Глава 58
Глава 58
Домой ехали медленно.
На Руссо-Балте - Зузана, Эйра, Михал, Фёдор Макарович и Серафима, которая уснула на самом начале третьего акта, на середине арии корнета, и проспала весь его позор и всё его счастье.
Мы с Катти - на Потапыче. Катти держала букет на вытянутых руках, как держат младенца или бомбу.
— Тяжёлый, м-леди, - сообщила она с гордостью, - рублей на восемь. А то и на десять.
Потапыч шёл следом за магмобилем ровно и плавно, и в его броне отражались фонари. Мои, между прочим, фонари.
Из машины впереди доносились голоса.
— Сто сорок спектаклей, - считала Эйра, - если гром хотя бы на половине есть, то можно гром-машину сделать. Чтобы мальчишка только ручку крутил…
— Сломают, - флегматично гудел Эйнар
— Сломают, - соглашалась Зузана счастливым голосом, - обязательно сломают! И вот тогда мы узнаем, где в конструкции слабое место!
А в ушах у меня, поверх снега, обёрточной бумаги и мыльной птицы, ровным и совершенно нахальным голосом стояло: “Я к вам… сам загляну”. Руку всё ещё жгло поцелуем, даже сквозь перчатки.
Дома ждала Марфа Васильевна с горячим молоком и уверенностью, что в театрах не кормят.
Впечатлений в тот вечер хватило на всех. И ещё осталось.
И да, Катти сделала мне ванну, как мне и хотелось - причём сама, без малейшего намёка с моей стороны!
* * *
Костадис Петрович, ненаследный князь Девиер, метался по съёмным апартаментам и не находил себе места.
Апартаменты были приличные, две комнаты с видом на ратушу, часы на ратуше били не в лад, и это сегодня почему-то мешало.
Завтра. Завтра он приедет к Елизавете Андреевне, и надо как-то оставить о себе приятное впечатление.
Он взял казённый лист и расчертил его в три колонки, как учили в Корпусе. Слева - “почему да”. Справа - “почему нет”. И, собственно, по центру - версии, то есть варианты подарка.
Цветы? Банально. И уже опоздал, там уже стоят чужие, огромные, с лентой.
Конфеты? Глупо. У неё Марфа Васильевна, и после Марфы Васильевны городские конфеты - оскорбление.
Драгоценности? Странно и неприлично на этом этапе их отношений.
Тут перо остановилось.
А какой, собственно, этот этап?
Начальные ухаживания?Ведь нет же в списке ухаживаний такого этапа - “я сделал вид, что не заметил эманаций смерти женщины в алтарной комнате, потому что искал эхо смерти мужчины”. Или вот - “я экстренно выправил все нужные бумаги” - тоже нет.
А что есть?Есть неловкое признание, им же самим и перечёркнутое в самом начале.
Есть подаренный на день Параскевы саженец горошка, добытый ночью, на коленях, из императорской оранжереи, с последующим пожизненным шантажом со стороны этого самого императора.
Допустим. Допустим, горошек засчитан.
Но горошек был тогда. А сейчас что?
— Что дарят женщине, - спросил Костадис, глядя в потолок, - чтобы она это запомнила? Действительно запомнила?
В голове было пусто. Костадис призвал на помощь воображение - и задал этот вопрос воображаемому Хельги. Воображаемый Хельги долго молчал, не мигая, и наконец уронил веское:
— Добычу, - и показал руками размер добычи, - свежую, с кровью чтобы.
— Хельги.
— Ну а что? Принёс, положил, отошёл. И смотришь. Если возьмёт - считай, договорились. У нас так, - воображаемый Хельги был ещё упёртее, чем реальный.
— Иди спать, Хельги. Не то.
Воображаемый Хельги ушёл, оскорблённо чихнув на прощание.
Костадис походил ещё. Постоял у окна. Часы на ратуше отбили полночь двенадцатью ударами, из которых в лад легли три.
Дарить надо не вещь. Вещь задвинут в дальний угол за ненадобностью, и правильно сделают. Дарить надо то, чего у неё нет и не может быть, потому что взять ей это неоткуда. Что-то такое, от чего у человека загораются глаза, и он сразу тянется за карандашом.
На смену Хельги пришёл воображаемый Боргас.
— Голову врага ей подари. В банке, с уксусом, чтоб не прокисла. Или вот, например, руки воришки, что её обсчитал где.
Бррр. Костадис выгнал воображаемого Боргаса. А вот воображаемая голова в банке осталась, нахально подмигивая Косте из уксуса. Голова была неизвестная, лысая, и с золотым зубом. Голова была живая, голова ухмылялась, сверкая золотым зубом, и развоображаться обратно не хотела.
Коста сел, достал из кармана книжицу с наглой кошечкой на обложке, открыл на восемнадцатом ноября и посмотрел на строчку “Театр” и пустой квадратик справа.
Подумал - и аккуратно поставил галочку.
А потом перевернул страницу, на девятнадцатое, и написал одну строку. Коротко, четырьмя словами.
Кажется, подарок придуман. Воображаемая голова похабно скалилась и подмигивала.
* * *
Баронесса млела и таяла.
Вечер удался совершенно. Цветы в антракте ей молодой Белецкий преподнёс лично - при всём зале, между прочим, при полном зале. Ложа. Ресторация после. Судачок под белым соусом, игристое, свечи в начищенных шандалах, и весь Пжыслов, оборачивающийся на её столик. И весь их вдово-девичий кружок ей завидовал, отчаянно завидовал! Это ли не счастье?
Гришенька был доволен собой и жизнью до самой последней жилочки.
Он, конечно, отдавал себе отчёт, что баронесса Гортензия фон Хартценг - это вам не графиня Елизавета Андреевна фон Цур Остервальд. Титул пониже, статус пожиже, алтаря и в помине нет. И лет, если по-честному, порядочно.
Зато баронесса Гришеньку ценит. И вывозит. И закрывает счета - что в театре, что в ресторации, что вообще.
Вот и теперь счёт унесли, а Гришенька его даже не видел. Красиво живём. Можно будет баронессу после свадьбы оставить в, так-сказать, сердечных подругах. Ей приятно, ему не сложно.
Где-то на этой мысли Гортензия Апполоновна подняла хрустальный фужер и, глядя Гришеньке прямо в глаза, вдруг сказала:
— Ах, не сочтите за наглость, пан Белецкий, но у меня к вам невинный жест дружбы!
И тут баронесса, томно и многозначительно выдержав паузу, полезла в свой громадный ридикюль, откуда явился свёрток в шёлковой бумаге.
В свёртке был шарф. Кашемировый, тёплый, серо-жемчужный, из тех, что в ателье лежат под стеклом и цену имеют неприличную.
— Гришенька, - томно выдохнула баронесса, и голос у неё сел, - пусть он о вас заботится. И обнимает. Когда меня нет рядом.
Гришенька на мгновение опешил - не от щедрости, к щедрости он был привычен, а от того, как это было сказано.
Но опешил ровно на мгновение.
Он поднялся, взял обе баронессины руки, унизанные перстнями, и поцеловал их - сначала одну, потом другую, с той полной, не жалеющей себя пафосностью, которая в провинции идёт за высокий столичный стиль.
Баронесса зарделась и засияла глазами так, что перья на шляпке дрогнули.
Гришенька проводил дам до коляски, раскланялся и пошёл к себе в “Три Короны”, обмотанный шарфом по самые уши.
В ложу к графине он нынче так и не пошёл - хотя баронесса тянула, и настойчиво. Являться надо один раз и как следует, а не третьим номером после мыльной вдовы и глухой старухи. В следующий раз, и на своих условиях. Сейчас и букета довольно.
* * *
Коляска покатила по Соборной.
Тёмно-зелёная, лаковая, с вензелем.
— Тётушка, - сказала племянница, глядя в свои колени, - не по Сеньке шапка.
Баронесса даже не повернула головы.
— А хоть бы и не по Сеньке, Тео, - сказала она, - шапка-то моя.
Помолчала и добавила, уже мягче:
— Мне, душенька, пятьдесят четыре. Я тридцать лет была при бочках и при девизе “трудом и прилежанием”. Трудилась. Прилежала. И ни разу не выехала так, чтобы весь зал обернулся.
— А деньги?
— А что деньги, - баронесса пожала плечами под собольей накидкой, - Денег у меня довольно. Ну так пусть они наконец приносят радость, хоть сейчас.
Пролётка свернула на Липовую, где горели чистые фонари без копоти.
Племянница замолчала и задумалась.Гортензия Апполоновна тоже молчала, и фонари отражались в её глазах.