Глава 12
Октябрь 1208 года. Замок Симона де Монфора.
Холодный осенний дождь хлестал по лицу, когда Ги де Монфор закутанный в серо-синий плащ с потускневшим гербом, поднялся на последний холм на рассвете. Седло казалось жёстче обычного, ремни доспехов натирали плечо, сырая ткань под кольчугой холодила кожу, и вся дорога, казавшаяся прежде обычной, сегодня была как-то особенно тяжела. Под копытами лошади хлюпала грязь — дождь размыл дороги и просеки, и даже вблизи замка дорога оставалась раскисшей. Грязь липла к подковам, камни скользили под ногами животного, и даже крепкий жеребец под ним шагал с осторожностью.
И вот, наконец, замок.
На фоне серого неба он возник внезапно, словно вырос из самой скалы. Грубые стены без украшений, высокие башни без флюгеров, узкие бойницы, словно щели в доспехах. Тёмные зубцы башен, массивные ворота, обитые железом. Ни флагов, ни гобеленов, ни резных балконов. Всё — сдержанное, угрожающе строгое. Замок Симона де Монфора был его отражением: ничего лишнего — только холод, камень, сила и порядок.
У ворот стража вытянулась в струнку, узнав герб на плаще. Один из дозорных протрубил в рог, звук его разнёсся по двору. Через несколько минут тяжёлые ворота начали подниматься, и цепь с лязгом ушла в проём.
— Добро пожаловать, милорд Ги, — стражник, пожилой, с седыми висками и тяжёлым взглядом, склонил голову в почтительном поклоне. Он не поднимал глаз. В этих стенах было не принято заглядывать господам в лицо — особенно если имя их де Монфор.
Слуги знали: в этом доме уважение лучше не путать с вольностью. А незнание — с дерзостью. Этого де Монфора стражник видел впервые, но по крови тот был родич господина, а значит, и любая ошибка могла дорого стоить.
Во внутреннем дворе кипела жизнь, несмотря на ранний час. По утоптанному двору бегали мальчишки-оруженосцы с копьями, некоторые, судя по вязаным шерстяным чулкам и рыжим волосам, были из Ирландии. На дальнем конце ковали оружие: звон молота катился по двору, отражаясь от стен, а над раскалённой наковальней клубился горячий дым, смешанный с искрами и запахом угля.
Рыцари упражнялись в верховой езде, гарцуя по кругу. Один из них, молодой, с длинным мечом на поясе, резко рванул поводья, заставив лошадь встать на дыбы, прежде чем ловко опуститься в седло. За этим с интересом наблюдали оруженосцы, сбившиеся у поля для тренировок. Женщины в простых плащах спешили к кухне — несли корзины с капустой, солью и хлебами. В воздухе стояли запахи конского пота и варёного лука.
Всё здесь дышало дисциплиной и страхом. Никто не смеялся открыто. Никто не шутил. Даже когда оруженосцы говорили друг с другом, они делали это тихо, с оглядкой.
Ги смотрел на всё это без удивления. Он привык к северной строгости. Но после мягкой, вольной атмосферы юга — с его виноградниками, балладами и смехом на рыночных площадях — контраст был разителен.
Никто здесь не пел. Не было слышно ни виелы, ни гитары, ни вкрадчивых голосов трубадуров. Не витали в воздухе ни аромат лаванды, ни запах жареных каштанов, ни утреннего хлеба с анисом. Вместо песен — казарменные выкрики. Вместо вина — тёплая вода и пост. Вместо разговоров о любви — напоминания о долге, грехе и воздаянии.
Вера здесь была не утешением, а оружием. Единственно дозволенной, единственно спасительной — и навсегда спаянной с железом. Слишком часто здесь говорили не о милости Божией, а о карающей деснице — вера на острие меча.
Ги медленно спешился. Молчаливый паж подбежал, чтобы взять поводья.
— Протри бока. Овса не жалей. Через пару дней снова в путь.
Паж молча кивнул. Его настороженные глаза были внимательны, даже слишком — для ребёнка. Он не задал ни одного уточняющего вопроса. Здесь даже дети знали: чем меньше слов — тем меньше проблем. В замке де Монфора за длинный язык наказывали плетью.
Ги прошёл под аркой внутрь замка. Настил поглощал звук шагов, и только слабое эхо отзывалось под сводами. Широкие лестницы вели к верхним залам. Стены — каменные, голые, лишь изредка — распятие, литургический текст, изображение святого Себастьяна. В одном из переходов он почувствовал, как сырость проникает под плащ. Камень, кажется, сам сочился холодом.
Он знал: Симон мог бы сделать этот замок более уютным. Но не делал. И дело было не в скупости — а в выборе.
Уют расслабляет. Красота отвлекает. А Симон не терпел ни первого, ни второго.
Ги знал, что о его приезде уже сообщили. Слуги разошлись по коридорам, один из них, принёс воды ему в покои и помог переодеться перед докладом.
Ги не торопился подниматься в приёмную. Пока слуга оттирал грязь с его сапог и аккуратно раскладывал дорожные свитки, он стоял у узкого окна и смотрел на серое, низкое небо, по которому лениво кружили вороны.
Этот замок казался Ги пустым — не от отсутствия людей, а от другой пустоты. Здесь не было души. Только порядок.
Он знал, почему так.
Симон рос один.
Старший Симон де Монфор, отец нынешнего, был человеком иной эпохи — настоящий рыцарь-крестоносец, один из последних пэров Франции, павший при Ашкелоне с мечом в руках и молитвой на устах. Сражённый в бою с сарацинами, он стал почти легендой: благородный щит с крестом, погибший за Гроб Господень.
Но он оставил за собой вдову — Амицию де Бомон, женщину с англонормандской кровью, и четверых детей, младший из которых — Симон. Он был ещё совсем мальчишкой, когда умер отец. А через два года ушла и мать.
Ги помнил, как рассказывали: после её смерти мальчика забрали под опеку в цистерцианское аббатство, а потом — ко двору, но не в королевские покои, а в монастырское крыло, где с утра до ночи звучали псалмы, где воспитатели-настоятели учили не жизни, а молитве и покаянию.
Мир Симона с детства был чёрно-белым: добродетель и грех, долг и падение, ад и рай.
Он не знал ласки. Только пост. Не знал поощрений. Только покаяние.
Ги знал, что Симон до сих пор вставал до рассвета — на утреннюю молитву. Он знал, что Симон до сих пор носил вериги под одеждой. И, говорят, порой бичевал себя, запершись в своей капелле. Таковы были плоды его детства: воспитанный Церковью и фанатизмом, он стал орудием этой веры.
Но, как часто бывает, за суровой набожностью скрывалась другая страсть — не к Богу, а к власти. Это была его единственная радость, единственное удовольствие, которое он позволял себе: жажда повелевать, наказывать и вершить судьбы.
Ги это понимал. Он видел: вера была для Симона бронёй, но под ней жгло другое желание — управлять, перестраивать мир, карать за грех не только словом, но и мечом.
И теперь он собирал армию, говоря, что идёт уничтожать еретиков во имя Господа. Но когда он говорил о Лангедоке — в его глазах горел не дух святости. А огонь завоевателя.
Ги повернулся, когда вошёл слуга молча склонившись.
— Господин ждёт вас, — прошептал тот.
Ги надел пояс, закрепил кинжал, пригладил волосы и направился по коридору, туда, где за толстыми дверями — в библиотеке — его уже ждал Симон де Монфор, человек, в котором смешались монах и воин, молитвенник и палач.
Дверь библиотеки отворилась тяжело, с глухим скрипом — дерево было старым, промасленным, с глубоко врезанными петлями. Слуга почтительно остался за порогом, не осмелившись ступить в место, что в этом замке считалось священным — обитель господина.
Библиотека была сердцем замка. Единственным местом, где царствовал не клинок, а слово. Но слово — не вольное, как в южных летописях, а сжатое, суровое, пропитанное цитатами из отцов Церкви и папских посланий.
Здесь пахло воском, чернилами и пеплом факелом. На массивных столах лежали capitula — своды канонического права, папские буллы, трактаты Августина, переписанные рукой монахов. На стене — большое распятие. На полке, между пергаментами — меч с выгравированным IN HOC SIGNO VINCES. — «СИМ ЗНАКОМ ПОБЕДИШЬ.» Считалось, что эти слова явились императору Константину перед решающей битвой — и он победил, водрузив крест на своих знаменах. Симон верил, что и его война — такая же священная.
Симон сидел у стола, окружённый бумагами и людьми. В углу — капеллан в чёрном, диктующий писарю, который сидел за столом, склонившись над пергаментом, аккуратно выводя слова. За его спиной застыл юный оруженосец, с кожаным поясом, на котором висела увесистая связка ключей — как знак доверия. Один из присутствующих, человек в сером плаще, стоял с пергаментом в руке. Его лицо терялось в тени капюшона. Он поклонился, низко и безмолвно, и, не глядя на Ги, скользнул к выходу.
Симон де Монфор поднялся. Он был высоким, худощавым, ещё не старым, но лицо уже казалось высеченным из камня: высокий лоб, вечно нахмуренный, тонкие, сжатые губы, взгляд — жёсткий, пронизывающий. На нём не было доспехов, лишь серо-белая туника с алым крестом — знак тех, кто сражается именем Господа. Поверх — шерстяной плащ, скромный, почти монашеский, будто он отрёкся от мира. Но этот обет бедности был обманчив: за смирением скрывалась железная воля.
— «Брат» мой, — сказал он без тени улыбки. — какие вести несёшь ты мне с юга?
Слово «Брат» он выделил — не просто как приветствие, а как напоминание. Так он называл Ги с тех пор, как тот впервые ступил на его земли. Они не были родными братьями, а кузенами, сыновьями двух ветвей знатного рода. Но для Симона это обращение было и частью религиозной риторики, и знаком подчинения. Он называл так всех, кто служил делу креста — и одновременно тех, от кого ждал безусловной верности.
«Если ты со мной — то до конца.»
Ги знал этот тон. И знал, как играть по его правилам. Он коротко поклонился.
— Новости — как ты и ожидал. Вот ответы союзников. — Ги протянул свитки. — Встерчался с Ламбером де Тюри. Он уверил меня в своей преданности и готов быть нашими ушами и глазами в стане противника. Слухи уже идут: о твоей праведной армии, о папской грамоте, о земле, что будет отдана тем, кто не дрогнет. Ламбер чувствует куда дует ветер и готов поднять парус.
Симон подошёл ближе чтобы взять письма. В глазах его плясал огонь.
— Если он поднимет знамя вовремя — получит свою долю. Если нет… мы напомним, что бывает с теми, кто отвернулся от Церкви.
Он развернулся, сделав несколько шагов по залу.
— Fides sine operibus mortua est — «Вера без дел мертва». Он не первый, кто принесёт присягу. Но тот, кто не исполнит обещанного, станет первым, кого я передам в руки Господа.
Ги кивнул. Всё шло по сценарию. Теперь требовалось лишь говорить нужные слова.
— Ламберу я напишу подтверждение от твоего имени, без пышности. Только факт — земля в обмен на верность.
Симон одобрительно мотнул подбородком, не став углубляться в детали, внимательно вчитываясь в послания, что привёз Ги и откладывая в стороны письма тех, кто обещал поддержку.
— Фуа колеблется, — Симон провёл рукой по краю пергамента, где писарь недавно добавил очередное имя. — Роже-Бернар выжидает. Сын хитрой лисы. Он думает, что сможет усидеть на двух стульях — между епископом и еретиком. Но если он не склонит голову — та полетит с плеч долой.
Он провёл пальцем по списку, остановившись на Безье.
— Безье молчит. Говорят, Аймери де Монреаль ещё не дал клятвы, но мы оба знаем, что он пошёл бы хоть с дьяволом, лишь бы сохранить свои земли. Если мы покажем силу — он принесёт нам ключи от города сам.
— А Альби? — осторожно спросил Ги, стараясь, чтобы голос звучал заинтересованно. Он уже знал ответ, уже читал письмо. Теперь важно было не выдать этого.
— Альби прячется за своими монахами, — отрезал Симон. — Но монахов можно заменить. Верь мне. Они тоже поддаются страху.
Он чуть наклонился вперёд, его голос стал ниже.
— Гастон де Беарн пишет о мире. Говорит о переговорах. Но туман — тоже форма уклонения. Он не желает терять Тулузу, но и не хочет становиться еретиком. Пусть выберет. Или вера — или огонь в котором он сгорит.
— А Гильом де Монпелье? — Ги знал, что этот барон умён и осторожен.
Симон усмехнулся.
— Хитрец. Он ведёт переписку с Римом, как будто собирается стать епископом. Думает, что если будет достаточно угодлив, его трон не пошатнётся. Но я скажу тебе, кузен: как только армия тронется с места, как только в северных землях протрубят рога — все они падут ниц. Один за другим. Не от веры — от страха. Как всегда.
Симон остановился и повернулся к кузену. Лицо его осветилось особым выражением — почти экстазом.
— Господь благословил наш путь. Вчера вечером прибыл гонец из Парижа.
Он махнул рукой, и писарь тут же подал письмо, скреплённое двойной печатью — одна папская, вторая геральдическая.
— Бургундия подтвердила участие. Реймс, Лион и даже Труа направят воинов. Филипп Август благословил крестовый поход. А Иннокентий требует скорого удара.
— Это — наш час, Ги, — голос Симона стал тише, но напряжённее. В нём звенело вдохновение. — Мы не просто очищаем землю от ереси. Мы строим новый мир. Без разврата. Без слабости. Без тех, кто торгует верой, как вином на базаре. Мы принесём порядок. Закон. Чистоту.
Он говорил медленно, подчёркивая каждое слово. И Ги знал — именно в такие моменты Симон был особенно опасен. Потому что верил по-настоящему не в успех, а в свою правоту, не в стратегию, а в своё предназначение. Симон верил, что он — избранный. Что каждый его шаг — воля Божья. Что бы он ни сделал, на его стороне будет не только меч, но и небо.
Он видел, как фанатичная вера, личная жажда власти и папское благословение сплелись в этом человеке в единую, неразрывную волю. И сердце Ги сжалось — не от страха за себя, а за Каркас, Аликс и её семью.
Но он не подал виду, поклонился:
— Я начну письма этой ночью.
Симон подошёл ближе, на мгновение положил руку ему на плечо.
— Делай это быстро, брат мой. Весной начнётся поход. Каркас, Тулуза — все, кто не склонятся перед Господом, падут. С нами — Бог!
Он отошёл к окну.
И в этот миг сквозь тяжёлые облака прорвался солнечный луч, скользнул по его плечу, по чёрному плащу — и зажёг алый крест, вышитый на ткани.
Он стоял, словно и впрямь избранный.
Ги развернулся — и вышел. В его взгляде не было страха. Но было то, чего не знал Симон.
Сомнение.