Книга с пустыми страницами · Глава 24. Мама прилетела (и мир не рухнул)

Глава 24. Мама прилетела (и мир не рухнул)

Она приехала через три недели после моего возвращения. Без предупреждения. Без письма. Без голубя, посыльного или магического уведомления. Просто — появилась. На пороге моей каморки. В шесть утра. С корзиной, в которой были: зелье от простуды, три банки варенья, тёплые носки и лицо, готовое к бою.

— Мама, — сказала я.

— Лиара, — сказала она.

Мы стояли по разные стороны порога и смотрели друг на друга. Она — маленькая, круглая, с волосами цвета пшеницы, убранными в тугой узел, с глазами (серыми, как у меня, — теперь я знала, откуда) — сердитыми, тревожными, любящими. Я — заспанная, в ночной рубашке, с книгой в руках (я читала перед сном — не его дневник, нет, одну из его историй, ту, где героиня похожа на меня, только храбрее и с лучшей причёской).

— Где он? — спросила мама. Без предисловий. Без «как ты?», без «я волновалась», без «почему не писала». Сразу к делу.

— Мама...

— Где. Он.

За моей спиной раздался звук. Тихий, осторожный. Скрип половицы. Шорох ткани. Вейрен вышел из-за ширмы (мы поставили ширму посреди каморки — он спал за ней, на полу, свернувшись; я — на кровати; это было неловко, тесно и абсолютно необходимо, потому что он не мог спать дальше двадцати шагов от меня, а я — не хотела).

Он стоял за моей спиной. Босой (сандалии — у двери). В тёмной рубашке на завязках (расстёгнутой — он застёгивался только при посторонних, а мы были дома). С волосами, спутанными после сна. С глазами, которые ещё не привыкли к свету.

Мама посмотрела на него.

Он посмотрел на маму.

Тишина. Густая. Как варенье в её корзине.

Мама была маленькой. Она доставала Вейрену до середины груди. Она была круглой, мягкой, пшеничной, пахнущей травами и домашним хлебом. Он был — длинным, тёмным, острым, пахнущим грозой и камнем. Они были — противоположностями. Двумя мирами, которые никогда не должны были встретиться.

Мама сощурилась. Оценивающе. Тем самым маминым взглядом, который я знала с детства, — взглядом, который измеряет, взвешивает, определяет. Стоишь ли ты внимания моей дочери. Достоин ли.

Вейрен — стоял. И не отводил глаз. Не потому что был храбрым (хотя — тысяча лет одиночества требует определённого мужества). Потому что — понял. Понял, кто стоит перед ним. Мать. Та, кто любит мою дочь так же безусловно, как я. Та, чьё мнение — не просто мнение, а — закон гравитации. Неоспоримый. Неизбежный.

— Здравствуйте, — сказал он. Голосом, который старался быть твёрдым, но дрожал. Как у студента перед экзаменом. Как у ребёнка, которого поймали за воровством конфет.

Мама не ответила. Поставила корзину на пол. Прошла мимо меня. Подошла к нему. Задрала голову (он был выше на голову с лишним).

И — подняла руку. И потрогала его щёку. Двумя пальцами. Как трогают ткань на рынке — проверяя качество.

Вейрен — замер. Его зрачки расширились до предела. Никто, кроме меня, не прикасался к нему с момента пробуждения. Никто. А тут — маленькая женщина с корзиной варенья.

Мама опустила руку. Посмотрела на меня. Потом — на него. Потом — снова на меня.

— Тёплый, — сказала она. Одно слово. Констатация факта. Как будто проверила батарею отопления.

— Мама...

— И худой, — добавила она. Строго. — Лиара, ты его кормишь?

Я открыла рот. Закрыла. Открыла снова.

— Он... не любит ложки.

Мама фыркнула. Развернулась. Прошла к столу (крошечному, шаткому, заваленному книгами). Сдвинула книги. Достала из корзины банку варенья. Открыла. Поставила перед Вейреном. Рядом — хлеб (откуда хлеб в корзине? Мама всегда носила хлеб, на случай если кому-нибудь вдруг понадобится покормить).

— Ешь, — сказала она. Тоном, который не допускал возражений.

Вейрен посмотрел на варенье. Потом — на маму. Потом — на меня. В его глазах — паника. Чистая, искренняя, тысячелетняя паника дракона, которого кормят.

— Руками можно, — тихо добавила мама. И — улыбнулась. Краем рта. Маленькой, хитрой, мягкой улыбкой.

Он — ел. Руками. Хлеб с малиновым вареньем. Малина текла по пальцам, по подбородку, капала на рубашку. Он ел, а мама стояла рядом и смотрела — с тем выражением лица, которое бывает у женщин, когда они кормят кого-то, кто давно не ел. Не жалость. Не сочувствие. Что-то другое. Что-то материнское, первобытное, не требующее слов и объяснений.

Потом она повернулась ко мне.

— Нормальный, — сказала она. Тихо, чтобы он не слышал (он слышал, конечно, — у драконов слух превосходный, но он сделал вид, что увлечён вареньем). — Не такой нормальный, как я хотела. Но — нормальный.

Она осталась на три дня.

За три дня она: научила Вейрена пользоваться ложкой (за один обед — у неё, в отличие от меня, был педагогический дар), сшила ему два комплекта одежды (на завязках, без пуговиц, из тёмно-синей ткани, «под цвет глаз, что за красота такая, куда ему столько красоты, людям не хватает»), накормила его до состояния, когда он не мог встать из-за стола (она готовила — пироги, каши, супы, запеканки — и он ел всё, с выражением существа, открывшего смысл жизни), и — одну ночь — проплакала. Тихо. За ширмой. Думая, что я не слышу.

Я слышала.

Утром — третьего дня — она собрала корзину (уже пустую). Обняла меня. Крепко. Сильно. До боли в рёбрах. И сказала:

— Береги его. Он... хрупкий.

— Мама. Он дракон. Ему тысяча шестьсот лет.

— Именно, — сказала она. — Тысяча шестьсот лет одиночества. Представь, как это — хрупко.

И ушла. С пустой корзиной и полным сердцем.

Вейрен стоял у окна и смотрел ей вслед. Его лицо — нечитаемое. Его глаза — серебристо-синие, ровные, спокойные.

Потом — тихо, почти шёпотом:

— Она хорошая.

— Да.

— Она пахнет хлебом.

— Да.

Пауза.

— Моя мать тоже пахла хлебом. Драконьим. Другим. Но — хлебом.

И он замолчал. И я замолчала. И мы стояли у окна, и смотрели, как маленькая фигурка с корзиной уходила по мосту, и свет утреннего солнца падал на неё, и она казалась — золотой.