15 глава

15 глава

Влад

Она отступает.

Шаг назад. Еще один. Доски пола скрипят под ее босыми ногами — тихо, жалобно. Розовые носки в руке — смятые, зажатые в кулаке так сильно, что костяшки побелели. Смотрит на меня — глаза огромные, темные, испуганные. Как у оленя в свете фар. Как у человека, застигнутого врасплох чем-то, к чему не был готов.

Испуганные.

Из-за меня.

Что-то внутри сжимается. Больно. Остро.

— Я… Носки. Маша босиком.

Голос — сорванный, хриплый. Не ее голос. Она поднимает руку, показывает носки — розовые, нелепые, с дурацкими котятами. Как доказательство. Как оправдание.

Как будто нужно оправдываться.

Как будто это она сделала что-то не то.

Хочу сказать что-то. Остановить. Объяснить. Слова стоят в горле и не могут прорваться. Язык — как наждак.

Но она уже разворачивается. Уже бежит по коридору — быстро, почти спотыкаясь. Волосы разлетаются за спиной — каштановые пряди в полоске солнечного света из окна. Моя футболка — та, что я дал ей вчера — задирается на бедре. Мелькает полоска кожи. Светлая. Нежная.

Отвожу взгляд. Заставляю себя отвести.

Стою в дверном проеме. Смотрю ей вслед. Пальцы впиваются в косяк.

Руки все еще помнят. Изгиб талии под пальцами — тонкий, теплый, идеально ложащийся в ладони. Мне кажется, или она сейчас не такая, какой была в первый день? Ткань футболки — мягкая, нагретая ее телом. Ее тепло — сквозь хлопок — на моих пальцах. Как она замерла под моим прикосновением, причем вся. Как перестала дышать. Как подняла глаза — медленно, неуверенно, будто боясь того, что увидит. Как посмотрела…

Как произнесла мое имя.

Влад…

Не Владислав Андреевич. Не «вы». Просто — Влад. Тихо. Почти шепотом. На выдохе. Губы приоткрылись и я смотрел на них. На эти губы. На тень над верхней. На едва заметную трещинку на нижней. И думал...

О чем я думал?

О том, какие они на вкус?

Провожу ладонью по лицу. Грубо. Почти зло. Щетина царапает пальцы — острая, колкая. Не брился со вчера. Не спал нормально — четыре часа на стуле, шея до сих пор ноет тупой, нудной болью. Спина — как деревянная. В голове — туман.

Может, дело в этом. Усталость. Недосып. Помутнение рассудка.

Это объясняет.

Должно объяснять.

Но ни черта не объясняет.

Снизу — голоса. Ее голос — мягкий, теплый, обволакивающий. Машин — звонкий, капризный. Смех — ее смех — слышится приятно даже сюда.

Что-то внутри откликается. Тянется на этот звук. Как растение к свету.

Подхожу к лестнице. Не спускаюсь — просто стою наверху, в тени. Слушаю.

— Щекотно!

— Потерпи. Второй остался.

— А почему у тебя руки трясутся?

Пауза. Короткая. Бьющая под дых.

Я затаиваю дыхание. Сердце — громко, слишком громко в тишине.

— Замерзла. Холодно было.

Из-за меня.

Ее руки дрожали — из-за меня.

Опускаю голову. Упираюсь лбом в дверной косяк.

Что я делаю?

Что я, черт возьми, делаю?

Она — Машина няня. Ей двадцать шесть. Двадцать шесть лет — взрослая женщина, не девочка. Она работает на меня. На меня. С моей дочкой. Это — граница. Красная линия. Железобетонная стена.

Но все же стою здесь. В тени. Как вор. Слушаю ее голос. Ловлю каждую ноту. И думаю о том, как она смотрела на меня — снизу вверх, с этой смесью страха и чего-то еще. О том, как ее губы приоткрылись — влажные, теплые. О том, как я наклонился — ближе, еще ближе — чувствуя ее дыхание на своих губах, запах ее волос, тепло ее кожи — и если бы Маша не позвала…

Если бы Маша не позвала…

Что бы я сделал?

Знаю, что бы сделал.

Закрываю глаза. Крепко. До красных пятен под веками. В темноте — ее лицо. Близко. Слишком близко. Каждая деталь — выжжена на сетчатке. Веснушки на переносице — россыпь, созвездие, я никогда раньше не замечал. Ресницы — длинные, темные, отбрасывающие тени на скулы. Дрожат. Как крылья бабочки. Зрачки — расширенные, почти съевшие медовую радужку.

Она тоже. Она тоже чувствовала.

Или мне показалось?

Или я вижу то, что хочу видеть?

— Ешь блинчики. Остынут.

Ее голос. Снизу. Нормальный. Спокойный. Ровный. Как будто ничего не было. Как будто последние пять минут — только мой бред. Моя галлюцинация.

Открываю глаза. Отталкиваюсь от косяка — резко, со злостью на себя. Иду в ванную — умыться, прийти в себя, вспомнить, кто я такой и кем должен быть.

Вода — холодная, почти ледяная. Бьет в лицо, обжигает кожу. Стекает по шее, за воротник, по позвоночнику. Мурашки — волной, от затылка до поясницы. Держусь за края раковины — пальцы белеют на фаянсе. Смотрю на свое отражение.

Кто ты такой?

Глаза — красные от недосыпа, с сеткой полопавшихся капилляров. Щетина — темная, неряшливая, двухдневная. Морщины у глаз… когда они появились?

Мне тридцать три года. Вдовец. Отец.

А чувствую себя — как мальчишка. Шестнадцатилетний пацан перед первым свиданием. Как идиот. Как кто-то, кто забыл все правила, которые сам себе придумал.

Катя.

Имя всплывает само. Привычно. Больно. Как нож между ребер — знакомый, притерпевшийся, но все еще острый.

Три года. Три года, как ее нет. Три года я просыпаюсь в пустой кровати — на своей стороне, никогда не перекатываясь на ее. Три года засыпаю один — в тишине, которая давит на уши. Три года смотрю на женщин и не чувствую — ничего. Пустота. Онемение. Как отмороженные пальцы — знаешь, что они есть, видишь их, но не ощущаешь.

Мертвая зона. Внутри. Там, где раньше умел чувствовать.

Были женщины. После. Не много. Две? Три? Не помню лиц. Не помню имен. Не хочу помнить. Тела в темноте, механика движений, попытка почувствовать хоть что-то. Хоть искру. Хоть тень тепла…

Я думал — все. Думал — умерло вместе с ней. Похоронено в той же земле, рядом с ней. Способность чувствовать. Хотеть. Не только тело — душу. Не только секс — все остальное. Все то, что делает человека живым.

Думал — так и буду жить дальше, существовать для своей малышки и больше ничего не чувствовать…

Смирился.

Почти смирился.

А сейчас…

Сейчас — она в моей голове. Стоит на моей кухне. В моей футболке — той, старой, вылинявшей, которая болтается на ее тонких плечах. Кажется, она похудела… То ли Маша ее загоняет, то ли это я по другому на нее смотрю. Готовит блины для моей дочери — переворачивает их на сковороде ловким, привычным движением. Смеется Машиным шуткам — запрокидывая голову, открывая длинную шею.

И я смотрю на нее. Как завороженный. Как одержимый. И что-то внутри шевелится. Ворочается. Просыпается.

Не желание. Не только желание. Хотя и оно тоже — горячее, тяжелое, забытое, бьющееся в паху тупой, ноющей болью. Но не только.

Что-то другое.

Что-то, чему я не знаю названия. Или боюсь дать название. Что-то теплое, тянущее. Как первый глоток воды после жажды. Как будто кто-то взял меня за руку — мягко, но настойчиво — и потянул. Туда, где свет. Туда, где — можно дышать. Туда, где я снова могу ожить.

Страшно.

Выключаю воду. Вытираю лицо полотенцем — жестким, махровым, царапающим кожу. Смотрю на себя — еще раз. Прямо в глаза.

Ты должен остановиться.

Она — работает на тебя. Маша не должна видеть меня с нянями. Не должна думать, что няня может уйти потому что что-то не так с ее папой… У нее не много взрослых, с кем она может болтать без умолку и баловаться, играться и смеяться так открыто.

Все правильно. Все логично. Это взрослое решение. Разумное. Единственно верное.

Но когда я выхожу из ванной и иду к лестнице — ноги несут сами. Помимо воли. Помимо разума. И когда я слышу ее голос снизу — низкий, мягкий, согревающий — сердце делает что-то странное. Сбивается с ритма. Спотыкается. Замирает на полударе и бьется — неровно, гулко, в горле, в ушах, везде.

Как подростковое.

Как — живое…

Она стоит у плиты спиной ко мне. Моя футболка висит на ней мешком, волосы собраны в небрежный хвост — растрепанный, как у девочки, которая только что проснулась. Открытая шея, тонкая и длинная, а под левым ухом — крошечная темная родинка.

— Папа! — Маша вскидывает голову, рот перемазан малиновым джемом, губы блестят. — Смотри, какие блинчики! Женя сделала! Вкусные-превкусные!

— Вижу.

Голос звучит ровно. Почти ровно — если не вслушиваться, если не знать, что произошло.

Она не оборачивается. Плечи поднимаются к ушам, линия позвоночника натягивается струной, пальцы сжимают лопатку — зачем ей лопатка, если блины уже горкой лежат на тарелке, золотистые, готовые?

Из-за меня.

Кажется, она чувствует мое присутствие каждой клеткой тела.

Сажусь за стол напротив ее места. Маша болтает про джем, про мед, про «хочу все сразу, пап, ну пожалуйста», а я отвечаю что-то — не помню что. Голос работает отдельно от сознания.

Наконец она садится — осторожно опускается на самый край стула, смотрит в тарелку. Берет блин за краешек, жует механически, не чувствуя вкуса. Скулы заострились, порозовели, ресницы опущены.

Я смотрю на нее и не могу не смотреть — на тонкие пальцы, держащие вилку так бережно, словно что-то хрупкое; на немного дрожащие ресницы; на нежный румянец, который ее выдает.

Красивая.

Когда я последний раз думал о женщине именно так — «красивая»? Не «привлекательная», не «интересная». Просто красивая, как факт…

Не помню.

Она поднимает глаза, и наши взгляды встречаются на одну секунду. В ее глазах — вопрос, тонкий страх, как пленка первого льда, и что-то еще: крошечная хрупкая надежда.

Нет. Показалось. Должно было показаться.

Отвожу взгляд первым — и это стоит усилия, физического, как оторвать руку от магнита. Нужно остановиться сейчас, пока не поздно, пока не наломал дров.

— Маша, доедай. Потом мультики, останешься на пару дней дома, чтобы никого не заразить…

Голос звучит тверже, чем нужно.

— Ура!

Топот босых ног, скольжение розовых носков по паркету, смех — и она убегает.

Мы одни.

Тишина наваливается тяжелой, давящей волной. Слышу свое дыхание и ее.

— Евгения, простите за то, что было наверху, — выкладываю кирпичик за кирпичиком, возвращая стену на место. — Это было неправильно.

Слово горчит на языке.

— Ничего не было. Вы просто поймали меня, чтобы я не упала.

Смотрю ей прямо в глаза. Она не отводит взгляд, упрямо вздергивает подбородок. Врет. Мы оба это знаем. Мы оба были там, оба чувствовали этот момент, вдыхали этот наэлектризованный, звенящий воздух между нами.

Но она дает мне выход — возможность сделать вид, что ничего не произошло.

— Да. Просто поймал.

— Мне нужно ехать. Работа.

Встаю слишком резко, стул скрипит по полу.

— Конечно.

На полпути к двери останавливаюсь сам не зная зачем:

— Вы можете остаться с Машей до вечера?

Зачем я спросил? Это ее работа, она и так должна остаться. Загвоздка только в том, что она ночь тут провела… Нужно будет ей заплатить за лишние часы. И за завтрак.

— Да, конечно.

Закрываю за собой дверь ванной, прислоняюсь затылком к дереву. Сердце колотится неровно, рвано, как после бега.

Что ты делаешь? Что, черт возьми, ты делаешь?

Но когда я думаю о ней — о ее медовых глазах с золотыми крапинками, о тонком бархатном голосе, о том, как она держит Машу, осторожно, как что-то драгоценное, как смеется, запрокидывая голову и морща нос, как хмурится, и между бровей появляется складочка, которую хочется разгладить пальцем, губами…

Что-то внутри становится теплее, светлее, живее…

И это пугает до чертиков, до мурашек по спине — потому что я разучился чувствовать, хотеть, надеяться. А если позволю себе надеяться хоть на секунду, а потом она уйдет, или я все испорчу, или мир снова рухнет, как три года назад…

Я не выдержу. Не во второй раз.

Включаю душ. Ледяную воду. Стою под ней, пока не немеет кожа, пока не стучат зубы, пока не возвращается контроль — холодный, жесткий, такой необходимый.

Пока не становлюсь снова тем, кем должен быть.