Глава 30
Славочка вернулся в Москву и запойно начал готовить сольную программу. Поездка в Полтавскую оставила в его душе незаживающую царапину, как у Машки на носу от когтей Варфоломея. Он несколько раз пытался завести разговор с Дарьей Сергеевной об отце, но она только отмахивалась:
— Ты ведь сам с ним жил все детство, не помнишь, что ли, какой он?
— Не помню, мам, в том-то и дело, — отвечал Славочка. — А зачем ты за него замуж вышла?
— Что вы все пристали ко мне, зачем-зачем! Жрать хотела, вот и вышла… Иди и возьми творожники со сметаной, пока не остыли…
Отец Славочки, единственный из всей семьи, остался жить в Н-ске. Катюша, после свадьбы с Антоном, ездила к нему каждые полгода и часто звонила. Дарья Сергеевна узнавала новости о муже только от нее. И каждый раз, не дослушав, обрывала: «Жив, и слава богу!» Славочка и вовсе забыл о его существовании.
— Если я приеду к папе, как ты думаешь, он меня не прогонит? — спрашивал он Катюшу, держа в памяти слова маленькой Анны.
— Что ты, Слав, знаешь, как он гордится тобой. Он будет счастлив, езжай! Я бы с тобой заодно, но мне через месяц уже… сам знаешь… — отвечала Катюша, с гордостью поглаживая большой живот.
Перед Новым годом Славочка все-таки решился. Зачем-то первый раз в жизни соврал Дарье Сергеевне, что едет репетировать с мюнхенским оркестром. Купил дорогой портсигар и луивиттоновский органайзер — записную книжицу, хотя умом понимал, что отцу это абсолютно не нужно.
— Ну не везти же ему водку, — советовался он с Катюшей.
— Да, Слав, что бы ты ему ни подарил, он будет на седьмом небе, — успокаивала сестра.
Поезд приходил в пять утра. Славочка впервые вернулся в Н-ск после поступления в Гнесинку. Вокзал был перекроен на новый лад — в стиле хайтек. Он вышел на перрон и втянул горелый мазутный воздух. Заявиться к человеку в такую рань было бы беспардонно. Катюша предупредила отца, что Славочка приезжает сегодня-завтра, но точной даты она и сама не знала — брат купил билет в последний момент. Народу было мало, с поезда сошли человек семнадцать. Вместе с ними Славочка направился к мраморному гроту подземного перехода, раздумывая, где бы переждать пару-тройку часов.
— Сынок… — вдруг раздалось издалека.
Кто-то в толпе обернулся, но Славочка был погружен в свои мысли.
— Славик, сынок…
Славочка вздрогнул, развернулся и увидел долговязую фигуру в сером старомодном плаще, с букетом красных гвоздик в руках. На цветы ложились редкие снежинки.
— Пап?
— Как я рад, что пришел к первому поезду! Так боялся тебя пропустить! — Отец бросился к Славочке, но вдруг неловко остановился.
— Взял цветы, других не было спозаранку. Ругаю себя, что не купил с вечера. Думал, а вдруг завянут. Сейчас, знаешь, везде обманывают…
— Пап! — Славочка взял из его трясущихся рук цветы. — Как я рад тебя видеть! Не ожидал, что ты будешь меня встречать.
Он еле уговорил отца поехать на такси, тот стеснялся и оправдывался: «Дорого. Сейчас дождемся автобуса, вжик — сорок минут и дома!» По дороге неловко молчали. Славочка сидел на переднем сиденье и с удивлением разглядывал родной ему город, который казался потрепанным и явно был ему мал, как старая курточка из детства. На лестничной площадке пахло мусором. Отец долго не мог попасть ключом в замочную скважину. «Неужели с бодуна?» — мелькнуло у Славочки в голове, но зажав собственные дрожащие руки в кулаки, понял: отец, как и он сам, страшно волнуется. В крохотной прихожей хрущевки нелепо потолкались. Славочка поймал себя на мысли, что долгое время они жили в этой квартире вчетвером с мамой и Катюшей. И ему не было тесно. Прошли на кухню.
— Пельмени, Слав? — Отец суетно гремел кастрюлями.
— Пап, можно я посплю, в поезде все ночь промучился. Тебе на работу?
— Нет, взял отгул.
— Давай тогда вздремнем пару часов.
Отец постелил на кровати, где когда-то сын спал вместе с Дарьей Сергеевной. Славочка вдохнул запах чистых и давно лежалых в шкафу простыней и моментально заснул. Отец сел рядом на стул и долго рассматривал его лицо, пытаясь найти черты, схожие с его собственным отражением в зеркале. Он растерялся и не понимал, что должен испытывать при виде спящего взрослого мужчины, который являлся его продолжением, плотью от плоти, кровью от крови, но до которого с самого рождения ему, Юрию Васильевичу Клюеву, нельзя было дотянуться. Самим фактом своего существования Юрий Васильевич, как ему казалось, осквернял лик своего сына. Когда он родился и погрузневшая Дарья вынесла замотанный кулек из роддома, Юрий неуверенно произнес: «Валерий?» Он очень хотел назвать ребенка в честь летчика Чкалова. «Только через мой труп! — ответила жена. — Ярослав. Славочка. Точка». Имя «Славочка» казалось Юрию слишком женским, слюнявым, обтекаемым, но выбирать не приходилось. Когда он сказал об этом своему другу, шоферу Женьке, тот только крякнул: «Я б свою жену задушил за такое имя. Кем он у тебя будет? В балете прыгать? На скрипочке играть?» Жизнь выбрала второй вариант. Этот инструмент, как и сам Славочка, казался отцу каким-то бесхребетным, ненадежным. Хотя Юрий с детства, не обучаясь музыке, играл на аккордеоне, и весь поселок знал его как бравого певуна, крепкого драчуна и любимца девок. Юрий долго вспоминал белокурую Зоиньку, ласковую продавщицу в продмаге, которая прижималась к его плечу теплой пуховой грудью и шептала:
— Будешь меня любить?
— Уже люблю, — отвечал он.
А потом увидел Дарью. Она жила в ближайшем городке, в десяти километрах от села, и частенько приезжала на танцы в кабине грузовика своего отца, завозившего мыло Зоиньке в продмаг. Что в ней было такого, кроме крутых бедер и тонкой талии? Ведь и у Зоиньки была талия и попа как спелая груша… Но Зоинька готова была отдавать себя без остатка, а Дарья желала только брать. Властно, напористо, унижая, растаптывая, смешивая с жижей под резиновым сапогом в ноябрьскую распутицу. Юрия это заводило и будоражило, как и всех поселковых друзей. «Вот Дашка — это да-а-а! — прищелкивая языком, говорили они между собой. — Королевна. Не обуздать, не оседлать!» Юрий поставил цель — утереть нос друзьям и добиться-таки Дашкиного расположения. Он ездил на машине в город — устроился тогда шофером на грузовике «ГАЗ-51», караулил ее у дома, подружился с мамой — высохшей и измученной женщиной с оранжевыми волосами, играл в шашки с отцом — богатырски сложенным, добрым мужиком, заигрывал с братьями, но Дашка была непреклонна. Лишь однажды, когда на поселковых танцах сломался патефон и Юрия попросили сыграть на аккордеоне, она заметно потеплела. На него в тот вечер влюбленно смотрели все местные девчонки. Зоинька, как преданная овечка, сидела рядом и пугливыми глазами заглядывала ему в лицо: «Ведь я твоя, правда?» Дарья подошла королевской походкой и с вызовом спросила:
— Фокстрот?
— Напой-ка, — не растерялся Юрий.
Она звонким голосом напела рваный регтайм с трофейной пластинки, привезенной отцом. Юрий подхватил, его утолщенные в суставах пальцы неосознанно побежали по клавишам, красные меха раздувались перепончатым веером и сходили в замысловатый узор, нарисованный золотой краской на ребрах, словно на срезе страниц огромной книги. Дашка приподняла летящую юбку и крепкими и гладкими ногами начала отбивать ритм, к ней подбежал Вовка из соседнего поселка, и они, соединившись руками, ловко станцевали импровизированный Юрием фокстрот под вой и аплодисменты собравшейся в круг молодежи.
Под конец разгоряченная и влажная Дашка подошла вплотную к Юрию и, игнорируя Зоиньку, сказала грудным и запыхавшимся голосом:
— Ну угодил, Юрочка, можешь теперь угостить меня мороженым!
Это была победа. Хотя до скромной свадьбы прошло еще полтора года, друзья на улице неизменно хлопали его по плечу и с завистью говорили: «Герой, Юрка!» За первый поцелуй он получил пощечину. Приобнять Дарью тоже было непросто. Она вырывалась, обижалась, не разговаривала с ним, и он совсем был сбит с толку. Однажды, когда ему удалось прижать ее к задней стене старого городского кинотеатра и добраться до груди, на ощупь схожей с зелено-красными резиновыми мячами из детсада, она брезгливо отпрыгнула:
— Такими руками не трогай меня!
— Какими? — оторопел он.
— Узловатыми, некрасивыми.
— Да где ж я другие возьму?
— Вот вообще тогда не трогай!
Она снова влепила затрещину, и он проснулся. На часах было двенадцать дня, ноги затекли на маленьком диване, он замерз, пока спал, не прикрытый ни одеялом, ни пледом. Славочка гремел посудой на кухне.
— Пап, я котлеты с картошкой разогрел. Сам делал?
— Сам. — Отец зашел в кухню и снова засмущался.
Они сели, Юрий разлил столичной водки в бывалые стопки, Славочка достал подарки. Отец долго рассматривал портсигар и блокнот, гладил их подушечками узловатых пальцев, как слепой, а потом завернул в вафельное кухонное полотенце и отнес в сервант.
— Красиво, аж трогать жутко, — сказал он с придыханием.
— Пап, да просто пользуйся. Чего их беречь?
— Буду любоваться, тебя вспоминать.
— Зачем меня вспоминать, я — вот он! Захотел да и приехал в гости. — Славочка почувствовал, как неловко выглядит его бравада.
— Давай за встречу. — Отец поднял стопку, они чокнулись и выпили.
Стало легче, кровь потекла свободнее, стыд растворился сам собой.
— Я что-то подписать должен, Слав? — спросил отец, разделяя вилкой котлету на мелкие кусочки.
— Ты о чем? — Славочка делал то же самое.
— Ну ты ведь не просто так повидать меня приехал? Наверное, какую-то бумагу я как родитель должен подписать. Может, квартиру хочешь забрать или за границу уехать жить.
— Пап, ну ты кино насмотрелся. — Славочка отложил вилку. — Я просто так приехал. Веришь? Мы же с тобой ни разу в жизни не говорили по душам.
У отца навернулись слезы, он выпил еще стопку.
— Ну да, мать коршуном над тобой всегда кружила, я даже и подойти к тебе не мог.
— Ты любил ее когда-нибудь?
— Да она не давала себя любить. А потом уж и остыл совсем. — Отец достал пачку «Примы», но Славочка накрыл своей рукой его ладонь.
— Подожди, принесу нормальные.
Сходил в коридор, достал из кармана пальто коричневую коробку «Макинтоша». Оба закурили зеркальным жестом и схожим движением кисти.
— Красивые у тебя руки, Слава, а мои коряги мать никогда не любила. Брезговала, когда я к ней прикасался, — признался Юрий.
Славочка всегда помнил утолщенные первые фаланги отцовских пальцев со странными, будто мятыми ногтями, которые с годами еще больше огрубели и пожелтели от сигарет.
— А что с ними? Родился таким? — спросил он.
— Родился. Но, знаешь, это ведь непростая история.
— Расскажи… Только не пей больше.
Отец отодвинул бутылку, занервничал.
Перед глазами всплыла послевоенная детская картинка: он, тринадцатилетний, лежит на сундуке в горячке, рядом сидит бабушка Софья, гладит его по голове. За окном в огороде возится дед Федор, обрубками рук ниже локтя пытаясь удержать лопату, и смачно матерится. Дедова неуклюжесть и злоба выматывала семью. Особенно когда он пытался налить из огромной бутыли самогон, но не удерживал. И проливал часть мимо стакана. Бабушка бежала в кухню на отборный мат и кричала: «Надоел, старый черт, не мог меня позвать!» Дед сердито отвечал: «Дождешься вас, как же!» И, зажав стакан под мышкой, ловко опрокидывал самогон в рот. Этот жест у него получался лучше всего. А потом, хмельной, подобревший, ложился на топчан и чистым голосом затягивал долгую и нудную песню. Историю деда знал весь поселок. Его семью раскулачили в двадцатые годы двадцатого века. Отряд красноармейцев нагрянул в поселение неожиданно, деревенские мужики вышли на улицу с вилами и лопатами, но сопротивление было молниеносно подавлено, всех расстреляли, «как курей». Стояла лютая зима, деду было лет сорок, он с парой товарищей умудрился бежать. Солдаты бросились за ними. Двоих расстреляли еще в погоне, а дед успел скрыться в лесу и провел там четверо суток, прячась в снегу. Вернулся домой исхудавший, с отморожеными пальцами рук. Выл и не узнавал никого, кроме жены. К этому времени весь дом был перевернут вверх дном, красноармейцы увели из сарая козу, унесли в холщовых мешках полтора десятка кур. Жена закрыла деда в подвале и позвала знахарку из крайнего деревенского дома.
— Началась гангрена. Рубить надо кисть, сгниет Федя за две недели, — сообщила она, осмотрев руки воющего соседа.
Трясясь всем телом, жена принесла топор. Деда связали, влили ему в рот полбутыли самогона. Когда он отрубился от страха и алкоголя, знахарка положила изуродованную руку на бревно и крикнула Софье «Простыни неси, чего обмерла!» Эти два удара бабушке Софье снились до самой смерти. Кости хрустнули, как тонкие ветки, кровища залила весь подвал. Обрубки рук ее мужа пришлось собирать по частям, а осколки мелких костей долго еще встречались в бревенчатых стенах подвала. Все, что раньше было частью деда, знахарка завязала в узелок и закопала во дворе, не по-русски пришептывая. Какими-то травами-муравами, молитвами и заговорами она умудрилась остановить деду кровь, а затем по дороге в Сибирь — деревню вскоре целиком отправили в ссылку — бинтовала деду огрызки рук. Он выл от боли несколько месяцев, но гангрену удалось остановить.
— Ну, помоги ему как-нибудь, — молила жена знахарку. — Избавь от боли.
— Могу только на десять поколений вперед раздать, — вздыхала знахарка.
— Раздай, ради бога, — стонал дед, ничего не соображая.
И она долго готовила какое-то зелье, смешивала из карманов травы, странные сушеные кусочки, сцеживала в него дедову сукровицу, заливала кипятком, приговаривала.
— А потом позвала дедова сына, отца моего десятилетнего, — хлопнул ладонью по столу Юрий Васильевич. — Надрезала его палец ножом и это варево на тряпочке прямо в открытую рану и приложила.
Славочка сидел оцепеневший, затаив дыхание. Надломленная котлета с картошкой давно остыла, в пачке «Макинтоша» осталась одна сигарета.
— И что дальше? — спросил он, содрогаясь от мурашек на спине.
— А дальше странная вещь произошла. У отца моего через месяц-другой начали ломить суставы на руках. А когда он женился на матушке моей, так оба сына — я и мой брат Севка — родились со странными ручками: все пальчики были в узлах, как ветки корявые.
— Ничего себе. А они у тебя болят? — спросил Славочка.
— Ну, бывает, когда понервничаю. Вот в молодости, когда понял, что Дашка меня не любит. Когда болоночка наша умерла. Когда Катюша вышла замуж, в Москву уехала, я сильно переживал — болели адски. Хороший хоть муж-то у нее? Не обижает?
— Антон? Да он друг мой, души в ней не чает, будь спокоен.
— Ну слава богу! — Отец снова разлил водку по стопкам. — Давай-ка доедай все с тарелки.
— Пап, а я-то думал, что они у меня из-за девчонки той болели. Ну нравилась мне в детстве.
— Да пойми еще, из-за чего. Может, и басня все это. Может, заболевание какое наследственное.
Они снова чокнулись.
— Может, эта Анна ясновидящая, к которой меня мама возила, не от женщин тогда меня отрезала, а от этого родового наговора?
— Да кто знает, Слав! Меня вот никто никуда не возил, всю жизнь с такими руками — и ничего. Правда, я и не скрипач…
Они давно уже перешли на «Приму», сидели в густом сигаретном дыму, сварили пельмени, доели старое смородиновое варенье и прошлогодние карамельки. Две пустые бутылки водки стояли под столом. Отец, осатаневший от одиночества, говорил, не умолкая. Славочка слушал и удивлялся: у них с отцом была одинаковая ухмылка, одинаковые жесты, похожий тембр голоса.
— Спой, пап… — И отец запел таким же тихим баритоном, идеально попадая в ноты, делая паузы там, где Славочка и сам бы остановился. Он разошелся, остроумно шутил, делал меткие замечания по поводу правительства, но при этом был очень деликатным, не задавая сыну едких и провокационных вопросов. Славочка думал, когда же он спросит про Фила, но отец не хотел ничего знать, и сын чувствовал громадную благодарность и облегчение.
— Пап, а давай я тебя в Москву перевезу. Куплю квартиру, будем хотя бы в одном городе…
— Не-е-е, сына, я буду там как рыба на суше. Здесь у меня и работа, и клиенты свои. Да и вообще, я счастлив. Даже не представляешь, как я счастлив! Не у каждого есть такие дети. Вы же мои дети, Слав! Мои родные. А не только ее…
Славочка ложился спать, одержимый мыслью, что будет ездить к отцу каждый месяц. А наутро они тепло простились у поезда, не чувствуя ни стыда, ни неловкости. Славочка махал из полупустого вагона, по-детски прижавшись щекой к окну ВИП-купе, а отец стоял, растирая корявыми пальцами влажные щеки.
— Я приеду! — беззвучно кричал Славочка за толстым двойным стеклом.
И больше не приехал никогда…