ГЛАВА 26. АГРЕССИВНЫЙ РЕГРЕСС
Воронов вернулся в спальню. Она также не спала, лежала в той же позе, в которой он её оставил — на боку, подтянув колени к груди, прикрытая лишь измятой простыней. Глаза её были открыты и неподвижно уставлены в темноту, словно она видела что-то за пределами комнаты. На её лице застыли высохшие дорожки слёз, смешанные со слюной и омерзительным, застывшим налётом, его налётом. Она не шевелилась, не реагировала на его приход. Казалось, в ней не осталось ничего, кроме пустой, мертвенной оболочки.
Он стоял над ней. Адреналин давно выгорел, оставив после себя тягучую, тошнотворную усталость и звон в ушах. Пустота. Та самая, что всегда наступала после дела, когда тело уже не тряслось от ярости, а разум ещё не вернулся к отчётливости формул. В этой пустоте и плавала мысль — не острая, а тупая, как ушиб: Сломал. Перегнул. Довёл до состояния, когда даже страх в её глазах погас, сменившись ничем. А страх был ему нужен. Без её страха он был просто тюремщиком в пустой тюрьме. И эта тюрьма вдруг показалась ему тесной, давящей.
Его пальцы сами сжались в кулаки от бессилия — не перед ней, а перед собственным провалом. Он, выверявший каждый шаг, допустил сбой. И теперь систему надо было восстановить. Вернуть в рабочее состояние. Не из жалости. Из необходимости.
Его руки, тяжёлые от усталости, потянулись к ней.
Он не сказал ни слова. Медленно, почти нерешительно, он наклонился и поднял её на руки. Она была легкой, почти невесомой, её тело безвольно повисло. Он отнес её в ванную, поставил под теплые струи душа.
Вода омывала её кожу, смывая следы его ярости, его влаги, её слез. Он взял мыло и мягкую мочалку и начал мыть ее. Его движения, против воли, замедлялись. Пальцы, разжимавшие её сведённую руку, не дёргали, а разминали один палец за другим, будто возвращая им жизнь, которой сами же и лишили. Он наклонил её голову назад, полил водой волосы, и его ладонь, придерживавшая лоб, на миг задержалась — не гладила, просто чувствовала тонкую, хрупкую кость под кожей. Он вымыл всё: шею, плечи, следы своих пальцев на её бёдрах. Делал это молча, сосредоточенно, с каким-то нелепым, чужим ему тщанием, будто собирал разбитую вазу, чтобы склеить — не для красоты, а чтобы доказать, что она ещё может держать форму.
Завернул в большое махровое полотенце, принёс обратно в спальню. Грязную простыню скомкал и отшвырнул в угол. Постелил свежую, чистую пахнущую крахмалом. Уложил её, поправил подушку под головой — жест, который сам себя выдавал: слишком плавный, слишком заботливый для того, что произошло в этих стенах ранее.
Он стоял над кроватью, глядя на её профиль на белой ткани. Бледный, чистый, с влажными тёмными ресницами. Идеальная картина покоя, которую он создал своими руками. Он должен был чувствовать удовлетворение. Контроль. Победу.
Вместо этого в горле встал комок чего-то кислого и тяжёлого. Он сделал шаг к двери, чтобы уйти, оставить эту картину в покое, как оставляют законченную, но неудачную работу. И не смог.
Её дыхание было слишком тихим. Слишком ровным. Как у куклы. Как у той самой фарфоровой примадонны, которая теперь лежала неподвижно, не издавая ни звука. Он погасил свет, лёг рядом. Не с той стороны, где обычно — отвернувшись. А с этой. Притянул её к себе, её спину к своей груди, его рука легла ей на живот, ладонью вниз. Он прижался лицом к её мокрым у виска волосам, вдохнул запах простого мыла и чего-то ещё, чему не было названия.
И в темноте, в этой вынужденной, неловкой близости, его собственное тело выдало его. Сердце заколотилось где-то у неё под лопаткой — часто, глухо, срываясь. Не ритм власти. Ритм сбоя. Того самого сбоя, который начался, когда он мыл её и почувствовал под пальцами не сопротивление, а полную, ледяную податливость. Когда понял, что сломал не дух, а пружину. И теперь не знал, что делать с этим вымытым до скрипа телом, с этой чистотой, с этим странным, похожим на нежность жестом, в котором тонула его ярость, оставляя после себя только пустоту и этот дикий, предательский стук в груди.