надо.
— Оно, конечно... — Петрович пожевал губами. — Тридцать лет бинтовали.
— И сколько из них потом кашляли до Покрова?
Отвечать он не стал, потому что ответ мы оба знали. Тугая повязка на грудь всем понятна и всеми испытана, а по сути вредна: под ней лёгкое поджимается, мокрота стоит, и вместо сломанных рёбер человек получает воспаление. Словами из учебника Петровича не проймёшь. Оставалось показать.
— Смотрите сюда, Пётр Северьянович. Постучите ему под лопаткой.
Он постучал — сначала небрежно, потом медленнее. Брови у него сошлись.
— Глухо. От середины и вниз глухо.
— Вот. Там неделю стоит кровь, и её надо убрать, пока она не превратилась в гной. Готовьте длинную иглу и шприц на двадцать. И таз.
Валя побледнела, однако клеёнку стелить стала: руки у неё дрожали меньше, чем в сентябре. Егора Данилыча посадили верхом на стул, велели обнять спинку и не шевелиться. Кожу я обработал дважды, новокаин ввёл щедро, по верхнему краю ребра, где не проходят сосуды.
— Егор Данилыч, сейчас будет давить и потянет изнутри. Кричать можно, дёргаться нельзя.
— Так я потерплю.
Игла шла туго через мышцу, потом упор пропал. В шприце показалась кровь: тёмная, с бурыми хлопьями. Старая... Неделя своё сделала: протяни я ещё дней пять, пошёл бы настоящий гной, и разговор был бы уже про дренаж и про то, довезём ли.
Я откачивал медленно, переставляя шприц через зажим, а Петрович держал таз и приговаривал под нос, будто торговался. Вышло больше литра. К середине дела мужик перестал цепляться за спинку и вдруг сказал в стену удивлённо:
— Слышь, доктор... а воздух-то пошёл.
— Пошёл. Он и раньше туда просился, места ему не было.
Дальше я велел ему дышать. Глубоко, до самой боли, каждый час, и надувать резиновую перчатку, которую Валя принесла из перевязочной. В той жизни этому учат на второй день, а здесь оно выглядело чистым чудачеством: больного уложили и тут же заставили работать... Что тут поймёшь со стороны? Ничего, кроме того, что доктор блажит.
Про справку он вспомнил уже с койки в мужской. А как иначе? За бумажкой он и ехал, лечиться никто не собирался. Мастеру я пообещал написать отдельно, а ему объявил, что на лёгкую работу он выйдет не раньше января, а до Нового года будет лежать у меня и дуть в перчатку.
Пенициллин ему кололи четырежды в сутки, обезболивающее ставили по часам, не дожидаясь, пока взвоет. К вечеру температура сползла до тридцати семи и двух, а сам он сел на койке и потребовал курить... По этой примете я и понял, что дело пошло.
Я мыл руки долго, дольше нужного, потому что под водой хорошо думается. Петрович рядом скручивал стиранные бинты в тугие рулончики и складывал их в бикс, а из коридора доносило, как Нюра воюет с ведром.
— Пётр Северьянович, помогите подумать. Чем мы можем быть району полезны так, чтобы фельдшерский пункт этого не смог?
Роды, ответил он не задумываясь. Только роды отпадали: Клавдия Матвеевна одна, ей шестьдесят семь, а рожениц у нас стало вчетверо меньше прежнего, так что всех свезут в район. Стариков класть? Так койку нам и посчитали, ею же и ответят... Он домотал рулончик, прижал его большим пальцем, а я стоял над раковиной с мокрыми руками и понимал, что мы ходим по вчерашнему кругу.
— Оно, конечно... Тут ведь как: они на нас глядят и видят то же самое, что у себя, только поменьше и похуже. — Проговорил это Петрович ровно, нисколько не обижаясь: тридцать лет опыта за плечами. — Надо, стало быть, чего-нибудь такого, чего у них тоже нет.
Вот на этой фразе у меня в голове и повернулось. Такого, чего у них тоже нет... того, за чем к нам поедут сами.
— А в тридцать девятом сюда передвижка ходила, — вдруг сказал он в бикс. — Всех насквозь просвечивали, и меня тоже. Стоял я перед ней в подштанниках, а фельдшер тогдашний в трубу глядел... С войны её и не видали.
— Как не видали? А осмотры?
— Флюоростанция в Броды приезжает через год на третий, если дорога стоит. — Бикс он захлопнул и щёлкнул замком. — До Скита с Гарью ей вовек не добраться: на низине сядет по самые оси.
Я держал полотенце в руках и не вытирался. Малый Скит да Гарь с её лесопунктом — двенадцать сотен человек, которых на грудную клетку не смотрели с довоенных времён. А район по этой графе отчитывается наверх каждый год, и каждый год у него там прореха, потому что забило её грязью на четырнадцатом километре. Чем он её закрывает? Да ничем.
Егор Данилыч лежал в мужской и дул в перчатку, а кровь его я искал пальцами, как знахарка воду лозой. Афанасия Кузьмича в сентябре я резал вслепую — и просто повезло. Каждого мужика с Гари, у которого хрустит нога, мы трясём за сорок вёрст на подводе ради одной минуты под трубкой. Чего у нас нет? Глаз — вот чего.
— Рентген, — сказал я вслух, и слово это в перевязочной прозвучало как ругательство. — Пётр Северьянович, нам нужен свой аппарат и свой кабинет. Снимать имеет право врач, фельдшеру такого не положено. Значит, покуда у нас тут стоит труба, никакого фельдшерского пункта здесь быть не может.
Петрович поглядел на меня из-под бровей долгим взглядом человека, которому только что предложили лететь на Луну.
— Так его ж не дадут.
— Не дадут, — согласился я. — Просить и не станем. Мы им предложим.
Газик из района въехал во двор наутро, в самую метель, и стал у крыльца. Портфель шофёру подали раньше, чем спустили с подножки ногу, — по одному этому движению я и узнал гостью.
Роза Ивановна поднималась по ступеням в два приёма, с короткой сердечной одышкой на каждой, а отёки на щиколотках за осень прибавились. В кабинете она села и выложила на стол бланк описи.
— Основные средства, Виктор Ильич. Инвентарь, мягкий и твёрдый, с указанием года и износа. — Пальцы её разглаживали бумагу, будто мятую. — Такой порядок: до передачи всё описывают, чтобы после не искали виноватых.
— Ясно. Валя вам поможет перебрать простыни, а я мешать не стану: у меня своё дело.
Тут я и положил перед ней два листа, исписанных со вчерашнего вечера. Читала она долго, шевеля губами, и один раз сняла очки протереть... О чём она думала эти пять минут?
— Миленький, — сказала она наконец с искренним огорчением. — Кто же так пишет? У вас тут «прошу оставить больницу». Оставить — значит отменить решение, а отменять его некому.
Про то же самое мне вчера толковал Тесля, и я ей это пересказал.
— И правильно толковал. — Очки она надела и подтянула к себе чистый лист. — Пишите заголовком: «О включении в план развития сети на тысяча девятьсот семьдесят пятый год организации рентгенологического кабинета». И ни слова о закрытии.
А что кабинет в фельдшерском пункте не открывают, читающий сообразит и сам — на то он в районе и сидит. Я смотрел на неё и не понимал одного: зачем ей это? Бланк-то на столе лежит.
— Роза Ивановна, а вам не влетит?
— За правильно оформленный документ мне не влетало ни разу с сорок пятого года, — ответила она, не поднимая головы, и карандаш её пошёл по бумаге. — Больница ваша мне по душе, а решение — нет. Только жаловаться я не умею, милый мой. Я умею писать заявки.
Тесля пришёл к обеду, стряхнул снег с шапки и разложил на подоконнике тетрадь. Дальше работали втроём, и выходило, как на хорошей операции, где никто не лезет под чужие руки. Роза Ивановна ставила графы и вычёркивала всё, что называла лирикой. Тесля дал население по деревням и охват профилактическими осмотрами за три года — цифру, от которой у меня зачесались ладони. Мне досталась медицинская часть: сколько человек за год отправлено в ЦРБ ради одного снимка и во что это встало району в койко-днях да в бензине.
Последний абзац я переписывал трижды, пока Роза Ивановна не одобрила самый сухой:
«Организация рентгенологического кабинета в Волчебродской участковой больнице позволит охватить профилактическими осмотрами население четырёх населённых пунктов, в том числе Малого Скита и Гари, куда передвижная флюорографическая станция не имеет доступа по состоянию дорог».
— Вот теперь это бумага, — сказала Роза Ивановна и завязала тесёмки на папке.
Тесля закурил у форточки.
— Только вы, Виктор Ильич, не радуйтесь раньше сроку. Аргумент у вас один, и он тонкий.
— Чем же он тонкий?
— Одна больница, один врач. — Он выпустил дым в щель. — Сляжете вы — и кабинет ваш встанет, а плёнку сторож проявлять не будет. Так вам и напишут, и справедливо.
— Напишут, — подтвердила от стола Роза Ивановна. — И ещё напишут, что аппаратура по фондам на будущий год распределена вся до последнего рубля.
Что я мог на это возразить? Ничего... Правы они были оба, и от их правоты дуло сильнее, чем от окна.
Заявку Роза Ивановна увезла вечером, пообещав зарегистрировать её своей рукой, чтобы не потерялась между столами. Опись она так и не начала: сказала, что январь длинный, успеется. Газик развернулся, посветил фарами в снег и ушёл на грейдер.
Я стоял на крыльце без шапки, пока не заломило уши. Заявка ушла. Впервые с той телефонограммы мне было чем заняться, кроме как ждать... Одна беда: прочтут они её, почешут в затылке — а аппарата нам взять всё равно неоткуда. Рентгеновские трубки по деревням не валяются.
А в дверях за спиной кашлянул Петрович, вышедший покурить.
— Оно, конечно, не моё дело... — Он потоптался. — Только у Гуреева на складе, за котельной, лежит под брезентом старый аппарат. Списанный, годов пять как. Я его в шестьдесят девятом сам помогал заносить.