Катерина. Муж мой единственный (Враг мой любимый 3) · Глава 2

Глава 2

Найти и убить. Эти два слова держали меня на ногах лучше, чем руки Глеба и Волчары, хотя ноги давно превратились в две чужие, отвратительно мягкие тряпки, а мир раскачивался перед глазами, словно палуба корабля в самый лютый шторм. Найти мужчину, который увёз Катю из крепости. Увидеть его лицо. Узнать, куда он прикасался своими руками. А потом убить — медленно, без свидетелей, с тем особенным терпением, каким Господь почему-то обделил меня во всём, кроме ненависти. — Ещё раз макнёшь меня в эту помойную жижу, я тебя пристрелю, — прохрипел я, когда Волков выдернул мою голову из кадки. Ледяная вода стекала с волос за ворот, рубаха прилипла к груди, зубы стучали, а в носу стояла вонь тухлого пива, лошадиной мочи и моих собственных внутренностей, которые я оставил возле стены кабака. Меня выворачивало так, будто тело пыталось избавиться не от водки — от Кати, от памяти о её губах, от её голоса, от проклятого имени, разросшегося внутри до размеров опухоли и пустившего корни в каждую кость. — Чем пристрелишь? — невозмутимо спросил Волчара, удерживая меня за шиворот одной огромной ручищей. — Шпагу ты проиграл, пистолеты, судя по виду, пропил, а собственным пальцем меня только рассмешишь. — Не проиграл… одолжил. — В ломбарде? — Шлюхе. Василий прикрыл глаза и тяжело, мучительно вздохнул, словно это он растил меня с младенчества, учил держать ложку, шпагу и член подальше от неприятностей, а теперь вынужден был смотреть, как все труды пошли псу под хвост. — Шлюхе шпагу одолжил. Ты слышал, Глеб? Наш юный граф вооружает петербургских блядей. Ещё неделя — и они возьмут Зимний дворец. — Заткнись, — сказал Глеб. Негромко сказал, почти спокойно, но Волков тут же умолк. Брат стоял напротив меня в безукоризненно застёгнутом мундире, высокий, прямой, чистый до омерзения. Мы были похожи лицами — те же тёмные волосы, широкие скулы, упрямые рты, — но сейчас рядом с ним я казался своим мёртвым, несколько дней пролежавшим в канаве близнецом. Под глазами запеклись чёрные провалы, щетина скрывала половину лица, на камзоле засохло вино, чужая пудра и что-то бурое, происхождение чего я предпочитал не выяснять. Глеб смотрел на меня долго. Лучше бы ударил. Кулак можно принять, на удар ответить, кровь сплюнуть и гордо поднять голову. Но в его глазах не было ярости — только такое бесконечное, тяжёлое разочарование, что у меня пересохло в горле и вдоль позвоночника прошёл стыд, холоднее воды в кадке. — Домой, — произнёс он. — Не поеду. — Я не спрашивал. — А я ответил. Попытался вырваться из рук Волкова, но сапог скользнул в грязи, колени подломились, и я рухнул бы мордой в собственную рвоту, если бы Василий не подхватил меня поперёк живота. — Отпусти, старая свинья! — Свинья здесь только одна, Гришенька. И её сейчас понесут мыть. Он взвалил меня на плечо, как мешок с мукой. Кровь ударила в голову. Двор кабака перевернулся, фонари поплыли вверх ногами, несколько загулявших офицеров у стены заржали, увидев, как прославленного лейтенанта Измайловского полка выносят задницей вперёд. Я услышал женский смех. Тонкий, пьяный, унизительный. — Гляньте, девочки, герой наш отбегался! Во мне что-то лопнуло. Я забился в руках Волкова, заорал, потянулся к несуществующей шпаге, желая перерезать глотки всем, кто видел меня таким. Василий молча перехватил мои ноги. Глеб шёл рядом и даже не обернулся на хохот. — Отпусти меня! Слышишь?! Я их всех… Я… — Кого ты убьёшь? — спросил Глеб. — Людей, которые заметили, что граф Никитин валяется в грязи? Тогда придётся вырезать половину Петербурга. — Начну с тебя. — Начни с себя. Эту дуэль ты почти выиграл. Я замолчал. Слова вошли под рёбра, раздвинули кости и добрались до того места, где ещё продолжало дёргаться изуродованное сердце. Брат был прав. Несколько дней я убивал себя с упорством, достойным лучшего применения, и если бы Глеб опоздал ещё на неделю, ему осталось бы только заказать гроб и объяснить людям, что младший Никитин погиб не на войне, не от вражеской пули, а захлебнулся блевотиной из-за женщины. Из-за Кати. Сука. Моя нежная, золотоволосая, синеглазая сука, которую я готов был укрыть своим именем, домом и телом, а она в очередной раз выбрала чужую карету. Меня швырнули внутрь экипажа. Я ударился плечом о дверцу и застонал. Глеб сел напротив, Волков рядом со мной, предусмотрительно прижав моё колено своим, чтобы не вздумал выпрыгнуть на ходу. Карета тронулась. — Где бумага? — спросил брат. — Какая бумага? — О помиловании Екатерины Павловны. Я дёрнулся, будто он ударил меня по лицу. — Не произноси её имя. — Где бумага, Григорий? — Сожрал. — Тогда я вспорю тебе живот и достану. Мы сцепились взглядами. Глеб не шутил. Он никогда не шутил, когда говорил таким тихим голосом. Я сунул руку за пазуху. Пальцы нащупали измятый лист, мокрый от воды, пота и дождя. Печать государыни треснула, чернила расплылись, на нижнем краю бурело пятно крови — я разбил кулаки о стену камеры, когда понял, что Катя ушла за несколько часов до моего приезда. Развернул бумагу. Буквы поплыли перед глазами. «…освободить немедленно… признать непричастной… возвратить права…» Я достал для неё свободу. Принёс в крепость, прижимая к сердцу, как мальчишка букет для первой возлюбленной. Представлял, как откроется дверь, как она увидит меня, как заплачет и бросится в объятия. Я бы завернул её в плащ, увёз в Покровское и больше никому не позволил приблизиться. Даже дышать в её сторону не позволил бы. Но на койке лежал чахоточный мужик, а моя Катя ушла с другим. — Она знала, что я приду, — проговорил я, сминая лист. — Не могла не знать. Весь город говорил, что я за неё просил. Она не дождалась нескольких часов. — Она сидела в тюрьме по обвинению в заговоре, — ответил Глеб. — Избитая мужем почти до смерти. Возможно, ей сказали, что казнь назначена и для неё. — И она поверила первому ублюдку, поманившему ключом? — Тебе она тоже однажды поверила. — Я спас её! — А потом поверил письму, написанному под угрозой, и оставил одну. Я бросился на брата. Волков успел обхватить меня сзади, но кулак всё-таки задел Глеба по скуле. Он даже головы не повернул. Только медленно провёл большим пальцем по разбитой губе и посмотрел на кровь. — Полегчало? — Нет. — Ударь ещё. — Не искушай. — Бей. Может, когда сломаешь мне челюсть, наконец услышишь правду. Ты не Катю ненавидишь. Ты ненавидишь себя за то, что снова не успел. Я застыл. Волков ослабил хватку, но не отпустил. Перед глазами возникла мать. Разорванное платье, кровь на бёдрах, открытые глаза. Я опоздал к ней, хотя был рядом, спрятанный в лесу. Не смог защитить, не смог спасти, не смог даже закричать. Потом опоздал к Кате: на корабле едва не отдал конвоирам, в имении оставил одну с Потоцким, в крепость приехал после того, как её увезли. Вечно живой на несколько часов позже тех, кого любил. — Заткнись, — прошептал я. — Нет. Хватит беречь твоё бешенство, как семейную реликвию. Ты пьёшь не потому, что она ушла с мужчиной. Ты боишься узнать, что её увезли силой, а ты в это время обнимал шлюху. Я почувствовал на шее запах дешёвых духов той девицы. Сладкий, приторный. Она сидела у меня на коленях, тёрлась грудью, лезла языком в рот. Я гладил её зад, называл Катей и не мог возбудиться. Тогда велел привести вторую, рыжую. Потом третью — светловолосую, худую, с голубыми глазами. Поставил на колени, схватил за волосы и, увидев страх, оттолкнул так сильно, что она ударилась о стол. Потому что Катя тоже боялась меня. Потому что я хотел найти её, прижать к стене и требовать правду, сжимая горло, пока не посинеют губы. Потому что ничем не лучше Потоцкого. Меня согнуло пополам. Я зажал рот, но рвота хлынула между пальцами на пол кареты. Волков выругался и отодвинул сапоги. Глеб не пошевелился. Я стоял на коленях перед братом, извергая из себя водку, желчь и остатки достоинства. Слёзы текли из глаз сами, смешивались с потом. Я уже не знал, плачу от боли или от мерзости к самому себе. — Лучше бы ты дал мне сдохнуть, — прохрипел я. Глеб наклонился, взял меня за затылок и заставил поднять голову. — Ты мой брат. Я не позволю тебе сдохнуть даже назло тебе самому. — Она его выбрала. — Докажи. — Что? — Что выбрала. Не придумай. Не выбей признание из первого встречного. Узнай. Карета остановилась возле нашего дома. Волков открыл дверцу и поморщился. — Прежде чем узнавать, неплохо бы отмыть его от любви. Она у него по всему камзолу размазана. На этот раз я не сопротивлялся. Меня раздели в банной комнате. Слуга Пахом отводил глаза, стаскивая с меня мокрую рубаху. На груди и шее багровели засосы, оставленные неизвестно кем. На плече отпечатались следы женских ногтей. Я смотрел на себя в большое венецианское зеркало и не узнавал мужчину напротив. Где офицер, которого царица называла дерзким мальчишкой? Где моряк, способный провести корабль сквозь шторм? Где человек, которому Катя шептала «Гриша мой»? В зеркале стояла опухшая, вонючая скотина с налитыми кровью глазами. — Нож, — приказал я. Пахом побледнел. — Ваше сиятельство… — Бритву дай, идиот. Не зарежусь. Не доставлю брату удовольствия всю жизнь рассказывать, что спас меня напрасно. Слуга подал опасную бритву. Руки дрожали так сильно, что первый же проход оставил на щеке порез. Кровь скользнула к подбородку. Я провёл лезвием снова, снимая щетину вместе с тонкой полоской кожи. Хотелось содрать лицо целиком — то самое, которое она когда-то держала ладонями и называла красивым. Вошёл Глеб, уже переодетый в домашний тёмно-зелёный камзол. В руках у него был поднос с кувшином воды, хлебом и миской горячего бульона. — Поешь. — Не смогу. — Значит, вырвет и поешь снова. — Из тебя вышел бы превосходный тюремщик. — А из тебя — отвратительный узник. Садись. Я опустился на табурет. Он взял бритву из моих пальцев. — Сам могу. — Вижу. Ещё немного — и тебя не узнает даже родная мать. Слова повисли между нами. Глеб замер, осознав, что сказал. Потом осторожно провёл лезвием по моей щеке. Мы молчали. Старший брат брил младшего, как когда-то в кадетском корпусе, когда у меня впервые пробился смешной пух над губой и я рассёк подбородок, пытаясь избавиться от него тайком. — Я нашёл того тюремщика, — произнёс Глеб. Сердце ударилось о рёбра. — Какого? — Которого подменил чахоточный. Настоящий конвоир обнаружился в трактире у Нарвских ворот. С новым кафтаном, новой лошадью и мешком серебра. Я вскочил. Лезвие скользнуло по шее, оставив горячий порез. — Где он? — Внизу. — Ты привёз его сюда? — Добровольно не хотел. Я впервые за несколько дней улыбнулся. Судя по лицу Глеба, улыбка вышла страшной. Конвоира держали в подвале, где прежде хранились вина. Мужчина сидел привязанный к стулу между пустыми бочками. На нём был действительно новый коричневый кафтан, но одна пола оторвана, нос разбит, а левый глаз заплыл. Волков стоял рядом и с увлечением протирал тряпицей рукоять пистолета. — Гляди, ожил наш покойник, — сказал он, увидев меня. — И почти не пахнет. Конвоир поднял голову. Узнал. Я видел его возле камеры, когда приехал с помилованием. Он тогда прятал глаза и делал вид, будто не понимает, куда исчезла княгиня. — Ваше сиятельство, я уже всё рассказал! — затараторил он. — Я не знал, кто тот господин. Клянусь детьми! — Детьми не клянись. Они не виноваты, что отец продаёт заключённых. — Я никого не продавал! Княгиня сама согласилась. Сама надела плащ и вышла. Никто её не тащил. Внутри болезненно дёрнулось. — Боялась? — Что? Я схватил его за волосы и запрокинул голову. — Она. Боялась того человека? — Не знаю. Сначала отказалась. Кричала на него, говорила, что не станет любовницей… Мир сузился до его рта. — Что он ответил? — Не помню. Я ударил его лицом о спинку стула. Хрустнул нос. Кровь брызнула на мой белый рукав. — Теперь вспоминай. — Сказал… сказал, что Никитин собирается жениться на другой! На Завадской! Что княгиню будут пытать, если останется. Он обещал защиту. Она долго не соглашалась, потом спросила, может ли взять кормилицу… Господи, не бейте! Я отпустил его. Пальцы онемели. Он солгал ей обо мне. Катя не ушла к любовнику. Она уходила от дыбы, от клещей, от клейма. Уходила, поверив, что я выбрал другую. А я назвал её потаскухой и пропил три дня. — Как выглядел мужчина? Каждая мелочь. — Невысокий, крепкий. Лет тридцать пять. Светло-серые глаза, тёмные волосы. Одет богато, но без лишней мишуры. Перстень с чёрным камнем. Его человек назвал господина Александром Захаровичем. Глеб, стоявший за моей спиной, тихо выругался. Я обернулся. — Знаешь его? Брат смотрел на меня так, словно имя, которое собирался произнести, могло развязать новую войну. — Если описание верно, это граф Александр Чернышев. Дипломат. Вхож в дома, куда нас с тобой не пустят даже через чёрный ход. У него люди при дворе, в Тайной экспедиции и за границей. — Значит, придётся войти через окно. — Гриша, это не Потоцкий. Чернышев не полезет на тебя со шпагой. Он уничтожит твою карьеру, имя и всех, кто тебе помогает, прежде чем ты приблизишься к его воротам. Я посмотрел на кровь конвоира, забрызгавшую рукав. Потом достал из кармана измятое помилование Кати, разгладил его на крышке бочки и провёл пальцами по треснувшей печати. Несколько часов. Она не дождалась меня всего несколько часов. Но теперь я знал, кто украл их у нас. — Пусть уничтожает, — сказал я, и собственный голос прозвучал спокойно, почти ласково. — Только сначала я заберу мою женщину. — Твою? — переспросил Глеб, и одно это слово заставило меня повернуть голову. — Ты уверен, что после всего имеешь право так её называть? Я шагнул к нему. Брат не отступил. Между нами осталось расстояние одного удара, одного вдоха, одной правды, которую мне не хотелось слышать. — Она сама назвала себя моей. — До того, как ты поверил Потоцкому. До того, как оставил её в доме, где над ней издевались. До того, как она сидела в камере, а ты развлекался с продажными девками. Каждое «до того» било сильнее кулака. Я мог бы разбить ему лицо, но тогда слова остались бы во мне навсегда, вонзённые в мясо обломками зубов. Поэтому я заставил руки разжаться. — Чего ты хочешь? — Чтобы ты нашёл её не как хозяин, потерявший вещь. Найди как мужчина, который задолжал ей правду. — Я ничего ей не должен. Ложь обожгла язык. Я должен был ей свободу, которую принёс слишком поздно. Должен был доверие, которое отнял при первой возможности. Должен был каждую ночь, проведённую ею рядом с Потоцким, каждый удар, каждый синяк, каждый раз, когда она ждала меня и убеждала себя, что не дождётся. — Конечно, — холодно произнёс Глеб. — Это она должна тебе: за шлюх, водку и кровь на рубахе. Я схватил его за ворот, но вместо удара прижался лбом к его лбу. Меня трясло. Брат держался неподвижно, позволяя мне висеть на нём, как когда-то в детстве, когда после похорон я просыпался от крика и бежал в его постель. — Если он коснулся её… — Голос сорвался, и от этого унижения в горле стало тесно. — Если она позволила ему… Я не знаю, что сделаю, Глеб. Я хочу быть благородным, хочу помнить, через что она прошла, но как представлю его руки на ней, меня выворачивает. Внутри словно крюками цепляют кишки и медленно вытягивают через рот. — Тогда не представляй. Найди и спроси. — А если ответ меня убьёт? — Значит, хоть раз умрёшь от правды, а не от собственных выдумок. Я отпустил брата. Конвоир смотрел на нас, приоткрыв окровавленный рот. Мне внезапно стало мерзко от того, что этот человек увидел больше моей души, чем многие близкие. — Развяжите его, — приказал я. — Что? — удивился Волков. — Я получил всё, что хотел. Пусть уходит. Конвоир вскинул голову, не веря услышанному. — Благодарю, ваше сиятельство! Век буду молиться… — Не торопись. Деньги вернёшь. Из крепости уволишься. Семью вывезешь из Петербурга до рассвета. Если Чернышев узнает, что ты говорил, тебе вырежут язык. Если соврёшь хоть в одном слове, я найду тебя даже на дне ада и заставлю пожалеть, что черти добрались первыми. — Всё сделаю. Клянусь! Волков перерезал верёвки. Мужчина рухнул на колени, попытался поцеловать мой сапог. Я отдёрнул ногу. Ещё несколько дней назад мне бы понравилось видеть его унижение. Сейчас собственное всё ещё стояло во рту вкусом желчи. Сверху, из жилых комнат, донёсся бой часов. Полночь. Я поднял глаза на Глеба. — Найди мне план дома Чернышева. — Зачем? — Хочу узнать, через какое окно войду.