Глава 20. Торг
Ехал я в район с пустым портфелем, взятым для одного только виду.
Смех смехом, а устроено тут именно так: без портфеля ты проситель, с портфелем — командированный. Полгода мне понадобилось, чтобы усвоить эту нехитрую механику.
Дед Гриша дотащил меня санями до тракта и повернул обратно шагом, жалея кобылу. Грейдер прошёл третьего дня, снег укатали до костяной твёрдости, так что автобус подобрал меня у поворота и к десяти утра выплюнул на площадь райцентра. Портфель под мышкой был лёгок до неприличия: общая тетрадь с вчерашними каракулями да Нюрин кусок сала в газете.
В вестибюле центральной районной несло мокрой известью: мыли пол, а тётка в ватнике гоняла тряпку от стены к стене, огрызаясь на каждого, кто ступал на её половину. Гардеробщица приняла тулуп молча, а на лестничной площадке кто-то заботливо протирал листья фикуса в кадке.
Мимо рентгеновского кабинета я прошёл нарочно медленно. Под дверью сидело человек десять в накинутых поверх больничных рубах пальто — свои, лежачие. А с краю жались двое одетых: мать с парнишкой лет тринадцати, из Полежаевки. Я же их в декабре сюда и направил.
Сколько же они добирались? Автобус от Полежаевки ходит через день, а не пошёл — дальше как знаешь: попуткой, пешком до тракта, с молоковозом... И где они ночевали? У родни? На вокзальной скамейке?
А очередь эту, между прочим, удлиняю я. Мысль неприятная, зато полезная: с ней и надо заходить в кабинет.
В приёмной стучала машинка. Секретарша, сухая женщина в вязаной кофте поверх халата, добила строчку, прежде чем поднять на меня глаза.
— Аркадий Львович в операционной. С девяти.
— Подожду.
— Ждите, — согласилась она таким тоном, каким разрешают дышать, и вернула каретку.
Я сел у стены, положил портфель на колени и стал ждать. За полчаса в приёмную заглянул завхоз с накладной, потом толстая старшая сестра, потом шофёр за путёвкой. А в коридоре за стеной кашлял мужчина — долго, нехорошо, с той сухой добавкой в конце, от какой у меня всякий раз чешутся руки послушать грудь. Давно ли он так? И смотрел его кто-нибудь, кроме терапевта на приёме?
Что я ему скажу? Просить нельзя: просителю отказывают легко, почти не глядя, и после себя за это не корят. Значит, предложить. Разница-то вся в том, кому после разговора будет неудобно...
Хлопнула дверь в конце коридора: Гуреев шёл к себе, на ходу стягивая с головы белую шапочку.
Секретарша дала ему четыре минуты и кивнула мне на дверь.
Кабинет был длинный, в два окна, с сейфом в углу и расчерченным от руки графиком коек на стене. Гуреев сидел за столом в халате, шапочку он бросил рядом с чернильным прибором. Ладони у него лежали на сукне кверху, распаренные и белые после целого часа в резине; на запястье краснела полоса от манжеты, под ногтями держался йод. Правую руку он изредка сжимал и разжимал, будто она засыпала.
— Волчьи Броды, — сказал он вместо приветствия. — Садитесь. Двадцать минут, потом планёрка. Заявку вашу мне читали вслух по телефону, и одно это уже событие: обычно бумаги из участковых лежат у меня до весны. Кто вам её писал? Сами вы так не напишете, у вас в декабре была докладная, где половина про совесть.
— Роза Ивановна поправила.
— Узнаю почерк. — Он придвинул стакан с холодным чаем, отпил и поморщился. — Отвечу сразу, чтобы вы не тратили двадцать минут на подходы. Заявку я подпишу. Толку с неё будет как всегда: фонды на семьдесят пятый расписаны до последней позиции ещё в октябре, ваш кабинет встанет в план на семьдесят шестой, а до него доживёт не всякий план.
Вот тут я и полез напролом, потому что подходов у меня и правда не было.
— Аркадий Львович, я к вам не за новым аппаратом. У вас на складе за котельной лежит старый, списанный. Под брезентом, с шестьдесят девятого года. Отдайте его мне.
Стакан он поставил. Смотрел на меня не мигая, а лицо у него делалось всё скучнее, как у человека, которому опять объяснять азбуку.
— Списанного оборудования не существует, — произнёс он. — Это не фигура речи. Комиссия составила акт, серебро с деталей сдали, инвентарный номер погашен. Чего нет в описи, того нельзя ни выдать, ни поставить на баланс. Понимаете? Мне нечего вам передавать. Не «жалко», а нечего.
— Он там лежит. Мой фельдшер его туда заносил своими руками.
— Прекрасно. Выходит, у меня за котельной лежит куча железа, которой по документам нет на свете, и вы предлагаете выдать её вам по накладной.
— Я предлагаю вам от неё избавиться.
Уголком рта он всё-таки дёрнул. Пальцы правой руки опять сжались и разошлись.
— Допустим, — сказал Гуреев. — Допустим на минуту, что бумажную сторону я беру на себя: она моя и решается в этом кабинете. Тогда начинается физика, а с ней ни я, ни райздрав ничего не сделаем. Аппарату нужен не свет в лампочке, ему нужна сеть. Пока идёт снимок, он берёт с линии столько, сколько ваша деревня тратит вечером вся разом. Что у вас на вводе?
Знал бы я, что у нас на вводе... Кто вообще тянул эту проводку и в каком году? Про неё мне было известно ровно то, что видно глазом.
— Столбы от колхозной подстанции. Вечером, когда на ферме доят, лампы у нас садятся до красноты.
— Вот вам и весь разговор. Нажмёте кнопку — погаснет операционная, а на плёнке выйдет туман вместо кости. Станете снимать по ночам, когда ферма спит? Так перелом, коллега, случается днём.
Возразить мне было нечем. Он это прекрасно видел...
За окном по карнизу топотали голуби, отчего в кабинете стоял звук, как от дождя по ведру. Гуреев послушал, потом отодвинул от себя папку.
— И главное, ради чего всё это? Виктор Ильич, вашу больницу в список внёс я. Своей рукой, в сентябре, безо всякой подсказки из области. И до сих пор считаю, что взвесил верно: тридцать две койки, один врач, кубатура, дрова, ставки. Арифметика, которая мне нравится не больше вашего. Только вы каждым приездом делаете её всё неудобнее носить. Это не попрёк. Это я объясняю, откуда у меня к вам такое неровное отношение.
Он ждал, что я начну про совесть. Оно бы и вышло: говорить об этом я умею долго, тридцать лет практики. И он дослушал бы меня до конца, глядя в свой график коек на стене...
Поэтому я вынул из портфеля тетрадь.
— Я сегодня прошёл мимо вашего рентгена. Под дверью десять человек, двое из них мои: мать и мальчишка из Полежаевки, я их направил в декабре. За прошлый год я послал к вам на снимок сорок три человека. И каждого вы кладёте к себе на сутки, потому что обратно в тот же день ему не уехать: автобус один, и тот утренний.
— Сорок три, — повторил Гуреев.
— Сорок три койко-места, вам их никто не оплатит. И сорок три очереди, созданные мною же. Отдайте мне железо — и они сядут у меня.
Молчал он долго. Взял карандаш, повертел, поставил на папке короткую птичку и прикинул в уме — губы стоят, а глаза уходят чуть вбок и вниз. Сколько таких птичек он ставит за день?
А правая рука его под краем стола опять сжалась и разжалась. И тут до меня дошло то, что глаз отметил ещё в дверях.
— Аркадий Львович, вы сегодня оперировали сами.
— Резекция желудка, — сказал он, не поднимая головы. — С девяти до половины двенадцатого. А вам зачем?
— Незачем. Просто у главврача района на такое обычно не находится времени.
Карандаш он положил поперёк папки и поглядел на меня по-настоящему, впервые за весь разговор: будто до этой минуты напротив сидело двенадцатое по счёту учреждение, а тут вдруг оказался человек.
— Раз в месяц, — сказал Гуреев. — Одну любую, хоть грыжу. Знание никуда не девается, его и через десять лет откроешь и прочтёшь. А рука уходит молча: сегодня дольше ищешь слой, завтра вяжешь узел вторым движением вместо первого, через год ты подпись на бумаге про хирургию. Я себе это запретил и держусь, покуда хватает.
Что я мог ему сказать? Что у меня своя половина той же беды: голова полная, а пальцы чужие, дурные, двадцатичетырёхлетние, и каждое утро я учу их заново тому, чего они не умели никогда... Про такое вслух не говорят.
— Понимаю, — сказал я.
— Вряд ли, — отозвался он и встал. — Одевайтесь. Пойдём, поглядите на свою кучу железа. Заодно и я взгляну, а то, признаться, ни разу её не видел.
На дворе стоял сухой январский мороз. Снег под валенком взвизгивал на каждом шагу. Гуреев накинул поверх халата чёрное драповое пальто, шапку брать не стал и пошёл вперёд по тропе в сугробах, мимо котельной и угольной кучи, присыпанной шлаком. Кочегар курил у дверей, увидел главврача и спрятал папиросу в кулак.
Кладовая оказалась кирпичным сараем в одно окошко, с железной дверью и амбарным замком, продетым в две проушины. Завхоз, тот самый, что утром носил накладную, возился с ключами долго, дышал на бородку замка и оправдывался в пространство.
— Аркадий Львович, я который год пишу: сдать в утиль. Мне же за него по акту отвечать, а его будто и нет. Ни туда ни сюда.
Замок наконец поддался. Внутри было холоднее, чем на дворе: в нежилом кирпиче мороз копится с ноября и уходить ему незачем. Свет из окошка лёг на цемент косым столбом, полным неподвижной пыли. Лампочка под потолком не горела, так что завхоз сходил за переноской и кинул провод через порог.
Брезент был серый от пыли и заскорузлый. Я взялся за угол и потянул — полотнище переломилось по сгибу, как фанера. Из-под него горохом посыпался мышиный помёт, а следом вывалилось свитое из ветоши гнездо. Хозяева его к этому времени переселились — иначе они бы уже верещали.
И вот тогда я увидел аппарат.
Лежал он разобранным. Колонна штатива с противовесом была привинчена к деревянному поддону, экран для просвечивания стоял у стены лицом внутрь, а пульт глядел на меня чёрной эбонитовой панелью со стрелочными приборами под матовыми стёклами и ручкой переключателя, обточенной чужими пальцами до блеска. В углу, на просевших брусках, сидел бак высоковольтного трансформатора, весь в потёках; под ним на цементе темнело старое пятно.
Сколько же он тут пролежал без дела — пять зим, шесть? Ничему я так не радовался с самого августа... Хотя вру: когда автоклав дал первый пар, было сильнее.
— Ну вот, — сказал Гуреев за спиной. — Любуйтесь.
Я снял пальто и повесил его на гвоздь.
Дальше пошёл час, о котором я мало что могу рассказать связно: от холода и азарта время идёт рывками. Я начал с бака. Не набралось ли в него воды за столько зим? Обстучал, отвернул пробку заливного отверстия, помакал туда щепку и вынес её на свет. Масло сошло со щепки медленно, тёмное, но чистое, без белёсой мути. Воды в нём не было. Выходит, все эти годы бак был закупорен и никто в него не лазил? Пятно на полу оказалось старым, чёрным, схватившимся: текло когда-то давно, а с тех пор высохло.
Высоковольтные кабели лежали кольцами на верхнем ярусе стеллажа, и вот с ними мыши поработали всерьёз. Резина у одного изгрызена на локоть, лохмотьями, до самой оплётки. Второй уцелел: его прикрыла доска.
— Один под замену, — сказал я вслух, больше для себя.
А где такие берут? В сельпо за ними не сходишь...
Наконечники я всё-таки прощупал оба. Гнёзда сухие, латунь потемнела, но резьба ходила.
Трубку я нашёл последней. Честно сказать, до этой минуты я её искать побаивался. Лежала она отдельно, в дощатом ящике, в опилках, замотанная в промасленную бумагу; когда я размотал её и поднял стекло к окошку, у меня свело пальцы — то ли от мороза, то ли от того, о чём думать было рано. Колба целая. Ни трещины по горлу, ни белого налёта внутри. Зеркальце анода тусклое, серое, отработавшее своё, зато без раковин и черноты.
— Целая? — спросил Гуреев.
Он подошёл ближе и держал переноску на весу, подавая свет то слева, то сверху, будто крючок в ране. Оперировать он себе запретил, а помогать руки помнят. Кажется, он и не заметил, что делает.
— Стекло без трещин, — ответил я, поворачивая колбу. — А жива ли она, сказать не могу. Я хирург, Аркадий Львович, не инженер. Вижу, что не разбито и мыши не добрались. Что там с вакуумом, покажет только техник и только под нагрузкой.
— Разумно, — сказал он. — Обычно на этом месте мне обещают, что всё заработает.
Потом пошла механика, где я был куда увереннее. Колонну обстучал, снял кожух, вычистил из направляющих слежавшуюся смазку с трухой. Тросик противовеса ходил в блоке с закусыванием, прядь на нём надорвана — беда невелика, такой найдётся и в мастерской у Лапина. Штурвал подъёма провернулся туго, со второго оборота отпустило, а к пятому ходил уже свободно. Я поймал себя на том, что кручу его безо всякой надобности, как мальчишка.
К тому времени я уже не чувствовал пальцев и грел их по очереди под мышками, а завхоз топтался в дверях и ворчал, что кладовую выстудили.
С экраном вышло хуже. Я развернул его к свету: покрытие по краям пожелтело и пошло пятнами, а посередине протёрлось до серого. Просвечивать через такой — гадать по грязному стеклу. Где я возьму новый? И делают ли их ещё, такие?
Кассет не было вовсе...
— Кассеты в кабинете работают, — сказал завхоз с явным облегчением человека, у кого хоть что-то в порядке. — Их не списывали, они на учёте.
Так и вышло, что я стоял посреди чужого выстуженного сарая, в пыли и мышином горохе, с рукавами по локоть в старой смазке, и был счастлив до неприличия.
Обратно шли молча. У лестницы Гуреев свернул к раковине в нише и стал мыть руки — от кончиков пальцев вверх, обходя каждый ноготь, потом запястья, — в том порядке, который здесь считают блажью, а мне снится по ночам. Полотенце висело сырое, общее. Он вытерся и поглядел на него с досадой человека, который знает, что так неправильно и что менять некому.
В кабинете он остался стоять у окна, спиной к свету.
— Слушайте условия. Аппарата у меня нет, я вам это объяснил. По накладной к вам поедет лом чёрного и цветного металла, отпущенный подведомственному учреждению на хозяйственные надобности. Что вы из этого лома соберёте у себя за печкой, меня не касается. И разговора этого на планёрке не было.
Смешно, а обрадовался я не сразу: сперва полез искать подвох. Не бывает же, чтобы вот так взяли да и отдали...
Подвох был. Он начался со второго слова.
— Вывоз ваш. Бак трансформатора — под триста килограммов, колонна немногим легче, и всё это надо снять с поддонов, вынести в одну дверь и довезти по зимнику, ничего не уронив. Машину не дам: у меня две, и обе в разгоне.
— Найду подводу.
— Найдёте трактор с санями, подвода колонну не потянет. Дальше. Ток ваш: ввод, линия, всё, что скажет сельэлектро. И трансформатор ваш — тот, что в кладовой, идёт от аппарата, а для сети нужен другой.
Какой ещё другой? Масляный бак под брезентом — он же и есть трансформатор, куда аппарату второй?
— По лицу вижу, что не понимаете, — сказал он почти доброжелательно. — Вот этого я в вас и опасаюсь: беретесь за дело раньше, чем узнаете, из чего оно состоит. В формуляре написано, какая сеть аппарату нужна. Прочтёте — поймёте. И на этом месте ко мне не приходите: подстанций у меня нет.
— Понял.
— Третье: помещение. Стены с защитой, дверь, тёмная комната под проявку. Четвёртое, и оно главное: пустить его в работу разрешу вам не я. Разрешение даёт санэпидстанция, а перед ней ещё областной рентгенолог, и он приедет смотреть сам. Доза-то идёт не только больному, но и вам.
Об этом я не думал ни разу, отчего мне и стало нехорошо. Сколько же там ещё дверей, о которых я не подозреваю? Каждый раз одно и то же: вижу больного, вижу решение — и не вижу трёх инстанций между ними...
— И последнее. Техник у меня один на район и ездит по плану. Он приедет, когда всё уже будет стоять под током. Скажет, что трубка мертва, — значит, возили железо зря, и утешать я вас не стану.
Я слушал его стоя. С каждым пунктом делалось всё веселее — той нехорошей весёлостью, с какой смотришь на длинную грязную рану, понимая, что шить её тебе до утра. А кто мне его повезёт? Дед Гриша на кобыле?..
— Согласен.
— Вы даже не подумали.
— Я думал всю дорогу сюда. Другого аппарата у меня не будет ни в семьдесят пятом, ни в семьдесят шестом, вы мне это сами объяснили в первые четыре минуты.
Он помолчал, глядя на жестянку из-под монпансье с окурками, хотя при мне ни разу не закурил.
— Если больницу вашу всё-таки свернут, я приеду и заберу его обратно, — сказал он наконец. — Слышать это вам лучше от меня сейчас, чем потом вычитывать в бумаге.
— Не свернут.
— Дай-то бог. — Слово в его устах прозвучало так буднично, что я даже не удивился. — А по совести мне проще, чтобы он у вас работал, чем кормил мышей за котельной. Я его сам когда-то и заказывал, в пятьдесят восьмом, для второй хирургии.
Такого взгляда назад я от него не ждал. И почему-то именно тут мне сделалось его жалко: человек раз в месяц ворует у себя же три часа, чтобы остаться собой.
Формуляр отыскался у завхоза в папке с завязками, засаленной по углам до черноты.
— Читайте в автобусе, — сказал Гуреев. — Там всё написано, и написано давно.
В автобусе я и читал. Стекло затянуло, так что пришлось протереть варежкой пятачок и держать папку к нему, ловя серый свет. Чернила выцвели до рыжины, а чья-то рука в пятьдесят восьмом вписала туда дату получения.
Я нашёл нужную таблицу ближе к концу.
Аппарату полагалась отдельная линия помимо общей, с сопротивлением, которое называлось «не более» и дальше цифрой. Про напряжение было сказано коротко: колебания сверх десяти процентов недопустимы. Тут я и вспомнил наши вечерние лампы, красные, как угли... Сколько же больница берёт от колхозной подстанции? И мерил ли это хоть кто-нибудь за все годы?
Значит, железо — половина дела... Даже треть. Нужен свой трансформатор на столбе у больничного забора, провод от него и человек, который скажет, какой именно: сам я этого не знаю, а врать себе смысла нет.
А трансформаторы в райздраве не выдают. Они числятся за сельэлектро и достаются через хозяйство, где найдётся своя бригада со столбами.
Автобус качнуло, папка съехала с колен, и я поймал её обеими руками, как ловят падающий инструмент. За стеклом темнело, а впереди тянулись огни фермы — те самые, из-за которых у нас краснеют лампы.
К Лапину, стало быть. Завтра же, пока держит зимник.
И весь остаток дороги я примерял, с чего начинать разговор с человеком, который на любую просьбу отвечает вопросом.