Хозяин Волшебной Лавки. Том 5 · Глава 1

Глава 1

Внутри ратуша оказалась одним высоким залом, и он был полон. Люди в балахонах стояли вдоль стен широким полукругом, десятка четыре, если не больше, и от их неподвижности казалось, что стоят они тут уже не первый день.

Горели сотни свечей, на кованых стойках и прямо на каменном полу, и пламя их вздрагивало разом при каждом воздухе, отчего по стенам ходили зеленоватые тени. Пахло воском и холодным камнем. И еще водой, что было странно для сухого зала: запах шел сырой, из глубины.

Лиц не было видно. Ни одного. Только одинаковые маски, и лишь у троих, стоявших отдельно, у дальнего конца зала, маски были иными: сложной работы, с чеканкой, и во лбу каждой сидел пятигранный изумруд.

По осанке я узнал их без труда. Старейшины.

Ко мне подошли те двое, что открывали дверь. Один нес на вытянутых руках сложенный балахон, второй маску, и маска эта тоже была не гладкой, как у прочих. Тонкая чеканка ветвями расходилась от прорезей глаз, и зеленый лак поверх серебра отливал глубиной.

Я снял пальто, отдал его в чьи-то руки и облачился. Балахон лег поверх сюртука тяжело, добротное сукно предназначалось не для маскарада. Маска села плотно, и мир сузился до двух прорезей.

Меня подвели к черте, выложенной на полу медной полосой, шагах в десяти от дверей. По ту сторону черты ждал церемониймейстер — тот, кто вёл ритуал. Балахон на нём был как у всех, но в руке он держал высокий посох с необработанным зеленым камнем в навершии. Голос из-под его маски шел глухо и оттого казался каким-то нечеловеческим.

— Кто стоит у порога? — спросил он.

Из-за моего плеча подсказали шепотом, и я повторил, ровно и внятно:

— Тот, в ком кровь изумруда.

— Чего ты ищешь во тьме? — продолжил церемониймейстер.

— Того, что было моим до меня.

Зал молчал так, что слышно было, как потрескивают фитили.

— Войди, — сказал церемониймейстер, — и стань тенью среди теней.

Я перешагнул медную полосу. Полукруг людей качнулся и сомкнулся за моей спиной без единого шороха, одним общим движением, и вот это было сделано красиво. Они явно репетировали.

— Оставь мирское за порогом, — продолжал он, ведя меня вдоль строя, и свечи словно кланялись нам по пути. — Под этим покровом нет имен. Нет лавок. Нет званий. Есть только кровь и камень.

«Нет лавок» он произнес с той же глухой торжественностью, что и остальное, но я готов был поклясться, что слово это в старинный чин вписали на этой неделе, специально к моему случаю. Кто-то из троих не отказал себе в удовольствии.

Меня остановили посреди зала. Теперь я видел то, что скрывал прежде строй: в каменном полу, в самой середине, была устроена купель, круглая, шагов пять в поперечнике, со стертыми ступенями, уходящими в воду.

Вода стояла неподвижно и была зеленой. Не зацветшей, разумеется, и зеленой не отраженным от свечей и балахонов, а своей собственной, мутной, глухой зеленью, в которую взгляд уходил на ладонь и вяз. От воды тянуло тем самым ключевым холодом, который я почуял от дверей.

Рядом с купелью, у самого края, стоял камень. Просто камень, глыба в пояс высотой, серая и грубая, ничем не тесаная, кроме одного: в верхней ее плоскости была выбрана выемка, и выемка эта формой повторяла все тот же пятигранник. Я посмотрел на него, и перстень у меня на пальце вдруг показался тяжелее.

— Клянешься ли ты, что виденное здесь умрет с тобой? — спросил церемониймейстер.

— Клянусь, — ровно ответил я.

— Клянешься не вынести за эти стены ни слова, ни знака, ни звука?

— Клянусь.

Церемониймейстер повернулся лицом к северной стене и поднял посох.

— Обращаюсь к северу, где спит первый камень.

— Слышим, — выдохнул зал, весь разом, глухим слитным звуком, от которого дрогнули огни.

— Обращаюсь к югу, где догорает последний.

— Слышим.

— Обращаюсь к востоку, откуда пришла кровь.

— Зеленое к зеленому.

— Обращаюсь к западу, куда она уйдет.

— Зеленое к зеленому.

Посох трижды ударил в камень пола, и эхо от ударов пошло гулять под сводами, теряясь где-то в темноте над свечами.

— Повторяй за мной. Я был один, — велел церемониймейстер.

— Я был один, — начал я.

— Стану гранью.

— Стану гранью, — повторял я.

— Кровь к крови, грань к грани.

— Кровь к крови, грань к грани…

— Камень помнит, — глухо отозвался зал, и на этот раз я расслышал в общем выдохе отдельные голоса: старческие и молодые, мужские и женские.

Ко мне подошли трое в масках с изумрудами. Вблизи чеканка на масках оказалась старой, частично стертой: их надевали не первое поколение. Сухонький, я узнал его по рукам, протянул ко мне ладонь, раскрытую вверх, и голос Ивана Архиповича из-под маски прозвучал почти буднично:

— Перстень.

Я снял пятигранник с пальца и положил в протянутую ладонь. Рука моя сделала это спокойно, а вот внутри у меня что-то воспротивилось всерьез. Показалось, что я отдаю частичку себя, хотя раньше я к этому кольцу никогда так не относился, часы мне были куда роднее.

Мир вокруг чуть потускнел, привычная острота восприятия маны ушла с пальца вместе с ним.

— Сойди в воду, — сказал ведущий. — И будь в ней, пока камень не вспомнит тебя.

Сапоги с меня сняли у ступеней, но остальную одежду оставили, и это должно было быть куда хуже, чем если бы я разделся. Первая же ступень обожгла ступню таким холодом, что дыхание сперло. Вторая ступень, третья.

Вода поднялась до колен, до пояса, тяжелая ткань и костюм под ней набрякли и потянули вниз. На пятой ступени дно кончилось ровной плитой, и я встал на нее по грудь в зеленой воде, лицом к камню.

Сперва это был просто холод, который можно терпеть, стиснув зубы. Но потом из глубины, от плиты под ногами, вверх по телу пошло что-то другое.

Давление, медленное и всепроникающее, будто вода принялась вжиматься в меня со всех сторон разом. Дыхание пришлось делить: короткий вдох, длинный выдох. И снова, по кругу. Зубы я сжал раньше, чем они застучали, и слышал теперь собственный пульс, редкий и гулкий, как те удары посоха.

Трое стояли над камнем. Иван Архипович держал перстень над выемкой, двое других положили ладони на глыбу по обе стороны, и втроем они читали, вполголоса, на языке, которого я не разбирал. Свечи по всему залу пригнулись в одну сторону, хотя воздух стоял.

Перстень лег в выемку. Я не увидел этого, я почувствовал: пятигранник вошел в камень, как входит ключ в замок, и давление воды на меня разом выросло вдвое. Что-то я очень сильно сомневался, что каждый потомок рода проходил тот же ритуал.

Перед глазами поплыло. Зеленая вода и зеленые огни поверх нее начали сливаться в одно медленное колесо, и я поймал себя на том, что вспоминаю ступени лестницы за спиной: пять. Пять ступеней. Если что, хотя бы две из них я смогу пройти на одних руках.

— Руку, — сказали сверху.

Я поднял правую руку из воды. Она слушалась плохо от холода и давления маны. Церемониймейстер подал короткий нож с зеленой рукоятью, лезвием ко мне.

— Крови надо немного, — произнес он более будничным тоном, подсказывая.

Я взял, примерился и провел по подушечке большого пальца. Боли почти не было, холод съел ее заранее.

— Кровь к крови, — сказал ведущий снова торжественно.

Руку вдруг будто притянуло к булыжнику где-то под перстнем. Мир качнулся.

Не зал, зал стоял на месте. Качнулось что-то во мне самом, глубже дыхания и глубже пульса, там, куда я никогда не заглядывал, потому что не знал, что туда есть дверь. Изумруд в кольце засветился, ровно и глубоко, но свет этот не отражался в воде, а уходил в нее, в мутную зелень, и вода вокруг меня начала теплеть. Начала признавать.

И почти сразу сквозь дурноту, сквозь колесо огней перед глазами, я почувствовал их.

Ниточки.

Тонкие, едва слышные, как натянутые в темноте волоски, они пробуждались одна за другой: вот здесь, шагах в десяти, у стены. Вот еще, левее. Вот сразу три, рядом, у дверей. Десятка полтора здесь, в зале, среди неподвижных балахонов, и дальше, за стенами, за заставой, за снегом, еще и еще, все тише с расстоянием, до самого края слуха.

Они ничего не давали мне и ничего не просили. Они просто были, и каждая говорила одно, без слов и без голоса: свой. Своя. Свои.

Семья, которой я никогда не видел, стояла вокруг меня в масках и дышала со мной в такт.

— Камень помнит, — сказал зал.

И я, по грудь в ледяной зеленой воде, с рассеченным пальцем, вдруг понял, что это правда.

Из воды меня выводили под руки, и я позволил: ноги ниже колен я уже не чувствовал вовсе. За спинами балахонов меня уже ждала жаровня. Меня усадили подле, стянули мокрое, растерли грубым полотном и одели в сухое и теплое.

Шерстяному костюму после такого купания скорее всего придет конец. Но это были мелочи. В руки сунули оловянную кружку с горячим сбитнем, и первые пять минут я был занят только ею.

Зал тем временем менялся. Кто-то ударил в ладоши, дважды и негромко, и по этому знаку строй распался: балахоны задвигались, загудели вполголоса, капюшоны поползли вниз, маски приспустились на грудь или, наоборот, на макушку.

Лица открывались одно за другим, и лица были самые обыкновенные: старые и молодые, усатые и бритые. У дальней стены откинули холст с длинного стола, и там неожиданно оказался настоящий фуршет: закуски самых разных видов, но по большей части сытные, что было очень кстати в начале февраля.

Ко мне подошел церемониймейстер, уже без посоха, с приспущенной маской. Под ней обнаружился немолодой человек с утомленным лицом. На раскрытой ладони он нес мой перстень.

— Ваше, Петр Алексеевич, — сказал он. — Носите. Теперь уже по всем правилам.

Пятигранник скользнул на палец, и мир вернулся: привычная острота, тонкая нить на краю восприятия, все на месте. Только теперь к этому прибавилось новое, то, что пришло из купели и никуда не делось: ниточки, ведущие к каждому потомку Смарагдовых. К моей вдруг ставшей такой огромной семье.

А дальше меня начали знакомить, и пошло почти как на том собрании, только тише и проще. Подходили по одному и по двое.

— Куницын, из Верхневолжска. Честь для всех нас, Петр Алексеевич.

— Аграфена Тарасовна. Дайте-ка на вас поглядеть… Ну, крепкий. В воде-то как, ноги свело?

— Свело, — честно сказал я.

— Значит, все по-настоящему.

— Братья Рогожины, оба сразу, чтоб вам два раза не запоминать. Мы по лесному делу. Понадобится лес, хоть корабельный, хоть строительный…

И так по кругу. Имена сыпались горохом, города за именами тоже. Из Грозова тут были те трое, кого я уже видел на встрече у Залесского. Остальные приехали, видимо, исключительно на ритуал.

Кто-то приехал с юга, кто-то с еще более далекого, чем Грозов, севера, кто-то, судя по выговору, и вовсе из-за границы. Я кивал, благодарил, повторял имена вслух, чтобы удержать хоть часть, хотя и чувствовал, что большинство все равно утекает: купель забрала больше сил, чем я готов был показать.

Из общего ряда мне запомнились двое, и запомнились именно тем, как по-разному может выглядеть одна и та же кровь.

Первый подошел, когда я допивал вторую кружку сбитня: широкий, краснолицый, лет шестидесяти, с зеленым камешком в перстне толстого купеческого золота.

— Лука Матвеич Жаров, — сказал он и сгреб мою руку обеими своими, горячими, как та же жаровня. Интересно, родственник Марка или просто однофамилец? — Из Новограда я, хлебом торгую. Ты уж прости, что на ты: я тебя, выходит, родней должен считать, а родню у нас на вы звать не заведено. — Он вдруг шмыгнул носом, совершенно по-простому. — Ты приезжай в Новоград, слышишь? Не по делам Ложи, а так. Пирогов поешь. угощу.

— Приеду, Лука, — сказал я, и соврал в этом обещании меньше, чем ожидал сам.

Второй подошел позже, когда народ у стола уже разбился на кружки. Сухой, прямой, годам к пятидесяти, столичный по всему: по сукну и по выправке, по тому, как он остановился ровно в трех шагах, ни ближе. Зеленый камень сидел у него в булавке галстука.

— Ртищев, — сказал он с поклоном, отмеренным до градуса. — Поздравляю вас с прохождением обряда.

— Благодарю.

— Многие из присутствующих ждали его десятилетиями, — сказал он, глядя не на меня, а чуть выше моего плеча. — Некоторые, полагаю, представляли его себе несколько иначе.

— Обряды редко спрашивают, как мы их себе представляли, — сказал я.

— Совершенно верно, — согласился он без выражения, поклонился на тот же градус и отошел.

Свечи к этому часу оплыли до половины. Я стоял у жаровни, грел ладони о третью кружку и смотрел на этот гудящий, оттаявший после обряда зал.

Семья. Незнакомая, разбросанная по городам, встречающая меня кто пирогами, кто презрением, но семья. Это было очень странное ощущение.

Я прекрасно понимал, что даже с Лукой мы не то, что не близки, но и в какой-то момент можем стать противниками или даже врагами. Но нити связей, порожденные ритуалом, будто сами заставляли меня относиться к этим людям мягче и лояльнее. И это мне не нравилось.

От дальнего конца зала, неторопливо огибая кружки, ко мне направлялся Иван Архипович. Маска с изумрудом висела у него на груди, лицо было мягким и довольным, и по одному тому, как расступались перед ним люди, было ясно: неофициальная часть для меня еще не кончилась.

— Не помешаю? — Иван Архипович встал рядом со мной у жаровни и протянул к углям ладони, домашним, простым движением, будто мы с ним век грелись у одного огня. — Поздравляю, Петр Алексеевич. Искренне. Вы держались в купели лучше многих, я говорю это не из любезности: я провожал в нее людей и покрепче вас на вид. Тем более что для наследника ритуал должен быть куда сложнее, чем для обычного потомка рода.

— Благодарю. Вода и правда холодная, — отозвался я.

— Вода эта очень старая, — сказал он с удовольствием. — Старше этой ратуши. Ее, собственно, ради этой воды здесь и ставили. Но я не о воде. — Он повернулся ко мне, и мягкое лицо его сделалось неожиданно искренне торжественным. — Я о том, кем вы отсюда выйдете. Обряд пройден, кровь принята, камень вас помнит. Отныне вы полноправный наследник рода Смарагдовых. Если угодно, принц. — Он улыбнулся краешком губ. — Титул старый, полушутливый, в бумагах его нет, но между собой мы говорим именно так. Принц.

— Принц, — повторил я. — А корона, стало быть, в комплекте не идет.

— Вы схватываете на лету. — Он наклонил голову. — Именно. Наследник и глава рода, Петр Алексеевич, это разные вещи, и разницу вам следует понимать точно. Смотрите. В столице живут двое действующих глав: рода Перловых и рода Хрисолитовых. Их Грани, жемчуг и топаз, найдены давно, поколения назад, и с тех пор передаются от отца к сыну, а вместе с камнем передается все остальное: дома и капиталы, связи, вес при дворе и так далее. Их главы родились главами, понимаете? Их право никто никогда не оценивал, оно старше их самих.

— А мое право будут оценивать по всей строгости.

— Так устроено с самого начала, и не нами. Когда-то восемь семей были равны и делили между собой эти земли. С тех пор утекло много воды и еще больше крови, но одно правило род хранит как хранил: кровь и камень дают право на наследие, но главой человека делают его собственные качества. Можно иметь кровь и Грань, но остаться принцем до седых волос. Глава должен быть достоин. Это слово — не украшение, Петр Алексеевич. Это процедура.

— И как выглядит процедура?

— Инаугурация. В столице, в главной Ложе рода. Съезжаются все члены рода Смарагдовых, кто в силах приехать, и род решает голосованием: достоин ли наследник стать главой. Большинство за — и вы выходите из зала главой рода, со всем, что это слово означает.

— А если большинство против?

— Против… — Он развел ладонями над углями. — Против не бывало. Насколько мне известно. Но раз вы спрашиваете, отвечу как есть. Технически отказ рода означает, что наследник отрекается. От места и от Грани. Грань возвращается роду.

Я не мог не усмехнуться на этом моменте.

— А Грань привязана ко мне моей жизнью.

— Вы снова поняли все сами, — согласился Иван Архипович.

Вот так, среди гула голосов и запаха воска, у теплой жаровни, мне вежливо и полностью развернули ту самую игру. Ту, о которой я говорил Лавке в кабинете: игру, где меня можно будет убрать законно, с общего одобрения, при свидетелях.

Не наемник в темном переулке, ничего грязного. Зал со свечами и честное большинство. «Недостоин», и все, что останется сделать, будет уже не убийством, а исполнением воли рода.

— Впрочем, — Иван Архипович заговорил еще мягче, и по этой мягкости я понял, что мы подошли к главному, ради чего он пересек зал, — спешить с инаугурацией нет ни малейшей нужды. Скажу больше: спешить не следует. Вы человек новый, дайте себе время. Обживитесь в своем положении, заведите знакомства среди своих. Покажите себя делами. К голосованию следует приходить, когда исход его очевиден, а не любопытен. Вы меня понимаете?

— Понимаю, — сказал я. — Не торопиться.

— Не торопиться, — подтвердил он с теплотой. — Мудрые слова.

Понимал я больше, чем произнес. Наследник при перстне, но без инаугурации, был для них положением удобным и почти безопасным: не глава, голоса в столичных делах не имеет, а трогать все же нельзя. Официальный глава рода был бы хуже стократ, и не намного лучше для рода была ситуация, где после моей смерти им придется начать буквально войну за перстень.

И потому «не спешите» Ивана Архиповича было редким случаем, когда наши с ним интересы совпадали.

— Одно лишь замечу, — сказал Иван Архипович, когда я уже решил, что разговор кончен. — Тянуть без конца тоже не выйдет. Род терпелив, но у терпения есть язык: сперва станут спрашивать, отчего наследник не едет, потом начнут отвечать за него. Скажут, боится. Года три у вас есть, Петр Алексеевич, по самому щедрому счету. Лучше меньше.

— Я услышал.

— Я рад. — Он отступил на шаг и поклонился, любезно и чуть глубже, чем утром у меня в лавке: положение мое, как-никак, переменилось. — Отдыхайте, принц. Сани будут ждать вас столько, сколько понадобится.

Он отошел, а я допил остывший сбитень и подумал, что три года этот срок не только мне. Им тоже. На то, чтобы к моему приезду в столицу накопить столько власти, чтобы после моей смерти гарантированно захватить род.

Прощались со мной по чину.

— Надеюсь, вода не показалась вам слишком холодной, голубчик? — озаботилась на прощание Любовь Ильинична. — Берегите себя. Вы теперь большая ценность.

Федор Кузьмич издали наклонил голову на полвершка, что означало у него, по-видимому, крепкое рукопожатие. У дверей мне подали пальто, единственное, что не было испорчено водой, сверток с не до конца высушенным костюмом положили в сани.

К Лавке они подошли уже на рассвете, когда небо над крышами уже отделилось от домов серой полосой. Возница все так же молча высадил меня у крыльца и уехал, вручив сверток, не дожидаясь, пока я поднимусь, и не факт, что правильно сделал: три ступеньки, которые я обычно не замечал, в это утро пришлось брать по одной, держась за перила.

Холод купели был далеко не обычным, так что я чувствовал озноб даже после почти четырех часов перед горячей жаровней. Колени гнулись со скрипом, пальцы в перчатках не чувствовались, и собственные ноги я переставлял осторожно, как чужую мебель.

Однако дверь отворилась раньше, чем я потянулся к ручке. Лавка, похоже, успела поднять ребят, когда почувствовала мое приближение. Я не мог рисковать, беря ее собой даже внутри перстня. Мало ли какие свойства имел тот ритуал, поэтому о том, что со мной было, мне лишь предстояло им рассказать.

За дверью стоял Сема, и по лицу его было понятно, что не ложился он вовсе.

— Петр Алексеевич. — Он оглядел меня сверху донизу, шагнул и просто взял под локоть, без спроса. — Вернулись… Ася! Правда пришел!

Ася сбежала по лестнице в наброшенном на голые плечи платке семиной мамы, остановилась передо мной и оглядела тем же порядком, что и Сема, сверху донизу, только медленнее.

— Живой, — сказала она.

— Живой, да. Замерз только на две жизни вперед, — ответил я.

— Кухню Хозяюшка топит как баню с часа ночи, — сказал Сема и повел меня туда, не выпуская локтя. — Как будто чуяла.

[Я и правда почувствовала, что с тобой творится, милый. И не только физически, но и энергетически. Древняя магия, этот ритуал, вот что я скажу. Древнее, возможно, даже самого Серебряного Века. Так что я несказанно рада, что ты прошел его целым и невредимым. Добро пожаловать домой.]

— Спасибо, Лад.

Да, все правильно. Вот моя семья в этом мире. А вовсе не те, к кому вели эти тонкие ниточки.

На кухне Сема усадил меня на стул и налил чаю. Придвинул хлеб и кашу, которая ждала в чугунке, укутанная в полотенце. Ася взяла мою правую руку, повернула к лампе и увидела то, что я и не думал прятать: аккуратный, уже стянувшийся порез поперек подушечки большого пальца.

— Так, — сказала она.

— Так положено, — сказал я. — Но это весь урон, Ася. Честное слово.

Она молча принесла из своей комнаты склянку и промазала порез чем-то холодным, пахнущим полынью. Перетянула чистой тряпицей и только потом спросила:

— Рассказывай. Что можно, то расскажи.

— Можно немногое. Я там поклялся молчать, и клятва эта, подозреваю, не просто для проформы. А что можно, то простое: я прошел их обряд. Теперь я у них наследник по всем правилам. Принц, как они выражаются.

Хотя мне самому это выражение было не по душе.

— Принц, — повторил Сема и посмотрел на меня поверх чашки. — Это как же понимать?

— Это как наследник без наследства, Сема.

— И слава богу, — сказала Ася. — К черту это их наследство и наследие. Спать пойдешь?

— Пойду. Посижу немного и пойду. Идите досыпайте, вы из-за меня всю ночь глаз не сомкнули. Завтра откроемся попозже.

Они ушли: Ася сразу, Сема после третьего «иди, Сема», и то, только оставив мне на столе полный чайник. Я послушал, как в коридоре затихают шаги, взял чашку и пошел в зал. Сел на табурет у прилавка.

— Лад, у меня вопрос.

[Спрашивай что хочешь, милый.]

— Выйдет так или нет, я не знаю, но может выйти, что мне придется ехать в столицу. Не в гости, надолго. Оба тамошних главы живут там безвылазно, дела рода делаются там, и если уж я в эти дела встрял, то однажды они меня туда затянут, и не факт, что быстро отпустят. Но оставлять тебя я не хочу. Так вот: ты, живое магическое здание, можешь вообще переехать как-то? В другой город?

Лавка молчала недолго, но я успел услышать, как это молчание отличается от обычного: она не подбирала слова, она решала, говорить ли.

[Могу.]

И, помолчав еще добавила:

[Раз уж ты спросил прямо, отвечу как есть, целиком. Мы с тобой об этом ни разу не говорили. Но слушай, как я устроена.]

Я поставил чашку и стал слушать.

[То, как я расту сейчас, считается внутренним расширением. Стены стоят где стояли, а я раздвигаю пространство внутри них: и твоя мастерская, и выросший зал, и кухня с библиотекой — все это растет вглубь тех стен, что видно с набережной. Но так нельзя без конца. Внутреннее расширение имеет предел, и когда я до него дорасту, придет черед обратного. Внешнего. Тогда раздвигаться будут уже сами стены. Наружу.]

— А соседи? — я невольно посмотрел в окно, где через канал темнела пекарня Матвеевых.

[А что соседи? Все дома вокруг построили после того, как я сжалась. Земля под ними не их, а моя. К тому же к тому времени, как дойдет до внешнего расширения, моя аура будет доставать далеко за их фундаменты. Накоплю силы и отодвину их. Аккуратно, целиком, вместе с погребами и жильцами. Единственное, что понадобится, это предупредить тех, кто там живет: «Ваш дом немного съедет». Больше ничего.]

— Ты так говоришь, будто уже двигала дома.

[Я так говорю, потому что это заложено в меня с постройки. Пойми одну вещь, милый. Я не придумываю себя на ходу. Хозяин строил меня сразу большой. Гораздо больше того, что ты уже видел, и вложил в меня невероятно много всего. Все мои расширения, и внутренние, и внешние, это не новые комнаты. Это старые. Я не расту. Я возвращаю себе потерянное.]

— Хорошо. А переезд? Стены, даже раздвижные, стоят на фундаменте.

[Для этого есть кое-что. Среди внешних расширений, которые во мне заложены, есть одно, в которое войдет так называемая башня смещения. В ней стоит артефакт, с которым я смогу перемещаться. Вся, целиком, из одного места в другое.]

— Перемещаться куда?

[А вот это уже твоя часть работы. Артефакту нужна привязка на том конце: маяк. Маяк ставится на месте, куда я должна прийти, и ставит его не башня, его делают руками и везут туда обычным порядком. То есть ехать в твою столицу все равно придется, милый, и ехать без меня: добраться самому, выбрать место и там его поставить. Зато потом я приду к нему сама. Маяков можно ставить сколько угодно, хоть в каждом городе империи, только не обольщайся: вещь это сложная, штучная, и делать их придется тебе.]

Я откинулся, привалившись спиной к прилавку, и какое-то время просто смотрел в полутемный зал, на полки, уходящие вглубь, дальше, чем позволял бы честный камень. Столица разом перестала быть вопросом, на который у меня нет ответа. Оставалось последнее:

— Лад. А что откроется раньше? Башня смещения или комната с якорем?

[Комната с якорем.]

— Вот и хорошо, — кивнул я. — Тогда сначала идем к якорю. Дойдем, разберемся, а после якоря будет видно: башни и столицы, все в свой черед. Потому что без тебя я никуда не поеду, Лад. Ни в какую столицу.

Лавка помолчала. Потом лампа у прилавка ожила и прибавила света, самую малость.

[Иди спать, мой дорогой. Постель я тебе согрела еще с полуночи.]

Я поднялся по лестнице, держась за перила, а потом, засыпая, слышал сквозь пол, как внизу, на другой стороне канала, открывает ставни пекарня и как первый утренний хлеб отправляется в печь.

Снег шел с самого утра, ровный, без ветра. Я сидел за прилавком и разбирал список конфискованных подделок, который прислал Жаров, когда колокольчик над дверью звякнул несмело, будто человек снаружи сомневался, стоит ли вообще заходить.

Вошедший был закутан по самые глаза, в неприметном тулупе из тех, что носят одинаково и мещане, и слуги на посылках. Отряхнул снег у порога, коротко огляделся и только тогда подошел к прилавку.

— Петр Алексеевич? — осторожно спросил он.

— Он самый, — отозвался я.

Мужчина достал из-за пазухи конверт без надписи и положил на прилавок ладонью вниз, будто боялся, что кто-то выхватит его через окно.

— От графа Вяземского. Велено передать в руки и дождаться ответа. И еще велено сказать: если кто спросит, вы меня в жизни не видели.

Я вскрыл конверт. Там было написано несколько строк, причём так, будто граф начал письмо на середине мысли.

«Петр Алексеевич. С моим старшим сыном Дмитрием третий день неладно, боюсь, что дело нечисто, подозреваю колдовство. Но звать ОБЛИК опасаюсь, дело очень деликатное. Прошу приехать как можно скорее».