Холоп по прозрению · Глава 3.4 · Две белки, одно колесо

Глава 3.4 · Две белки, одно колесо

Боль становится моим новым спутником. Каждый прыжок выжимает из меня силы, оставляя в костях странную вибрацию — эхо чужих времён. Олег называет это «хрональным похмельем». Я называю это бесконечной агонией.

Мы больше не ищем единичные бреши, мы штурмуем тот самый «шрам» — кровавый период опричнины, где боль, по моим ощущениям, напоминает рассеянный склероз и медленно пожирает тебя изнутри. Наша стратегия отчаянна и примитивна: нанести столько микроударов, чтобы Винона не успевала на них реагировать. Мы забрасываем её «идеальный механизм» песком, надеясь, что одна песчинка всё-таки застрянет в шестернях.

Попытка вторая. Новгород, зима 1570 года.

Воздух бьёт по лёгким ледяными иглами. Мы стоим на заснеженном берегу Волхова. Город, ещё живой и дышащий, курится утренним дымком из сотен труб. Но сквозь этот мирный запах древесного угля уже пробивается другой — запах страха. Я теперь прекрасно чувствую разные оттенки ощущений. Натренирован.

— Воевода, — коротко бросает Олег. — Пётр Головин, один из немых исполнителей. Если мы убедим его бежать, сорвём хоть часть подготовки…

Мы пробираемся к княжьему двору, прижимаясь к заборам. Город похож на раненого зверя, затаившегося перед смертельным прыжком. Люди идут по улицам, опустив головы, их шёпот похож на последние слова обречённых.

Мы не доходим до места: из переулка высыпает дюжина всадников в чёрных, как вороново крыло, кафтанах. Опричники. Их глаза, пустые и блестящие, стервозно скользят по нашим одеждам, лицам.

— Стой! Свои ли? — кричит старший, его конь беспокойно преграждает нам дорогу.

Олег даже глазом не ведёт:

— По государеву делу. К воеводе.

— А бумага? — всадник подбирается ближе, изучая наши лица. Его взгляд задерживается на моей современной куртке. В его глазах вспыхивает подозрение, смешанное с животной жаждой найти неугодного.

Я чувствую, как по спине уже крадутся мелкие лапки мурашек. Мой разум, затуманенный страхом, выдаёт обрывки знаний: они не спрашивают бумагу, они просто ищут повод.

— Беги, — тихо, одними губами, шепчет мне Олег.

Мы резко разбегаемся в разные стороны. Я ныряю в первый же попавшийся узкий проулок, заваленный дровами. За спиной раздаётся пьяный хохот и топот копыт. Сердце колотится так, будто сейчас выскочит из-за рёбер. Я прижимаюсь к холодным, шершавым брёвнам, слыша, как мимо проносится чья-то тень с криком: «Лови его!»

Я не знаю, куда бежать. Этот город, который я должен спасти, становится для меня ловушкой. Я спотыкаюсь, падая в сугроб, зарываясь лицом в колючий снег. Лежу, не дыша, пока крики окончательно не стихают вдали. Олег находит меня через час, дрожащего и обмороженного. Товарищ вытаскивает меня из сугроба за шкирку, так как сам шевелить ногами я не в состоянии.

— Ничего? — спрашиваю я, едва шевеля закоченевшими губами.

— Ничего, — устало произносит Олег. Нет ни ярости, ни отчаяния, лишь усталая констатация факта.

— Они уже здесь. Дух уничтожения витает в воздухе. Мы опоздали, ведьма не даёт нам даже приблизиться к эпицентру.

Прыжок обратно добивает меня окончательно. Я сгибаюсь пополам, и меня рвёт желчью прямо на чёрный камень пещеры.

Попытка третья. Соловки, 1571 год.

Здесь нас встречает гулкая монастырская тишина. Воздух приятно пахнет морем, солёными водорослями и воском. После новгородского кошмара эта мирная, хоть и строгая, святость кажется мне благодатью. Но и здесь, под сводами древних стен, я чувствую знакомое эхо — не всеобщей боли, но личной, точечной трагедии.

— Феодорит Кольский, — объясняет Олег, пока мы прячемся в нише холодного коридора. — Просветитель. Учит лопарей грамоте, переводит книги. Игумену это не нравится, и сегодня его должны арестовать и заточить. Его идеи опасны для текущей власти, а потому он должен умереть.

Мы ждём. И вот он появляется — пожилой, но с поразительно прямой спиной монах, с мудрыми глазами аскета.

Он идёт по коридору, неся под рясой какую-то рукопись. Из тени ему навстречу выходят двое послушников с суровыми лицами.

— Брат Феодорит, игумен требует…

Я действую импульсивно, на опережение. Выскакиваю из укрытия и сую ему в руку смятый клочок бересты, на котором Олег химическим карандашом нацарапал одно слово: «БЕГИ».

Наша встреча длится мгновение. Пальцы монаха сжимают бересту, глаза, уставшие и мудрые, встречаются с моими. Я вижу в них не страх, но понимание. Глубокую, древнюю печаль человека, который знает цену и правде, и спасению. Он едва заметно кивает и с молодецкой проворностью шагает в боковой проход, ведущий к задним воротам монастыря.

Послушники поднимают шум, и нам удаётся незаметно скрыться, чувствуя слабый, едва заметный сдвиг. Кажется, мы сделали это: спасли не царство, не город, но одного человека. Одного, такого важного для судьбы монаха.

Возвращаемся мы как триумфаторы. Боль прыжка гасит распирающая гордость и надежда в сердце.

— Получилось? — спрашиваю я, задыхаясь. — Мы что-то изменили?

Олег молчит. Он уже стоит у своего монолита, изучая данные. Его лицо настолько осунулось, что становится ясно: нас обогнали.

— Феодорит Кандалакшский, — сдавленно произносит Олег наконец, и каждый звук его голоса бьёт камнем, — был найден через три дня мёртвым в двух верстах от монастыря. Разбился, поскользнувшись на обрывистом берегу, а его рукописи сгорели в печи при странных обстоятельствах.

Становится настолько тихо, что я слышу не только своё дыхание, но и дыхание Олега в отдалённом углу. Я закрываю глаза и вижу Феодорита, сбежавшего по нашему совету. Он лежит лицом вниз на холодных камнях, его седые волосы размётаны по воде, а та самая береста с написанным «БЕГИ» размокает в ледяной луже.

Мы не просто бежим по замкнутому кругу. Мы подобны белкам в колесе, которые из последних сил крутят его, а оно даже не поворачивается. Оно стоит на месте, и всё, что мы делаем, — это лишь сотрясаем воздух в тщетном усилии.

— Всё это какой-то сюр. Мы всегда отстаём на шаг, — начинаю я и чувствую первые истеричные нотки в собственном голосе. — А она стабильно хороша и вездесуща. Винона с лёгкостью предугадывает каждый наш шаг.

Я не выдерживаю больше, руки сами сжимаются в кулаки, и я с диким криком луплю по голографической карте. Моя рука проходит насквозь, лишь слегка возмутив мерцающий поток. Это меня ещё больше злит, и я яростно набрасываюсь на безразличную проекцию, разбивая руки о камень.

Моральное состояние достигает предела, и я обрушиваюсь на колени, чувствуя, как слёзы жгут глаза. Слёзы ярости, самые болезненные из всех. Мы не просто проигрываем войну, мы не способны выиграть даже одно сражение. Мы просто пыль, которую сметает с исторического полотна неумолимая, совершенная длань.