2
Когда сознание вернулось, первым, что я почувствовала, была боль. Она была уже другой — не острой и рвущей, как в постели, а тупой, разлитой по всему телу, пульсирующей в такт тряске.
Тряска была ужасной. Каждая косточка, каждый сустав отзывались на неё болью. Я лежала на чём-то жёстком и колючем, укрытая тонкой, пропахшей пылью и затхлостью тканью.
Я открыла глаза. Полумрак. Деревянные стенки, обтянутые потертой тканью. Небольшое зарешеченное окошко, в которое лился тусклый, серый свет. Я ехала в карете. Эта мысль пронзила мозг с кристальной ясностью, отодвинув остатки тумана.
Не моя мысль. Кареты здесь были редкостью, роскошью. Но эта… эта была больше похожа на тюремную повозку.
А ещё боль. Боль от предательства. Фрея, та что раньше была в моём теле, действительно любила мужа. И по своей воли пошла под венец. Предательство отзывалось тупой болью в сердце.
И тут я услышала тихий, жалобный писк. Совсем рядом.
С огромным усилием повернула голову. На противоположной скамье, закутанная в грубый плащ, сидела молодая девушка с испуганными круглыми глазами и веснушчатым носом. На её коленях, прикрытая уголком того же плаща, лежала плетёная корзина. Из неё доносился тот самый писк.
— Ваша светлость… вы очнулись? — голос служанки дрожал. Она выглядела не старше шестнадцати.
Я не ответила. Я смотрела на корзину. В памяти, не моей, а Фреи, всплыло: долгие часы боли, крик, потом тишина, и голос повитухи: «Девочка». А потом пришёл он. Мой, точнее её муж.
Вольдемар. Его холодный взгляд. И ледяное молчание вместо поздравлений.
— Ребёнок… — прошептала я, и мой голос прозвучал чужим, хриплым и слабым.
— Сейчас успокою, княжна. — поспешно закивала служанка, качая корзину. — Покормила я её чуть раньше, молочка у козы взяла в дорогу.
Дочь. У меня… у Фреи… была дочь. А у меня, у Ефросиньи, никогда не было детей. Ком в горле встал такой, что стало трудно дышать. Но это была не только жалость. Это был леденящий ужас, наконец обретший форму.
Разговор в соседней комнате. Не галлюцинация. Не побочный эффект наркоза. Каждое слово, каждая интонация — чистая, ужасающая правда. Вольдемар, Эммили, и их план.
«Если не сдохнет по дороге, то голод и холод сделают своё дело».
И слуги, которые должны за этим проследить.
Я медленно перевела взгляд с корзины на лицо девушки. Она отводила глаза, её пальцы судорожно мяли край плаща. Она была слишком молода и слишком напугана, чтобы быть хладнокровной убийцей. Но приказ есть приказ. А с ней, судя по всему, был ещё кто-то.
Карета резко качнулась, колесо, видимо, попало в выбоину. Я вскрикнула от внезапной боли в боку, а из корзины раздался пронзительный плач. Девушка засуетилась, начала укачивать, бормоча что-то успокаивающее. Её движения были ловкими, но искренними.
В этот момент дверца кареты с внешней стороны приоткрылась, и в щель протиснулось мужское лицо. Жёсткое, обветренное, с бесцветными глазами и щетиной. Он бросил беглый взгляд на меня, на служанку с ребёнком.
— Всё в порядке? — его голос был грубым, как тёрка.
— Всё… всё в порядке, господин Ханс, — пролепетала девушка.
— Скоро остановимся. Коням передышка нужна. И нам, — он фыркнул, и его взгляд скользнул по моей фигуре с таким откровенным пренебрежением, что даже в моём ослабленном состоянии внутри всё сжалось в твёрдый, холодный ком.
Это был он. Тот самый «слуга». Надсмотрщик. Палач.
Дверца захлопнулась. Плач ребёнка постепенно стих. В карете воцарилась тягостная тишина, нарушаемая лишь скрипом колёс и тяжёлым, прерывистым дыханием служанки.
Так.
Значит, так. Я мертва. Ефросинья Петрова, сорока восьми лет, оператор, погибла, ловя мальчишку с четвёртого этажа.
А теперь я — Фрея Рунгерд, восемнадцати лет, только что родившая, слабая, преданная мужем, обречённая на смерть в глухом поместье где-то на краю этого чужого, жестокого мира.
Паника, чёрная и бездонная, попыталась подняться изнутри, затопить разум. Я закрыла глаза, впиваясь ногтями в колючую ткань подстилки. Нет. Нет, Ефросинья. Ты не для того прожила свою нелёгкую жизнь, дважды поднимаясь после разводов, ночами слушая чужие трагедии на телефоне доверия, и не для того в конце концов шагнула вперёд за ребёнком, чтобы сдаться вот так.
Здесь, в этом теле, лежащем на дне кареты, есть ещё одна жизнь. Маленькая, беззащитная, пищащая в корзине. И она зависит сейчас только от меня.
Мне нужно думать. Но мозг, разрывающийся между обрывками чужих воспоминаний (зимы в Имире, уроки этикета, запах воска и ладана в замковой часовне) и трезвым, циничным опытом женщины, повидавшей всякое, отказывался работать.
Слабость затуманивала сознание. Холод проникал сквозь тонкое платье и жалкое покрывало. Я вспомнила пронизывающие ветра, долгие зимы, о которых «помнила» Фрея.
Альмир, дальнее поместье… Туда нас и везут. На смерть.
Карета начала замедлять ход. Сердце заколотилось где-то в горле. «Скоро остановимся». Что будет, когда остановимся? Ханс откроет дверцу. И что? Он не станет душить нас здесь, при служанке. Нет. Их план тоньше, подлее. «Голод и холод». Значит, на первой же остановке нужно проявить… что? Слабость? Или наоборот? Признаки жизни. Воли.
Я снова открыла глаза.
— Как тебя зовут? — спросила я служанку, заставив свой голос звучать как можно тверже, хотя это далось огромным усилием.
Девушка вздрогнула.
— Грета, ваша светлость.
— Грета. Ребёнок… дочка… она всё время плачет?
— Нет-нет, — девушка покачала головой. — Она славная. Только когда очень уж трясёт, или… или когда голодная.
— Молока хватит?
Грета неуверенно пожала плечами.
— На день-два… Потом… не знаю. Господин Ханс сказал, в деревнях по пути можно будет взять.
Он сказал. Но сделает ли? Скорее всего, нет. Или возьмёт испорченное.
Карета с грохотом и скрипом окончательно остановилась. Снаружи послышались голоса — грубый окрик Ханса и чей-то ответный, крестьянский, покорный. Дверца распахнулась.
В проёме, заливаемом холодным серым светом хмурого дня, стоял Ханс. За его спиной виднелся участок утоптанной земли, пара покосившихся строений — похоже, постоялый двор где-то на проселочной дороге — и мрачные, поросшие хвойным лесом холмы. Воздух, ворвавшийся внутрь, был влажным, холодным и пах смолой и прелыми листьями.
— Выходи, — бросил он, глядя на Грету. — Покорми кобыл, принеси воды. А ты, — его глаза упёрлись в меня, — если жива ещё, не зевай. Отправляй нужду, пока есть время. Дальше без остановок пойдём до ночлега.
Он говорил со мной, как с последней скотиной. Хотя я в этом мире заняла место княжны.
Грета, боязливо кивнув, осторожно поставила корзину на скамью и вылезла наружу. Я осталась одна под его тяжёлым, оценивающим взглядом. Он смотрел, как бы проверяя, насколько я уже близка к тому, чтобы «сдохнуть по дороге».
И тут, сквозь страх и слабость, во мне что-то щёлкнуло. Опыт жизни, где тебя тоже нередко не считали за человека, дал о себе знать. Я медленно, с видимым огромным трудом приподнялась на локтях. Каждый мускул кричал от протеста. Но я не просто встала.
Я посмотрела прямо в его бесцветные глаза. Не с вызовом — на это у меня не было сил. А с достоинством, которое он не ожидал увидеть.
— Господин Ханс, — сказала я тихо, но чётко. — Ребёнку нужно свежее молоко. И мне… мне нужна хоть какая-то тёплая одежда. Я только после родов. Мы не доедем иначе.
Он замер на мгновение, его брови поползли вверх. Видимо, он ожидал или стонов, или полной апатии. Не этого. Он что-то промычал невнятное, плюнул под колёса и хлопнул дверцей, оставив меня в полутьме.
Никакой одежды или еды мне не светит. Это очевидно.
Я рухнула назад, исчерпав весь запас сил. Сердце бешено колотилось. Это была мелочь. Ничтожная попытка. Но она была. Первый шаг в этой новой, страшной реальности.
Снаружи доносились приглушённые голоса, ржание лошадей. Я лежала и смотрела на корзину, откуда снова послышался тихий кряхтящий звук. И вдруг, сквозь страх и боль, сквозь невообразимость всего происходящего, ко мне прорвалось странное, тихое чувство. Острое, щемящее, совершенно новое. Ответственность. И любовь. Не моя. И в то же время уже моя.
— Всё будет, — прошептала я в полутьму, не зная, кому — себе, ей, или той, чьё тело я заняла. — Всё будет, малышка. Я нас вытащу. Я обещаю.
Но как? Слабая, безоружная женщина с новорождённым на руках и одной юной, запуганной служанкой против жестокого мужа-князя, его любовницы и их слуги-убийцы?
Пока ответа не было. Был только холод кареты, звук детского дыхания и далёкий, ледяной ветер, завывавший в вершинах сосен где-то там, на холмах.
И вдруг дверца снова резко распахнулась. На пороге стоял не Ханс. Какой-то незнакомый мужчина в поношенной, но добротной дорожной одежде. Он пристально посмотрел на меня, потом на корзину, и его лицо выразило удивление.
— Прошу прощения за вторжение, ваша светлость, — произнёс он негромко, но так, что каждое слово было отчётливо слышно. — Но мой господин, остановившийся здесь же, увидел герб на вашей карете. Он просит вас оказать ему честь и разделить с ним трапезу у огня. Он… был хорошо знаком с вашей покойной матерью.