Глава 32. Уроки и откровения…
Утро выдалось неожиданно свободным. Софья Андреевна прислала записку с таким содержанием: «Отдыхайте, дорогая, сегодня у меня дела в другом конце города, а девицам дала выходной. Завтра работаем с новыми силами».
Я перечитала послание дважды, всё ещё не веря, что могу просто… ничего не делать. Марья, узнав новость, радостно всплеснула руками и принялась хлопотать у печи, собираясь заварить травяного чаю. Всё-таки работа в мануфактуре отнимала очень много времени и сил. Вскоре мне нужно будет отпустить Марью на хозяйство, потому что Афанасий всё в одиночку не потянет. Ну вот обучим наших девушек, и тогда я уже буду справляться сама…
Тимоша тоже буквально сиял. Он носился по дому, заглядывая во все углы, будто боялся, что внезапная свобода испарится, если он не успеет насладиться каждой её минутой.
— Госпожа, а мы будем сегодня дома? — спросил он, замирая посреди комнаты и глядя на меня своими огромными глазами. — Весь день? Правда-правда?
— Правда-правда, — рассмеялась я, глядя на его восторг. — И мне кажется, это отличный повод заняться тем, что мы всё откладывали.
Мальчик насторожился, будто ожидал, что сейчас его отправят колоть дрова или чистить снег во дворе.
Я подошла к сундуку, где хранились припасы, и достала стопку плотной бумаги, которую Софья Андреевна подарила мне ещё на прошлой неделе. Берегла для важного, но сейчас поняла — важнее этого момента ничего нет.
— Садись, Тима, — сказала я, укладывая листы на стол. — Сегодня наш первый урок.
— Урок? — Он смотрел на меня с недоумением, не понимая, о чём речь.
— Грамоте тебя учить буду, — пояснила я, беря в руки грифельный карандаш. — Читать, писать. Согласен?
Тимоша замер.
Я видела, как в его глазах что-то меняется — от непонимания к удивлению, от удивления к робкой надежде, а потом…
Он просиял.
По-настоящему, по-детски, беззаботно. Так, будто я подарила ему не просто урок, а целый мир.
— Госпожа, правда? — голос его дрогнул. — Вы меня научите?
— Правда, — мягко ответила я, пододвигая к нему лист. — Давай, бери карандаш.
Он взял инструмент так осторожно, будто тот мог рассыпаться от одного неловкого движения. Примостился на лавке, выпрямив спину насколько было возможно при его недуге, и замер в ожидании.
Я вывела на своём листе первую букву. Объяснила, как она называется, как пишется. Тимоша смотрел внимательно, не отрываясь, а потом принялся выводить свои каракули.
Старался он отчаянно. Язычок высунут, брови сведены к переносице, пальцы до посинения сжимают карандаш. Получалось не сразу — буквы косились, съезжали, превращались в непонятные закорючки. Но он не сдавался, а снова и снова повторял…
Я смотрела на него и чувствовала, как внутри разливается острая, щемящая жалость.
Спина его оставалась скрюченной, даже когда он старался сидеть ровно. Плечо одно выше другого, позвоночник искривлён так, что, наверное, каждое движение даётся с трудом. Внешнее несовершенство считается непростительным в обществе. Оно, это общество, будет давить на него, презирать, обходить стороной, тыкать пальцем…
Тимоше будет нелегко.
Но я видела его глаза. Живые, цепкие, умные. Он схватывал всё на лету. Буква за буквой ложились на бумагу, и к концу нашего первого урока он уже выводил их почти без моей подсказки. Конечно, криво, неуклюже, по-детски, но это были узнаваемые буквы.
— Госпожа, смотрите! — воскликнул он, показывая мне лист. — У меня получилось!
Я улыбнулась и потрепала его по волосам.
— Ты молодец, Тима. Настоящий талант.
Он покраснел от удовольствия и снова уткнулся в бумагу, выводя следующую букву с ещё большим усердием.
Его жажда к обучению поражала. Он не устал, не заскучал, не попросил передышки. Горел. Будто всё это время внутри него жил голод, который никто не замечал, а теперь я наконец дала ему пищу.
Смотрела и думала: с этого дня, что бы ни случилось, как бы ни уставала, я буду заниматься с ним. Каждый вечер. Хотя бы по полчаса. Потому что это — его шанс. Может быть, единственный. А когда мы разовьёмся, когда сможем позволить себе больше — я отправлю его в хорошую школу или найму лучшего учителя.
Он достоин большего, чем прозябать в грязи и презрении.
— Всё, Тимоша, — сказала я, когда заметила, что он начал тереть глаза. — На сегодня хватит. Завтра продолжим.
Мальчик посмотрел на меня с лёгкой обидой, будто я отбирала у него сокровище, но кивнул и аккуратно сложил исписанные листы. Даже лицо его посветлело — не только от радости, но и от какого-то нового, взрослого осознания своей значимости.
Он теперь не просто сирота Тимошка. Он ученик. У него есть будущее…
После обеда мы с Марьей устроились у окна с вязанием. Заказы не свяжутся сами по себе, поэтому нужно поднажать. И это и есть «ничего не деланье» в моем представлении. Немного смешно…
Пальцы работали быстро, почти механически. Я даже не смотрела на узор — так хорошо знала каждую петлю. Зато мысли… мысли разбегались в разные стороны, никак не желая выстраиваться в стройный ряд.
Марья искоса поглядывала на меня, но молчала. Я чувствовала её взгляд, но не поднимала головы, делая вид, что целиком погружена в работу.
Наконец она не выдержала.
— Вас что-то беспокоит? — произнесла женщина тихо.
Я вздрогнула и подняла на неё глаза, сначала с лёгким непониманием, словно не сразу осознала вопрос. А потом смутилась и на мгновение опустила взгляд.
— Так заметно? — прошептала с печальной улыбкой.
— Да, госпожа, — ответила Марья спокойно и твёрдо. — Я вас уже неплохо узнала. Вас что-то гложет. Поделитесь. Беду, как и радость, нужно делить с другим. Поделишься бедой — будет каждому по полбеды, поделишься радостью — будет двойная радость.
Я заулыбалась шире, глядя на неё. Милая, мудрая Марья. Действительно подруга, поддержка, замечательная помощница. Как же мне повезло, что судьба свела меня с ней и Афанасием!
Выдохнула, отложила вязание, и слова сами сорвались с губ:
— Меня беспокоит… Евгений Петрович.
Марья не удивилась, только чуть приподняла бровь, ожидая продолжения.
— Мы столкнулись с ним вчера вечером, — продолжила я, чувствуя, как щёки начинают предательски гореть. — И вообще… у меня с ним странные отношения. Мы то ли люто ненавидим друг друга, то ли… — я замялась, подбирая слова, — ну не знаю… хотим друг друга понять. Он никогда не бывает понятным, всё время разный. То чужой и непримиримый, то вдруг вежливый и внимательный. И смотрит так…
Я снова запнулась, неожиданно заливаясь краской до корней волос. Боже, ну и почему я так смущаюсь? Было бы из-за чего!
— ...странно, пристально, — закончила совсем тихо.
Замолчала, чувствуя, как сердце колотится от непонятного волнения. Глупость какая! Взрослая женщина, без двух минут мать, а веду себя как девчонка на выданье.
Марья заулыбалась, а потом наклонилась к моему уху и прошептала с заговорщическим видом:
— Вы ему нравитесь, госпожа! Зуб даю, что нравитесь!
— Что??? — я ошеломлённо уставилась на женщину, не веря собственным ушам. — С чего ты взяла?
Но Марья и не думала смущаться. Она сидела, сложив руки на коленях, и смотрела на меня с такой лукавой хитринкой, что я окончательно растерялась.
— Я же не слепая, — сказала она спокойно. — Думаете, у нас с Афанасием по-другому было? Нет, мы друг друга поначалу терпеть не могли. Он такой суровый был, всё бурчал, огрызался. А я — гордая, упрямая. Всё норовила ему назло сделать.
Она усмехнулась, вспоминая, и в глазах её засветилось что-то теплое, ностальгическое.
— Но чем больше ругались, тем сильнее привязывались. А потом бах — и любовь, да такая, что ни минуты больше друг без друга прожить не могли. Во как!
Она развела руками, показывая, какая это была великая история, а потом вдруг опустила глаза.
— Только жаль… детишек Бог не дал.
В её голосе прозвучала такая тихая, непривычная грусть, что у меня сжалось сердце. Я хотела что-то сказать, ободрить, но она тут же тряхнула головой, отгоняя печаль, и снова посмотрела на меня с той же лукавой улыбкой.
— А вы, госпожа, не переживайте. Если он так смотрит — значит, всё у вас сладится. Просто время нужно.
Я всё ещё находилась под впечатлением от её слов, переваривая услышанное.
Я могу нравиться Евгению Петровичу? Как женщина?
Это же полный бред!!! Или… нет?