Катерина. Муж мой единственный (Враг мой любимый 3) · Глава 3

Глава 3

Кровь на двери высохла раньше моих слёз. Она потемнела, превратилась в четыре бурых мазка на белой краске, и теперь казалось, будто кто-то изнутри комнаты пытался выбраться наружу, содрал о дерево пальцы, но умер прежде, чем сумел докричаться. Я сидела на полу, прижав разбитые руки к груди, и смотрела на эти следы до тех пор, пока они не начали складываться в буквы. Гриша. Я зажмурилась. Имя всё равно осталось перед глазами — выжженное на внутренней стороне век, впаянное в кости, растёртое вместе с кровью по всему моему телу. Он не пришёл. Я повторяла это себе с той жестокостью, с какой палач примеривается к шее осуждённого, прежде чем опустить топор. Не пришёл в тюрьму, не нашёл после побега, не вырвал из чужих рук, как обещал когда-то, прижимая меня к своей груди. Но он мог не знать. Эта мысль была тонкой, жалкой ниткой, и я ухватилась за неё окровавленными пальцами, потому что падать больше было некуда. Поднялась, пошатываясь, и вернулась к двери. Замок был французским, сложным, с гладкой латунной накладкой и узкой скважиной. Я выбрала самую длинную шпильку, разогнула её и просунула внутрь. Металл царапнул металл. Где-то глубоко тихо щёлкнуло. Сердце рванулось к горлу. — Ну же, — прошептала я, поворачивая шпильку. — Не упрямься. Сегодня уже достаточно упрямых мужчин. Замок не оценил шутки. Шпилька согнулась, впилась в подушечку пальца и сломалась. Я выдернула руку, зашипев от боли. Свежая капля крови упала на кружево рукава, подаренного Чернышевым. Даже моя кровь теперь пачкала его вещи. Я схватила серебряную пилочку, попыталась просунуть между дверью и косяком, но она оказалась слишком толстой. Тогда взяла ножницы. Остриё вошло в щель, я надавила, всем телом навалилась на рукояти. Боль отозвалась в рёбрах, вспорола живот, потемнело перед глазами, но я продолжала давить, пока ножницы не выскользнули и не рассекли ладонь. Кровь хлынула сразу — яркая, тёплая, живая. Я смотрела, как она наполняет линии на ладони, и внезапно вспомнила руку Николая на эшафоте. Перстень, сломанный ноготь, белые пальцы, которые ещё вчера сжимали мои волосы и били по лицу. Ножницы выпали. Меня вырвало прямо на дорогой голубой ковёр. Я стояла на коленях, захлёбываясь, прижимая окровавленную ладонь к животу, и ненавидела Чернышева за то, что он не видел меня в эту минуту. Ненавидела ещё сильнее за желание, чтобы он увидел. Чтобы понял: вот чего стоило его спасение, вот какую женщину он вытащил из камеры — поломанную, грязную, блюющую на его шёлк и мрамор. В замке повернулся ключ. Я едва успела схватить подсвечник. Дверь приоткрылась, и я замахнулась, целясь в голову вошедшему. — Катя! Подсвечник остановился в вершке от лица Марты. Она отшатнулась и прижала обе руки к груди. За её спиной стояли две служанки и незнакомый пожилой мужчина с кожаным саквояжем. — Господи Иисусе, ты меня на тот свет отправить решила? Я выронила подсвечник и бросилась к ней. Марта обняла меня, но я вскрикнула: её руки легли на избитую спину. Она тут же ослабила объятия, стала целовать волосы, лоб, виски, шептать что-то бессвязное, материнское, и от этой нежности меня раздробило окончательно. Я уткнулась ей в плечо и зарыдала так, что заболели челюсти, заломило затылок, а из груди вырывались звуки, похожие на хрип умирающего животного. — Он запер меня, — повторяла я. — Слышишь, Марта? Снова заперли. Я ничего не сделала, а меня снова заперли. — Тише, дитя моё, тише. Ты вся в крови. Что с рукой? Да что здесь произошло? — Пыталась выйти. Марта посмотрела на ножницы, погнутую шпильку, разбитую фарфоровую фигурку и следы на двери. Её лицо осунулось. — Через запертую дверь? — Других мне не оставили. — Позвольте осмотреть рану, сударыня, — вмешался мужчина с саквояжем. — Кто вы? — Доктор Шиллинг. Граф Чернышев пригласил меня позаботиться о вашем здоровье. — Моё здоровье пережило мужа, тюрьму и казнь. Переживёт отсутствие вашей заботы. Он не оскорбился. Врачи, видимо, привыкли, что люди встречают их особенно нелюбезно, когда боятся услышать правду о собственном теле. — В таком случае позвольте хотя бы остановить кровь. Иначе переживать скоро будет нечему. — Как остроумно. — Приходится соответствовать пациентке. Я протянула руку. Доктор промыл порез вином, и ладонь обожгло так, что вдоль позвоночника прокатились судороги. Я стиснула зубы, не желая стонать перед слугами Чернышева. Мужчина перевязал руку, затем попросил снять платье. — Нет. — Мне необходимо осмотреть повреждения. — Повреждения находятся под одеждой именно потому, что я не желаю их показывать. Доктор вздохнул и посмотрел на Марту. — Сударыня, князь бил вас по животу и рёбрам. Возможны внутренние разрывы. Если я не осмотрю… — Тогда я умру, — оборвала я. — В этом доме хотя бы одна дверь для меня откроется. Марта побледнела. — Не говори так! Снимай платье. Я выгоню девок и помогу. — Граф приказал нам остаться, — сказала одна из служанок. Я медленно повернула к ней голову. — Что? Девушка была совсем юной, пухленькой, с бледным круглым лицом. Она опустила глаза, но повторила: — Александр Захарович приказали не оставлять вас одну и не выносить из комнаты острых предметов. Во мне поднялась такая ярость, что на мгновение исчезла боль. Я приблизилась к ней, и девица попятилась. — Передай своему хозяину: если он хочет увидеть моё голое избитое тело, пусть приходит сам. Может встать рядом с доктором, взять свечу и полюбоваться, сколько цветов оставил на мне предыдущий спаситель. — Катя! — прошептала Марта. — Что? Разве не для этого меня здесь держат? Мужчины любят рассматривать последствия чужой жестокости. Она позволяет им чувствовать себя добрыми. Служанка покраснела до корней волос. Доктор Шиллинг отвернулся к окну. — Выйдите, — приказал он девушкам. — Пациентка находится под моей ответственностью. — Но граф… — Если граф желает сам лечить внутреннее кровотечение, пусть пришлёт мне письменное распоряжение. Я сохраню его для суда. Служанки переглянулись и вышли. Ключ повернулся снаружи. Даже врачу доверяли больше, чем мне. Марта расстегнула платье. Ткань прилипла к ранам на спине, и, когда она потянула её вниз, кожу будто содрали второй раз. Я закусила губу. Слёзы выступили мгновенно, крупные, горячие, но я не позволила себе закричать. Когда сорочка упала к ногам, доктор перестал быть саркастичным. Его лицо стало каменным. Я посмотрела в зеркало и увидела себя целиком. На белой коже расползались багровые и синие пятна, некоторые уже пожелтели по краям, другие оставались почти чёрными. Следы плети пересекали спину от плеча до поясницы. На животе темнел отпечаток сапога. Груди покрывали багровые отметины пальцев Николая. Я не была женщиной. Я была картой его безумия, нарисованной кровью. — Довольно, — сказала я, заметив выражение лица Марты. Она закрыла рот ладонью, но рыдание всё равно прорвалось между пальцами. — Он… он тебя так… А я не была рядом… Девочка моя… — Не смей плакать. — Как же мне не плакать? — Тогда придётся признать, что он победил. Я говорила гордо, но тело дрожало. Доктор осторожно коснулся рёбер, и я вскрикнула, вцепившись в край туалетного столика. — Переломов нет, — произнёс он. — Но два ребра, возможно, треснули. Вам нужен покой. Никакой верховой езды, резких движений и попыток взламывать двери. — Последнее — врачебный совет или приказ Чернышева? — Здравый смысл. — Самый ненавистный из моих тюремщиков. Доктор обработал раны. Я стояла перед чужим мужчиной почти нагая и чувствовала, как с каждым прикосновением от меня отрывают ещё один кусок достоинства. Он был почтителен, не позволял взгляду задерживаться, но унижение не зависело от его намерений. Моё тело перестало принадлежать мне ещё в доме Потоцких. Его били, осматривали, перевязывали, переносили с места на место. Теперь о нём докладывали Чернышеву. — Вы расскажете графу всё, что увидели? — спросила я. Доктор замер. — Я обязан сообщить о вашем состоянии. — Опишите особенно подробно следы на груди. Вдруг он захочет сравнить размер своих рук с руками покойного. — Екатерина Павловна… — Уходите. Когда доктор закончил и служанки принесли чистую сорочку, я позволила Марте одеть себя. Новое платье оказалось лавандовым, с серебряной вышивкой на узком лифе и широкими рукавами, отделанными кружевом. Оно сидело идеально. Чернышев знал мой рост, объём груди, талию. Приказал сшить или переделать наряд ещё до побега. От этой мысли под корсетом стало нечем дышать. — Он приготовил всё заранее, — сказала я. Марта затянула шнуровку и отвела глаза. — Может, просто распорядительный человек. — Палач тоже заранее точит топор. Назовём его заботливым? — Чернышев спас тебя. — Почему ты защищаешь его? — Потому что боюсь! — неожиданно вскрикнула Марта. — Боюсь, что ты снова бросишься на стены, разобьёшь голову, вспорешь себе вены или разозлишь единственного человека, который сейчас может удержать тебя на свободе! — На свободе? Посмотри на дверь. — А ты посмотри, откуда он тебя вытащил! Мы замолчали. Её слова ударили больнее, потому что были правдой. Чернышев спас меня от крепости. И этой правдой он мог душить меня столько, сколько пожелает. Я обняла Марту. — Прости. Я не стану делать глупостей. Но мне нужно передать письмо Грише. Она напряглась. — Катя… — Он должен знать, что я не выбирала Чернышева. Что я ждала его. Что если он не хочет больше меня видеть, я приму это, но не вынесу, если он считает меня продажной тварью, которая переходит от одного мужчины к другому. — Как ты отправишь письмо? Я посмотрела на молодую служанку. Ту самую, что покраснела от моих слов. Она стояла возле камина и делала вид, будто поправляет поленья. — Найду способ. Писала я ночью. Чернила дрожали на кончике пера, расплывались там, куда падали слёзы. Я рассказала Грише всё: о камере, Чернышеве, страхе перед пытками, слухах о Завадской. Написала, что не являюсь любовницей графа и никогда ею не стану. Что Николай умер, а вместе с ним умерла моя обязанность носить чужое имя. Дольше всего смотрела на последние строки. «Я не прошу Вас спасать меня. Не прошу простить. Только поверьте: с того дня на корабле моё сердце ни разу не принадлежало другому. Если я должна остаться в этой клетке, мне будет легче знать, что где-то на свободе живёт человек, которого я люблю. Гриша мой, я всё ещё Ваша. Даже если Вы больше не мой». Я прижала письмо к губам, оставив на бумаге слабый след крови. Утром подозвала служанку. Её звали Лизой. Я сняла с уха маленькую жемчужную серьгу — единственную вещь, которую не отобрали после тюрьмы, — и вложила в её ладонь вместе с письмом. — Найди графа Григория Никитина. Передай лично. Не слуге, не брату, только ему. — Если Александр Захарович узнают… — Продашь серьгу и уедешь. Её хватит, чтобы начать новую жизнь. Девушка долго смотрела на жемчужину, затем спрятала письмо за корсаж. — Я передам. Она вышла. Весь день я ждала, прислушиваясь к шагам. Каждый звук в коридоре заставлял сердце биться о рёбра. Я представляла, как Гриша разворачивает лист, видит размытую слезами подпись, касается пятна от моих губ. Может быть, он уже скачет сюда. Может быть, через час внизу зазвенят шпаги, раздастся его яростный голос и ни одна дверь не удержит мужчину, однажды поклявшегося сделать меня своей женой. К вечеру дверь открылась. На пороге стоял Чернышев. В одной руке он держал мою жемчужную серьгу. В другой — распечатанное письмо. За его спиной плакала Лиза. На её щеке багровел след от удара. У меня внутри всё рухнуло. — Выйдите, — приказал граф. Служанка бросила на меня умоляющий взгляд и исчезла. Чернышев закрыл дверь, но на этот раз не запер. Прошёл к камину и медленно развернул письмо. — «Гриша мой, я всё ещё Ваша», — прочитал он вслух. — Не слишком сдержанное обращение для женщины, которая вчера стала вдовой. Я бросилась к нему, но он поднял руку, удерживая лист выше моей головы. Боль пронзила рёбра, я задохнулась и остановилась. — Что вы сделали с Лизой? — Ничего непоправимого. — У неё кровь на лице. — Она получила пощёчину от экономки за нарушение приказа. — По вашему приказу. — По правилам моего дома. — Ваш дом похож на казарму, а вы — на трусливого коменданта, который бьёт девок чужими руками. Он сложил письмо вдвое, разгладил сгиб большим пальцем. Спокойно, мучительно неспешно, словно мои слова были не признанием, вырванным вместе с мясом, а дипломатической запиской, которую следовало аккуратно подшить к делу. — Я предупреждал, что вы можете бить посуду и подкупать слуг. Вы решили проверить границы дозволенного. Теперь знаете, где они проходят. — На щеке невинной девушки? — На её выборе. Она знала о последствиях. — Я заставила её. — Нет. Вы купили её серьгой. Не отнимайте у людей ответственность только потому, что тогда вам придётся увидеть собственную. Меня словно раздели перед толпой второй раз. Лиза рискнула местом, добрым именем, возможно свободой, потому что я поманила её жемчужиной, как Чернышев поманил меня открытой дверью камеры. Я использовала её отчаяние точно так же, как мужчины использовали моё. — Отпустите её, — сказала я. — Она уже уволена. — В зиму? Без рекомендации? Вы обрекаете её на голод или публичный дом. — Не драматизируйте. — Для вас женский позор всегда драма, пока не становится способом получить желаемое. Чернышев посмотрел на меня поверх письма. — Чего вы хотите? — Верните ей место. — А взамен? Я горько усмехнулась. — Вот мы и добрались до настоящего Александра Захаровича. Вы даже милосердие не умеете дарить — только менять. — Бесплатные дары обычно оказываются самыми дорогими. Вы должны были это усвоить после Потоцкого. — Я сяду с вами за ужин. Буду улыбаться. Поблагодарю за спасение перед всеми вашими гостями. Только оставьте Лизу. — Вы предлагаете мне один вечер притворства за неповиновение служанки? — Другого у меня ничего нет. Вы сами постарались. Он приблизился. Кончиками пальцев поднял мой подбородок, заставляя смотреть в глаза. Я замерла, хотя внутри всё стянулось ледяной проволокой, а по спине прошла болезненная рябь. Его прикосновение было лёгким, но в нём ощущалась власть человека, который уже держал мои деньги, кров, свободу и теперь проверял, насколько низко я готова наклониться ради чужой щеки. — Попросите как следует. Стыд обжёг лицо. — Прошу вас. — Не услышал. Я стиснула зубы так, что заломило челюсть. — Пожалуйста, Александр Захарович. Не выгоняйте Лизу из-за меня. — Уже лучше. Он отпустил мой подбородок. Я почувствовала себя так, словно встала перед ним на колени, хотя продолжала стоять прямо. — Она останется. Но отныне ни один слуга не примет от вас даже записки с заказом на новые ленты. Вы купили её преданность один раз. Я только что купил обратно. — Вы гордитесь тем, что богаче пленницы? — Нет. Тем, что честнее неё. Я подняла руку, чтобы ударить, но он перехватил запястье. Пальцы сомкнулись поверх ожога, оставленного Николаем, и боль прострелила до плеча. — Отдайте письмо, — повторила я уже тише. — Отдайте. — Вы обещали покой доктору. — Это моё письмо. — Написанное в моём доме, моими чернилами, переданное моей служанке. — Моё сердце тоже принадлежит вам, потому что бьётся под вашим кровом? Серые глаза сузились. — Нет. Но вы слишком щедро раздаёте его мужчинам, которые оставляют вас в тюрьме. Пощёчина обожгла не хуже руки. Я шагнула ближе. — Он не знал. — Вы всегда находите оправдания тем, кто причиняет вам боль. Потоцкого простили перед казнью. Никитина оправдываете, хотя он не явился. Когда наступит моя очередь? — Сразу после вашей смерти. Чернышев улыбнулся, но пальцы, державшие письмо, побелели. — Прекрасные строки. Особенно о том, что вы всё ещё его. Боюсь, Григорий Сергеевич их не прочтёт. Он поднёс край письма к пламени свечи. — Нет! Бумага вспыхнула. Я схватила его за запястье, обожгла пальцы, попыталась вырвать лист, но Чернышев удержал. Огонь пожирал мои слова, почерк, слёзы, отпечаток губ. Пепел осыпался между нами чёрным снегом. — Ненавижу вас, — прошептала я. — Знаю. — Я никогда вам не прощу. — Переживу. Последний клочок бумаги почернел и упал в камин. Там исчезло моё «люблю», сжалось, свернулось в огне и превратилось в ничто. Чернышев отпустил мою руку и подошёл к письменному столу. Положил передо мной чистый лист, поправил чернильницу и протянул перо. — А теперь, Екатерина Павловна, мы напишем графу Никитину другое письмо.