Глава 12. Человеческий облик (и всё, что к нему прилагается)
Он обратился на четвёртый день. Без предупреждения. Я отлучилась к выходу из пещеры — Тармен принёс горячий суп, и я ела, сидя на камне у трещины, глядя на лес Аэн-Тариса (который, кстати, начинал оживать — птицы появились, тихие, осторожные, как будто тоже просыпались после тысячелетнего сна). Я ела суп и думала о том, что нужно бы помыться, и переодеться, и вообще привести себя в порядок, потому что я четвёртый день в одной одежде, с немытыми волосами и красными глазами, и если мне предстоит знакомство с кем-то, кто ждал меня тысячу шестьсот лет, хотелось бы хотя бы не пахнуть плащом, пропитанным козами.
И тут — из пещеры — шаги.
Не звериные. Человеческие. Тяжёлые, неуверенные, спотыкающиеся — как у того, кто идёт по льду. Или как у того, кто забыл, как ходить.
Я обернулась.
В проёме трещины стоял мужчина.
Высокий. Нет — не высокий. Правильнее — длинный, вертикальный, как будто его тянули к небу. Широкоплечий, но худой — не болезненно, а аскетично, как бывает у тех, кто долго не ел (тысячу лет, например). Волосы — тёмно-синие, почти чёрные, до середины спины, спутанные, с серебристыми прядями у висков. Кожа — бледная, с синеватым отливом, как у людей, которые давно не видели солнца. И глаза — те же. Серебристо-синие. С вертикальным зрачком, который сужался на свету.
Он стоял в проёме — босой, в чём-то, что когда-то, наверное, было одеждой, а теперь было лохмотьями (тысяча лет — не лучший друг гардероба) — и смотрел на меня.
И я смотрела на него.
Суп в моих руках остывал. Тармен где-то сзади ронял что-то и ругался. Птицы пели. Ветер шелестел. Мир продолжал вращаться.
А мы — стояли.
Он открыл рот. Закрыл. Открыл снова. Я видела, как двигаются его губы, как формируется слово — неуклюже, неуверенно, как будто язык не помнил, как складывать звуки. Тысячу лет он не говорил. Тысячу лет голосовые связки были камнем.
И вот — первое слово. Хриплое, ломкое, как треск сухой ветки. Но — слово.
— Ли... ара.
Моё имя. Моё имя — первое, что он произнёс после тысячи лет сна.
У меня выпал суп. Прямо из рук. Кружка упала на камень, и суп разлился, и мне было абсолютно, совершенно, космически всё равно.
— Да, — сказала я. И голос мой тоже ломался, но по другой причине. — Да. Лиара. Я — Лиара.
Он сделал шаг. Один. Ноги подогнулись, и он чуть не упал, и я бросилась вперёд, и — мои руки на его плечах, его руки — на моих, и мы стояли, держа друг друга, и он — дрожал. Всем телом. Крупно, сильно, как дерево на ветру.
А может, дрожала я. Или мы оба. Не помню.
Он был горячим. Его кожа — горячей, чем обложка книги. Горячей, чем чешуя. Горячей, чем камни в пещере. Как будто внутри него — печь, которую разожгли после тысячи лет холода, и она пылала, и он не знал, как убавить жар.
Я подняла голову. Посмотрела ему в лицо. Вблизи оно было — странным. Не красивым в классическом понимании, нет. Скулы — слишком острые. Брови — слишком прямые. Нос — с горбинкой, которая у человека выглядела бы результатом перелома, а у него — наследством, написанным в драконьей кости. Рот — тонкий, бледный, с линией, которая не улыбалась, но и не грустила. Просто — ждала.
Как и всё в нём. Ждало.
И глаза. Серебристо-синие, огромные даже в человеческом лице, с зрачком, который дрожал, расширялся, сужался, не мог определиться — как реагировать на свет, на мир, на меня.
Он смотрел на меня так, как, наверное, смотрят на рассвет после тысячи ночей. С недоверием. С изумлением. С осторожностью того, кто боится, что солнце — иллюзия.
— Серые, — прошептал он. Голос — хрип, шорох, как песок по камню. — Глаза. Серые. Я... знал.
Я засмеялась. Или заплакала. Или и то и другое — граница между ними стёрлась окончательно, как стёрлась граница между его сном и моей явью.
— Ты писал — «какой бы ни был цвет, они красивые», — сказала я. — А оказалось — серые.
Он моргнул. Медленно, тяжело, по-драконьи. И — улыбнулся. Первый раз за тысячу лет. Не широко, не ярко — краем рта, одним уголком, как будто мышцы лица ещё не вспомнили, как это делается. Но — улыбнулся.
И от этой улыбки — кривой, неуклюжей, неумелой, восхитительной — у меня что-то оборвалось в груди. И началось заново. Как сердце, которое остановилось и снова забилось. Как весна после зимы. Как первая страница книги.
Я не помню, кто обнял первым. Кажется — одновременно. Его руки — длинные, горячие, неловкие — обхватили меня, и мои — его, и мы стояли, прижавшись друг к другу, на пороге пещеры, на острове, который спал тысячу лет, и вокруг было утро, и лес, и птицы, и ветер, и Тармен где-то за деревьями деликатно делал вид, что его не существует.
Он был таким тёплым.
Таким невозможно, нелепо, безумно тёплым.
Как обложка книги — только в тысячу раз. Как все страницы, которые я прочитала, — только наяву. Как все слова, которые он записывал тысячу шестьсот лет, — только в форме тела, в форме рук, в форме дыхания на моих волосах.
Он дышал мне в макушку. Глубоко, медленно, как будто запоминал запах. Как будто учился дышать заново — и хотел, чтобы первым, что он вдохнёт после тысячи лет, был я. Мой запах. Мои волосы (немытые четыре дня — ужас, стыд, катастрофа — но ему, кажется, было всё равно).
— Ты... пахнешь книгами, — прошептал он.
Конечно, я пахла книгами. Я — библиотекарь. Я всегда пахну книгами.
— А ты — грозой, — ответила я.
Он замер. Отстранился — чуть-чуть, на расстояние вытянутой руки. Посмотрел на меня. Серьёзно. Внимательно. Как будто читал — не лицо, а то, что за лицом. То, что глубже.
— Я боялся, — сказал он. И голос его стал тише — таким тихим, что я едва слышала. — Боялся, что ты — сон. Что я проснусь — а тебя нет. Что ты — ещё одно видение, которое растворится...
— Я не сон, — сказала я. Твёрдо. Уверенно. С убеждённостью человека, который знает, что он реален, потому что его только что обняли, и он весь перепачкан козьим плащом и остывшим супом. Сны не пачкаются. — Я не сон. Я — здесь. Я — настоящая.
Он поднял руку. Тронул мою щёку. Кончиками пальцев. Осторожно. Как трогают бабочку — или страницу старой книги, которая может рассыпаться.
— Настоящая, — повторил он. И в его голосе — в этом хриплом, ломком, тысячелетнем голосе — было столько удивления, что мне снова захотелось плакать.
И ещё — в его глазах. За серебром и синевой. За вертикальным зрачком. За тысячей лет одиночества.
Счастье.
Тихое. Огромное. Неловкое. Как щенок, который вырос в слона, но всё ещё думает, что помещается на коленях.
Он был счастлив. Впервые в жизни. Первые шестьсот лет — нет. Тысячу лет сна — нет. И вот теперь — да. Здесь. Со мной. С девушкой, которая пахнет книгами, выглядит как привидение и потеряла суп.
Счастлив.
И знаете что — я тоже.