Глава 22
Я уже однажды умер под руками лекаря, но в горящем амбаре понял, что смерть бывает милосердной лишь тогда, когда приходит за одним. Катя стояла передо мной босая, окровавленная, с обгоревшим подолом в руках, и огонь делал её золотые волосы похожими на нимб святой, которую какой-то безумный бог решил сжечь за то, что она слишком долго прощала грешника. Дым лежал под стропилами чёрным потолком, опускался ниже, пожирал свет, а пламя бежало по просмолённым канатам с такой жадностью, будто Чернышев заранее научил его ненавидеть нас. — К воде, — прохрипел я. — Я вижу воду только под полом. — Значит, нам повезло. Обычно до ада приходится падать дольше. Она попыталась усмехнуться, но губы дрогнули. По щеке тянулась копоть, сорочка была разорвана до груди, одна рука висела бессильно, из-под грубой повязки на боку сочилась кровь. Я увидел всё, что Чернышев сделал с ней, и меня выгнуло изнутри так, словно раскалённый крюк вошёл под рёбра и потянул сердце наружу. Хотелось подняться, догнать его, разбивать лицо о камень до тех пор, пока на земле не останется человека, способного помнить Катин крик. Но тело ответило на ярость унизительным кашлем. Я выплюнул на доски кровь и едва не упал. Катя подхватила меня под плечо. — Только попробуй умереть у меня на руках второй раз. — А что ты сделаешь? — Верну и убью сама. — Наконец-то предложение, достойное нашей любви. Над нами лопнула балка. Сноп искр обрушился на парусину, огонь взвился стеной, отрезая дальний ряд. Жар ударил в лицо. Катя вскрикнула: её шерстяная юбка снова загорелась по краю. Я сорвал нож с пояса лежавшего лекаря — тот исчез вместе с солдатами, оставив ящик и окровавленные тряпки, — опустился перед ней на колени и полоснул по ткани. Прежде я успел добраться до двери. Горящая балка лежала поперёк створок, железный засов снаружи удерживал их крепче любого приговора. Я навалился плечом, один раз, другой; доски даже не дрогнули, зато под повязкой хлюпнуло, и по животу потекло горячее. Катя обняла меня сзади, пытаясь оттащить. Я заревел на неё — не словами, а тем бессмысленным звериным звуком, которым мужчина прикрывает ужас, когда понимает: силы, служившей ему главным доказательством собственной ценности, больше нет. Когда-то я вышибал дубовые двери, ломал людям пальцы, поднимал за ворот взрослых солдат. Теперь не мог освободить женщину из амбара, не мог даже удержаться прямо без её рук. — Хватит, — сказала она мне в спину. — Отойди. — Чтобы ты умер, победив дверь нравственно? — Я почти убедил её. — Она уже раскаивается. Посмотри, как пылает от стыда. Она шарахнулась. — Что ты делаешь? — Спасаю женщину от приличий. Стой. — Ты режешь мне платье. — Твоё платье пытается тебя убить. Ревновать к нему или сначала снять? Даже теперь я не мог произнести простое «не бойся». Эти слова были слишком малы для женщины, которую раздели перед чужими мужчинами, ударили в рану, заставили смотреть, как муж целует сапог её мучителя. Поэтому я резал. Нож прошёл через обгоревшую шерсть, нижнюю юбку, спутанные завязки. Ткань упала к её ногам дымящейся грудой, оставив Катю в разорванной сорочке и чулках. Она закрылась руками, и этот жест ударил сильнее Чернышевского сапога. — Посмотри на меня, — сказал я. — Не хочу. — Катя. Она подняла глаза. В них стоял стыд, которого не должно было быть у неё, потому что весь стыд этой ночи принадлежал мужчинам. Я снял шинель и укутал её, хотя холод уже впился в моё голое тело. Колени дрожали, швы под рёбрами расходились с каждым вдохом, однако впервые нагота не унижала. Унижением было то, что я когда-то сам использовал её беспомощность, запирал двери, решал, какую одежду ей дадут и кто увидит её утром. Чернышев лишь довёл мою старую науку до совершенства и заставил меня смотреть в зеркало. — Я не вижу разорванной сорочки, — произнёс я. — Не вижу крови. Не вижу ничего, чего ты не позволила бы мне увидеть. — Лжёшь. — Да. Но сейчас это единственная ложь, которой я не стыжусь. Она всхлипнула, ударила меня кулаком в грудь и прижалась лбом к плечу. На одно безумное мгновение мы замерли посреди огня, будто могли обнять смерть и задушить её между телами. Потом крыша снова загудела, и я оттолкнул Катю к середине амбара. Новая Голландия была построена для корабельного леса. Ещё при Петре каналы прорезали эту часть города, а деревянные склады Коробова поставили вокруг внутреннего бассейна так, чтобы тяжёлые дубовые брёвна доставляли водой и сушили по голландскому способу. Я служил во флоте и знал: там, где Адмиралтейство хранит дерево, обязательно есть люки, вороты и спуски к воде. Государство могло забыть человека, но никогда не забывало предусмотреть путь для казённого дуба. Мы нашли грузовой люк под штабелем парусины. Железное кольцо раскалилось; кожа осталась на моей ладони, когда я дёрнул. Крышка не поднялась. На неё навалили бочки, а доски разбухли от сырости. — Отойди, — сказала Катя. Она взяла железный багор, упёрла конец под скобу и повисла всем телом. Повязка на боку мгновенно покраснела. — Прекрати! — Ты обещал больше не решать, какую цену мне позволено платить. — Обещание действительно только до первой твоей глупости. — Тогда наш брак законен: ты нарушаешь клятвы, я — приказы. Я схватился за древко рядом. Мы надавили вместе. Доска застонала, будто под ней придавили живое существо, потом гвозди вышли из пазов. Из щели дохнуло ледяной сыростью. Ещё один рывок — и крышка перевернулась. Под нами чернела вода внутреннего ковша, затянутая у краёв тонким льдом. До поверхности было не меньше сажени. Катя посмотрела вниз. — Я не умею плавать. В её голосе не было страха перед огнём, только детский ужас перед чёрной водой. Я вспомнил Дарью, её мать, озеро, сомкнувшееся над женщиной, которую мужчины тоже заставляли выбирать. Для Кати вода была не спасением — наследственной могилой. — Я умею. — Ты едва стоишь. — Значит, утонем с достоинством. — После сапога Чернышева поздно вспоминать о достоинстве. Слова вошли в меня точно. Я увидел собственные губы на чёрной коже, его улыбку, Катю, рвущую верёвки до крови. Хотелось отвернуться, но она взяла моё лицо ладонями. — Я не тебя унизила, — прошептала она. — Я хочу вырвать это мгновение из тебя, пока оно не начало гнить. — Уже начало. — Тогда поделись. У меня внутри достаточно яда, чтобы один мужчина не заметил разницы. Я рассмеялся и закашлялся. Она поцеловала меня — в копоть, кровь, стыд, туда, где ещё оставался вкус чужого сапога. Поцелуй не очистил. Любовь вообще ничего не очищает; она лишь называет человека достойным прикосновения вместе со всей грязью, которую невозможно отмыть. Меня выворачивало до дрожи вдоль позвоночника, горло сжалось, и я заплакал ей в губы беззвучно, страшно, как плачут мужчины, которые слишком долго называли слёзы слабостью и теперь не знают, как пережить собственную нежность. Огонь добрался до бочек. Первая лопнула с пушечным грохотом. Нас швырнуло к люку. Я успел обхватить Катю, прижал к груди и упал вместе с ней. Холод оказался не ощущением — ударом. Вода вошла в рот, нос, уши, разом выбила из лёгких воздух и заставила раны раскрыться ледяными пастями. Мы ушли глубоко. Шинель Кати набухла, потянула её вниз; золотые волосы распустились в темноте. Она забилась, вцепилась мне в шею, и на миг мы начали топить друг друга так же, как делали всю жизнь: любили слишком судорожно, чтобы позволить второму дышать. Я сорвал с неё шинель. Толкнул вверх. Голова Кати показалась над водой, она закричала, захлебнулась. Я вынырнул рядом и ударил по тонкому льду локтем. Над нами сквозь открытый люк бушевало пламя, горящие клочья парусины падали в ковш и шипели, словно тысячи змей. — Держись за меня! — Я и так держусь! — Не за горло, женщина! — Не придирайся к единственному месту, до которого достала! Вдоль стены тянулись железные кольца для швартовки барок. Я добрался до ближайшего, продел Катину руку и заставил сжать скобу. Пальцы у неё уже не слушались. Кожа стала мертвенно-белой, губы посинели. — Водяные ворота там, — сказал я, показывая в темноту под аркой. — Канал выведет к Мойке. — Там лёд. — У ворот течение. Лёд тоньше. — А если нет? — Тогда Чернышев окажется прав, и это самая убедительная причина проверить. Мы двинулись вдоль стены. Я разбивал лёд багром, который Катя не выпустила при падении, подтягивал её от кольца к кольцу. С каждым движением тело становилось тяжелее. Кровь уходила в воду тёмными облаками; пальцы перестали чувствовать металл. Над головой рушились стропила. Горящий склад отражался в чёрной поверхности, и казалось, мы плывём не под огнём, а внутри него. Катя дышала коротко, судорожно. При каждом всплеске вода захлёстывала ей рот, и тогда ногти впивались мне в плечо. Я вспоминал её на палубе моего корабля — упрямую девочку в мокром платье, которая смотрела на море так, будто оно было ещё одним мужчиной, решившим подчинить её. Тогда я смеялся над страхом, потому что не знал: мужество измеряется не отсутствием ужаса, а количеством шагов, которые человек делает, пока ужас ломает ему кости. Сейчас Катя шла через могилу матери, держась за убийцу собственного прошлого, и каждый её вдох унижал моё прежнее представление о силе. — Говори со мной, — приказал я. — О чём? — О том, как ненавидишь меня. — Это надолго. — Прекрасно. Нам как раз нужно доплыть. — Ненавижу твою гордость, привычку командовать и то, что ты красив, когда следовало бы выглядеть отвратительно. — Продолжай. — Ненавижу, что даже сейчас ты заставляешь меня жить из упрямства. — Значит, я наконец нашёл полезное применение характеру. Возле арки Катя остановилась. — Не могу. — Можешь. — Ноги не двигаются. Я нырнул, нащупал её чулок. Обгоревшая юбка не вся оторвалась: длинная полоса ткани намоталась на подводный столб. Я дёрнул. Не поддалась. Воздух закончился слишком быстро. Рана под рёбрами пульсировала, в голове зазвенело. Я вынырнул. Катя смотрела на меня спокойно. Так спокойно смотрят люди, уже сделавшие выбор за двоих. — Режь выше. — Что? — Ткань. Чулок. Кожу, если придётся. Только не возвращайся из-за меня. — Я всегда возвращаюсь из-за тебя. — Вот поэтому хотя бы раз вернись вместе со мной. Я набрал воздух и ушёл под воду. Нож нашёл ткань, но пальцы не слушались. Лезвие скользнуло по её бедру. В воде распустилась кровь. Катя дёрнулась, однако не закричала, не ударила меня. Я резал вслепую, чувствуя, как жизнь уходит из собственного тела быстрее воздуха. Наконец полоса лопнула. Я вытолкнул Катю к арке. За деревянными водяными воротами белела Мойка. Между створкой и каменным устоем оставалась щель, куда едва проходил человек. Течение втянуло нас. Лёд царапал спину, шинель зацепилась за железный штырь. Я рванулся и услышал, как ткань треснула. Катя выскользнула наружу. Меня удержало. Повязка под рёбрами намоталась на крюк. Я дёрнул один раз, второй. Шов распороло. Боль стала такой огромной, что перестала помещаться в теле; перед глазами вспыхнул белый свет, вода вдруг сделалась тёплой. Я увидел мать у лестницы нашего дома, отца в окровавленном мундире, мальчишку Глеба, который просил меня не уходить. Они стояли на берегу и молчали, потому что мёртвые никогда не приказывают — этим занимаются живые. Я отпустил Катину руку. Она развернулась под водой и ударила меня по лицу. Потом ухватилась за повязку и рванула. Ткань вырвала нить вместе с мясом, зато освободила. Течение швырнуло нас под лёд канала. Катя толкала меня снизу, хотя сама не умела плавать. Я проломил корку головой и вдохнул воздух, пахнущий дымом, снегом и жизнью. На набережной кричали. Над островом звонил набат; караульные Адмиралтейства бежали с баграми, рабочие выстраивались цепью от проруби, передавая кожаные вёдра. Огонь пожирал старые деревянные склады, которые уже начали заменять каменными: красные стены нового корпуса стояли за пламенем, холодные и невредимые, словно будущее равнодушно смотрело, как сгорает прошлое. — Здесь! — заорал Глеб. Он лежал животом на льду, протянув ремень. Рядом де Руа разбивал корку прикладом. Их лица были в крови; значит, у ворот они всё-таки не послушались моего приказа и остались достаточно близко, чтобы снова спасти человека, который этого не заслуживал. Катю вытащили первой. Она упала на камни, кашляя водой. Я попытался ухватиться за ремень, но пальцы прошли сквозь него. Мир медленно накренился. Последнее, что увидел, — Катя ползёт обратно к краю, оставляя кровь на снегу. Очнулся я от боли во рту. Де Руа разжал мне зубы деревянной рукоятью, Глеб давил на грудь, а Катя стояла на коленях между ними, почти нагая, завернутая в чей-то караульный плащ. — Дыши! — кричала она. — Гриша, я запрещаю тебе умирать! — Вы… обещали… не приказывать, — выдохнул я. Она ударила меня по щеке и зарыдала. Я никогда не слышал такого плача. Не женского, не человеческого — так, наверное, трескается лёд весной, когда река слишком долго держала под собой чёрную воду. Катя легла на меня, прижалась ухом к груди, целовала мокрое лицо и повторяла моё имя, будто оно было молитвой, ругательством и единственным доказательством, что мы выбрались. Глеб набросил на меня полушубок убитого караульного и затянул вокруг живота ремень. Его руки дрожали так сильно, что пряжка трижды выскользнула. На скуле распухал багровый след, из рассечённой брови текла кровь. — Ты должен был ждать у ворот, — сказал я. — Я ждал. Почти полминуты. — Безнадёжный человек. — Семейное. Он отвернулся, но я успел увидеть слёзы. Мой младший брат опять вытаскивал меня из смерти, как когда-то вытаскивал из комнаты с телами родителей, хотя именно я должен был быть стеной между ним и всем страшным. Мне захотелось попросить прощения за детство, которое я превратил в военный поход, за каждую ночь, когда запрещал ему плакать, за всех людей, которыми пожертвовал ради мести. Однако мужчины нашей семьи умели произносить раскаяние только тогда, когда рядом уже стоял палач. Де Руа опустился возле Кати. Он хотел прикоснуться к её волосам, но остановил ладонь в нескольких вершках, ожидая разрешения. Катя заметила и едва заметно кивнула. Тогда отец накрыл её голову полой плаща и поцеловал в макушку. — Я думал, что потерял тебя так же, как Дарью. — Мама вошла в воду одна, — прошептала Катя. — Я вышла не одна. Де Руа посмотрел на меня. Благодарность в его глазах была почти оскорблением: я спасал не его дочь, а собственное сердце, случайно заключённое в женское тело. Но сказать это не успел. Со стороны караульной будки донеслась команда, и солдаты начали окружать нас полукольцом. — Уведите её, — сказал я Глебу. Катя замерла. — Что? Де Руа посмотрел на меня предупреждающе. Я видел за его плечом солдат, видел, как офицер караула поднимает из снега мокрый лист с красной печатью. Чернышев успел оставить приказ. А моё признание уже ехало туда, где аккуратный почерк весил больше двух изуродованных тел. — Возьмите дочь и уезжайте во французское посольство, — сказал я де Руа. — Немедленно. — Не смей, — прошептала Катя. — Ты хотела, чтобы я хотя бы раз вернулся не только из-за тебя. Я вернулся. Теперь уйди не только из-за меня. — Куда? — Туда, где моё имя не станет петлёй на твоей шее. Она медленно поднялась. Плащ разошёлся, открывая разрезанное бедро и окровавленную сорочку, но теперь Катя не прикрылась. Стояла передо мной хрупкая, дрожащая, прекрасная и страшная, как правда, которую невозможно снова запереть. — Ты полз к его сапогам, подписал ложь, прыгнул со мной в чёрную воду, а теперь решил закончить привычным способом — отдать меня другому мужчине? — Я отдаю тебе жизнь. — Нет. Ты снова решаешь, как я должна ею распорядиться. Офицер караула подошёл ближе. На мокрой бумаге расплывались чернила, но подпись начальника Тайной экспедиции и печать уцелели. — Граф Никитин, — произнёс он, — вы обвиняетесь в убийстве князя Потоцкого, похищении супруги, нападении на государственных служащих, сговоре с иностранным подданным и поджоге адмиралтейских складов. Именем императрицы вы арестованы. Глеб поднял пистолет. Де Руа встал перед Катей. Вокруг щёлкнули ружейные замки. Я посмотрел на женщину, ради которой только что вырвал себя из огня и воды, и увидел, как государство уже протягивает к ней руки через мою подпись. — Она ни при чём, — сказал я. Офицер развернул второй лист. — Напротив. Согласно вашему собственному признанию, княгиня Екатерина Потоцкая была похищена и удерживалась против воли. Следовательно, до суда она переходит под защиту лица, заявившего на неё законные права. Из дыма на другом конце набережной вышел Чернышев. Обгоревшая епанча висела клочьями, лицо было чёрным от копоти, но в здоровой руке он держал мой смертный приговор. — Благодарю за возвращённую собственность, граф, — сказал он.