Без названия

Глава 5

Утро после бессонной ночи выдалось серым и промозглым. Свет, просачивавшийся в окна, был настолько жидким и безрадостным, что казалось, будто за окном не наступил новый день, а просто ночь слегка ослабила хватку, позволив теням чуть-чуть отползти от стен.

Завтракали мы так же молча, как и ужинали. Тишина висела в воздухе плотной завесой, нарушаемой лишь звяканьем ложек о глиняные миски да всхлипами каши, которую Эльза мешала в закопченном котелке. Орчиха сегодня выглядела еще более уставшей, чем обычно – под маленькими, глубоко посаженными глазами залегли синие тени, тяжелые руки двигались медленно, с видимым усилием. Она поставила передо мной миску с жидкой кашей на воде – сероватая масса, в которой плавали редкие разваренные крупинки, приправленная лишь щепоткой соли, которую Эльза экономила пуще мяса. Рядом появилась кружка с теплым настоем из каких-то лесных трав, собранных еще в начале осени. Пахло от него горьковато, чуть мятно, но вкус был неприятным – вяжущим, терпким, оставляющим на языке долгое, сухое послевкусие.

Лина сегодня смотрела на меня внимательнее обычного. Ее темные, огромные глаза, в которых, казалось, отражалась вся тьма этого дома и этого леса, не отрывались от моего лица. Она изучала меня, как изучают незнакомый, потенциально опасный предмет – с пугливым любопытством зверька, готового в любой момент отпрянуть и спрятаться. Я поймала этот взгляд несколько раз, пыталась улыбнуться, но девочка каждый раз отворачивалась, утыкаясь в свою миску. Она, как и прежде, молчала. И это молчание, такое естественное для ребенка, выросшего в этих землях, почему-то сегодня давило на меня особенно сильно.

Мартен уже ушел в конюшню. Сквозь стену доносилось его негромкое посвистывание – какой-то простенький мотив, без начала и конца, который он насвистывал, видимо, не замечая этого. Изредка всхрапывание Бури, тощей кобылы с выступающими ребрами, и глухой стук копыта о деревянную перегородку. Эти звуки были единственным напоминанием о том, что за стенами этого дома еще есть жизнь, не зараженная страхом и безысходностью.

Когда тарелки опустели – я выскребла ложкой до дна каждую каплю, облизала ее (Эльза бы осудила, но Эльза мыла посуду и не видела), – я почувствовала, что задыхаюсь в этих стенах. Воздух в комнатах стоял тяжелый, спертый, пропитанный дымом от печей, сыростью, просачивающейся сквозь щели, и еще чем-то неуловимым, горьким, что въелось в эти стены за долгие годы. Мне нужно было наружу. На холод. Чтобы проветрить голову после ночных видений, чтобы смыть с себя липкий ужас сна, чтобы просто увидеть небо – пусть даже такое серое и безрадостное, какое оно бывает только в этих проклятых землях.

Я поднялась из-за стола, кивнула Эльзе (она ответила коротким, едва заметным движением головы) и направилась к выходу.

В чулане, заставленном старым хламом, нашла тулуп – тяжелый, колючий, из грубой овчины, местами вытертый до дыр, но удивительно теплый. Когда я накинула его на плечи, запахло пылью, старой шерстью и, кажется, самим Мартеном – тем самым конюшенным, лошадиным духом, который, видимо, въедался в любую одежду, оказывавшуюся рядом с ним. Я подвязалась поясом из крученой веревки, натянула сапоги, подбитые мехом, – тесноватые, разношенные кем-то до меня, но сухие и крепкие, – и толкнула тяжелую входную дверь.

Она поддалась не сразу – разбухла от влаги, цеплялась за косяк, жалобно скрипела. Я налегла плечом, и холодный, влажный воздух ударил в лицо, заставив зажмуриться и втянуть голову в плечи.

Ступени под ногами были скользкими от влаги. Камень, из которого их сложили когда-то давно, покрылся тонкой пленкой воды и грязи, и я ступала осторожно, мелкими шажками, боясь поскользнуться и растянуться прямо у порога. Перила, когда я оперлась на них рукой, оказались покрыты слизкой, противной на ощупь пленкой – осенняя морось и туманы пропитали все вокруг, и дерево не выдерживало, покрывалось этой скользкой, холодной слизью, от которой пальцы моментально замерзали и немели.

Я подняла голову и огляделась.

Уныние. Вот единственное слово, которое могло описать этот пейзаж. Уныние, разлитое в воздухе, впитавшееся в землю, повисшее на голых ветвях кустарника.

Небо нависало низкое, тяжелое, плотное, как мокрая вата. Цвета мокрого камня, цвета старой золы, цвета всего того, что умерло и не оживет никогда. Дождь уже закончился – по крайней мере, крупные капли больше не барабанили по крыше и не стучали по лужам. Но воздух был настолько влажным, настолько насыщенным водой, что казалось, можно пить его ложкой. Каждое дыхание наполняло легкие сыростью, каждое движение оставляло на одежде невидимые капли.

Везде, куда ни кинь взгляд, раскинулась грязь.

Она была повсюду. Она хлюпала под ногами, стоило сделать шаг с крыльца. Она блестела на тропинке, ведущей к покосившимся хозяйственным постройкам, черная, маслянистая, глубокая. Она покрывала листья, что не упали, но повисли на ветках мокрыми тряпками. Она облепила траву, пригнула ее к земле, заставила стелиться и гнить. Корни деревьев у самого забора торчали из луж, как пальцы утопленников, пытающихся выбраться на поверхность.

Лужи стояли повсюду – большие и малые, глубокие и совсем мелкие, мутные, с пузырями от редких капель, что срывались с крыши и падали в них с тихим, меланхоличным "плюх". В одной из них, у самого крыльца, плавал почерневший, скрутившийся от сырости лист. Он медленно кружился на месте, затягиваемый в воронку невидимого течения, и это кружение гипнотизировало, заставляло забыть, где ты и зачем сюда вышел.

Ветер задувал под тулуп. Он не был сильным, нет – просто противным, липким, пробирающимся сквозь каждую щель, сквозь каждую дырочку в овчине. Он забирался за воротник, ледяными пальцами гладил шею, спускался по спине, заставлял ежиться и плотнее запахивать полы. Я запахнулась, прижала руки к груди, втянула голову еще глубже в плечи – и втянула носом воздух.

Он пах сыростью. Это был главный запах, основа всего. Пах прелью – тем, что гниет, разлагается, возвращается в землю. Пахло гниющими листьями, мокрой корой, грибами, которые сейчас, в эту сырость, лезли из земли повсюду – бледные, склизкие, ядовитые. И еще чем-то неуловимо лесным – терпким, горьковатым, опасным. Тем самым запахом, что всю ночь преследовал меня во сне. Запахом древней чащи, болотной трясины, звериных троп и чьих-то недобрых, внимательных глаз. Леса. Того самого леса, который начинался сразу за покосившимся забором, сразу за грязью и лужами, сразу за границей нашего хлипкого, жалкого островка тепла и света.

Я смотрела на темную стену деревьев вдалеке. Смотрела долго, не отрываясь, вглядываясь в этот мрак, пытаясь разглядеть хоть что-то за плотной завесой стволов и веток. И мысли текли медленно, вязко, как эта осенняя грязь под ногами. Тяжелые, липкие, от которых не отмахнуться, не убежать.

Мой сон был так ярок. Так реален. До дрожи, до холодного пота, до крика, застрявшего в горле. Я почти ощущала холод болотного тумана на своей бесплотной коже. Почти чувствовала взгляд той тени под корнями – голодный, липкий, древний. Слышала тяжелое, медленное дыхание медведя из коры и мха, ощущала исходивший от него запах сырой земли и векового тлена. И тот человек – или нечеловек – скорчившийся у оврага, прижимающий к груди узелок. Он был настоящим. Я чувствовала это всем своим существом, каждой клеткой своего продрогшего, перепуганного тела.

А вдруг сон был вещим?

Эта мысль пришла неожиданно, но, раз появившись, засела в голове прочно, как заноза. Вдруг там, в этой непроглядной чащобе, или сразу за ней, за болотами и буреломом, действительно живут те, кто, как и мы, пытается выжить в этих проклятых землях? Изгнанники, преступники, неугодные. Те, кого имперский указ обрек на медленную смерть в объятиях Бездны. И просто те, кто не успел уйти, когда закрывались Врата, когда рушились города и гибли армии. Те, кто спрятался, затаился, выжил.

В книге говорилось, что сюда ссылали. Ссылали не поодиночке – партиями, обозами, кораблями через реку Серен. За сотни лет здесь должно было скопиться множество существ. Люди, орки, может быть, эльфы или гномы, которые не смогли пробиться обратно на Большую землю, к Имперской Страже, к спасительным менгирам и башням. Они прячутся. В лесах, в пещерах, в развалинах старых поселений, которых здесь, должно быть, немало. Они охотятся на ту дичь, что еще водится в этих краях. Собирают коренья, грибы, ягоды. Борются с нечистью – каждый день, каждую ночь, как и мы. И борются друг с другом – за еду, за тепло, за право дожить до следующего рассвета.

Я представила их. Сгорбленные фигуры у костров в глубине пещер. Блестящие от голода глаза в темноте. Оружие, выкованное из обломков, наточенное на камнях. Страх и злоба, переплетенные в тугой узел. И надежда – та самая, что умирает последней, теплящаяся где-то в самом уголке души, несмотря ни на что.

Мы не одни в Покинутых землях. Эта мысль пугала. И в то же время в ней было что-то странно утешительное. Мы – не единственные, кто борется. Не единственные, кто смотрит в темноту и видит в ней отражение своих страхов. Где-то там, за стеной деревьев, может быть, такие же, как мы, просыпаются по утрам, считают запасы и прислушиваются к вою за окном.

Или, может быть, там те, от кого лучше держаться подальше. Те, для кого выживание превратилось в охоту не только на зверей, но и на таких же, как мы.

Я представила, как где-то там, за этим частоколом мрачных стволов, за гнилыми болотами и буреломом, теплятся крошечные огоньки других очагов. Крошечные, дрожащие точки света в бескрайнем море тьмы. Другие дома – может быть, такие же ветхие, как наш, а может, просто землянки, вырытые в склонах оврагов, или пещеры, куда не пробирается ветер. Другие рты, которые жуют скудную похлебку, другие руки, которые тянутся к огню. Другие судьбы, сплетенные из страха, надежды и отчаянной решимости дожить до утра.

Может быть, они такие же, как мы. Перебиваются с хлеба на воду – вернее, с репы на воду, потому что хлеба мы не видели уже недели две. Считают дни до весны, загибая пальцы и с ужасом понимая, что зима только начинается. И боятся каждого шороха за стеной, каждого скрипа половицы, каждого порыва ветра, в котором мерещится чужое дыхание.

А может, среди них есть сильные. Те, кто знает эти леса как свои пять пальцев – каждый овраг, каждую тропу, каждую ягодную поляну, где еще можно собрать что-то съедобное. Те, кто умеет защищаться – не просто отмахиваться факелом от подступившей тени, а по-настоящему драться, ставить ловушки, делать оружие из того, что дает эта скупая, отравленная земля. Те, кто нашел способ договариваться с нечистью или, по крайней мере, обходить ее стороной, зная повадки и привычки каждой твари.

Я представила их лица. Обветренные, обожженные холодом, с глазами, в которых давно погасло все, кроме настороженности. Представила их руки – в мозолях, шрамах, с пальцами, скрюченными от постоянной работы и холода. И представила, как они смотрят на нас, если бы мы встретились. С подозрением? С надеждой? С голодным блеском, в котором читается не только желание поделиться, но и желание отнять?

Хорошо бы узнать. Хорошо бы понять, кто еще тут живет. Не для того, чтобы просить помощи – боже упаси, я не привыкла клянчить, не привыкла унижаться и протягивать руку. За тридцать восемь лет на Земле, в строительной компании, среди смет и договоров, я научилась только одному: рассчитывать на себя. Никто не придет, никто не спасет, никто не поделится последним куском просто так. Но хотя бы для того, чтобы знать. Чтобы не чувствовать себя единственным живым существом на многие мили вокруг. Это одиночество, эта абсолютная, гробовая изоляция давили сильнее, чем страх перед лесом. Страх – он хотя бы понятен, он мобилизует, заставляет быть начеку. А одиночество высасывает силы по капле, каждый день, каждую минуту. Шепчет на ухо: "Ты одна. Вы одни. Никто не придет. Никто даже не узнает, как вы умрете".

Я поежилась. Тулуп на плечах намок, отяжелел, и холод пробирался сквозь овчину, находил щели, забирался под одежду липкими, ледяными пальцами. Ветер усилился. Он гнал по лужам мелкую, неспокойную рябь, заставлял воду вздрагивать и морщиться, как живую. Зашелестел пожухлой, мертвой травой у забора, зашуршал по крыше, завыл в щелях – тоскливо, протяжно, на одной ноте. Где-то вдалеке, со стороны леса, каркнула ворона. Один раз, второй, третий. Звук этот прозвучал зловеще, как предупреждение, как крик часового, заметившего опасность. Я невольно вгляделась в темноту меж стволов, но там было пусто. Только тьма, только ветер, только мое собственное отражение в мутной воде лужи у ног.

Ступать в лес одной? Я представила это так ярко, что внутри все сжалось. Ноги, увязающие в холодной грязи. Ветки, хлещущие по лицу. Тишина, которая сгущается с каждым шагом, и вдруг – треск сучка за спиной. Чей-то взгляд, тяжелый, липкий, от которого холодеет спина и волосы встают дыбом. Безумие. Чистейшее, абсолютное безумие. Даже думать об этом страшно. Там, в чаще, я не проживу и часа. Нечисть, болота, тени, медведь из коры и мха – да что угодно сожрет меня, не подавится. И даже если чудом никто не тронет, я заблужусь в трех соснах, сойду с тропы, провалюсь в трясину или просто сгину в этом бесконечном, одинаковом, враждебном мире.

Но сидеть сложа руки – тоже не выход.

Я представила зиму. Снег по окна, мороз, от которого трескаются камни. Дрова, что тают на глазах, хотя Мартен экономит каждую щепку. Еда, которой осталось на половину зимы, и то впроголодь. А потом – пустота. Пустые полки, пустой желудок, пустые глаза друг друга. И лес, который не уйдет, не исчезнет, не сжалится. Он будет ждать, терпеливо, как умеет только он. Ждать, когда мы ослабнем настолько, что не сможем закрыть дверь. Ждать, когда последняя искра в камине погаснет, и мы останемся в темноте, один на один с тем, что придет на запах теплой крови.

Надо что-то решать. Надо с кем-то говорить.

Я обернулась на дверь, за которой остались Эльза, Лина, Мартен. Дверь была старая, обитая почерневшим железом, с тяжелой кованой ручкой. За ней – тишина, лишь изредка нарушаемая шагами и позвякиванием посуды. Мы почти не знаем друг друга. Мы существуем рядом, в одних стенах, дышим одним воздухом, но не вместе. Каждый сам по себе, каждый со своим страхом, со своей болью, со своим прошлым, о котором никто не говорит. Молчаливая Эльза с ее тяжелыми руками и вечной усталостью в глазах. Притихшая Лина, которая смотрит так, будто видит меня насквозь. Угрюмый Мартен, который спит в конюшне, с лошадьми, и приходит в дом только поесть, да и то не всегда.

А может, именно сейчас пришло время это изменить. Время спросить их, что они знают об этих землях. Время перестать быть чужими под одной крышей. Время решить, что делать дальше – вместе, сообща, потому что поодиночке здесь не выживает никто.

Я еще раз глубоко вздохнула, вбирая в себя этот сырой, тяжелый воздух – воздух свободы, если это можно назвать свободой. Вдохнула запах гнили, мокрой коры, собственного страха и решимости. Развернулась и шагнула к двери.

В сенях было темно, хоть глаз выколи. После серого, унылого света снаружи, эта темнота казалась абсолютной, плотной, осязаемой. Я постояла мгновение, давая глазам привыкнуть, и уловила знакомые запахи: дерево, старое, рассохшееся, пропахшее дымом за многие годы; зола, остывшая, но все еще горьковатая; сырость, что сочилась сквозь стены и въелась в каждый угол. Где-то скрипнула половица под невидимой ногой – может, просто дом оседал, а может, мне показалось.

Я скинула сапоги. Пальцы ног в мокрых носках моментально заледенели, по коже побежали мурашки. Размотала тулуп – он был тяжелым, мокрым, противным на ощупь, и пах теперь уже не только овчиной, но и тем лесом, той грязью, тем ветром, что гулял снаружи. Повесила его на гвоздь у двери, расправила, чтобы хоть немного просох. С гвоздя тут же закапала вода, застучала по каменному полу редкими, звонкими каплями.

Где-то в глубине дома слышались шаги Эльзы. Тяжелые, мерные, спокойные. Она ходила по кухне, и каждый ее шаг отдавался в половицах глухим, уютным стуком. Позвякивала посуда – она мыла миски после завтрака, хотя воды у нас было в обрез и мыли больше песком да тряпками, чем водой. Но Эльза свято блюла порядок, и посуда у нее всегда была чистой, даже если чистота эта была иллюзорной.

Я пошла на звук.

Коридор, ведущий на кухню, был длинным и темным. Стены здесь когда-то, наверное, белили, но теперь известка облупилась, висела клочьями, обнажая серый камень с темными потеками. Пол под ногами был холодным, каменным, и каждый шаг отдавался в пятки неприятным холодком. Где-то слева была дверь в комнату Лины и Эльзы – приоткрытая, оттуда тянуло тем же дымом и еще каким-то терпким, травяным запахом. Справа – лестница наверх, в мою комнату и в пустующие спальни, куда я боялась заходить.