Книга с пустыми страницами · Глава 25. Книга с пустыми страницами (и одна, которая полна)

Глава 25. Книга с пустыми страницами (и одна, которая полна)

Прошло два месяца.

Два месяца — и мир не рухнул. Не перевернулся. Не взорвался. Мир — подвинулся. Немного. Чуть-чуть. Сделал шаг в сторону и освободил место — для него. Для нас.

Вейрен жил в академии. Мастер Рувен выделил ему комнату — не каморку, как у меня, а настоящую комнату, просторную, с высоким потолком (после инцидента с крышей все решили, что высокие потолки — необходимость). Комната была в библиотечном крыле — рядом с моим рабочим местом, рядом с книгами, рядом со мной.

Он не жил в ней. Нет. Он спал в ней — когда спал (что случалось нерегулярно). Жил он — в библиотеке. Среди книг. Среди пергаментов и чернил. Он стал — не официально, не формально, без назначения и без зарплаты — частью библиотеки. Хранителем. Консультантом. Живой энциклопедией эпохи, которая считалась утерянной.

Студенты приходили к нему с вопросами. Он отвечал — по-прежнему односложно, по-прежнему с паузами, по-прежнему глядя так, что собеседник начинал нервничать. Но — отвечал. И его ответы были — точными, глубокими, неожиданными. Он знал вещи, которых не было ни в одном учебнике. Помнил события, о которых остались только противоречивые хроники. Видел мир, которого больше не существовало, — и мог описать его так, что он оживал.

Профессор Таэрин написал на основе его рассказов монографию. Триста страниц. Назвал: «Голос из-за Разлома: свидетельства последнего дракона Тихих Сумерек». Вейрен прочитал первую страницу, поморщился и сказал:

— Я не «последний». Я — единственный. Разница.

Таэрин исправил.

Тармен остался на Эль-Наре. Не в академии — рядом, в северном секторе, в своём доме с безголовым флюгером. Но приходил часто. Они с Вейреном — странная пара, полукровка и чистокровный, маленький и огромный, рваные крылья и безупречные — подружились. Если «подружились» — правильное слово для того, что происходит, когда два существа сидят рядом молча, часами, и одно из них гладит кота, а второе смотрит на облака. Может, у драконов это и есть дружба. Молчание вдвоём.

Тармен починил флюгер. Вейрен сделал ему новую голову — для дракона на шпиле. Из чешуи. Своей. Одна пластинка — крошечная, тёмно-синяя, с серебристым отливом. Тармен прикрепил её к жестяному телу. Теперь безголовый дракон — стал не безголовым. И его голова — мерцала на закате.

Оэна стала приходить к Вейрену за картами. Он помнил — расположение островов тысячу лет назад, потоки, маршруты, координаты. Он рисовал ей карты — от руки, с наклоном влево, тем самым почерком, которым написал дневник. Оэна визжала от восторга (тихо, по-оэнински). Говорила: «Ты понимаешь, что это уникальные данные? Ты понимаешь, что ни один картограф в мире не видел этих маршрутов?» Вейрен не понимал. Для него это были не «уникальные данные». Для него это были — воспоминания. О доме. Об Аэн-Тарисе. О мире, который он потерял.

Магистр Элвин продолжала измерять его магический фон — раз в неделю, по средам, с методичностью, которая граничила с одержимостью. Результаты — стабильно выходящие за рамки. Она опубликовала статью. Три статьи. Готовила четвёртую.

И я — работала. Как раньше. Каталогизировала. Сортировала. Описывала. Таскала пергаменты из сектора в сектор. Пила чай с мятой и мёдом (который теперь каждое утро стоял на моём столе, приготовленный им, — он приходил раньше всех и ставил кружку, и уходил, и я находила её тёплой, и улыбалась, и мастер Рувен видел мою улыбку, и качал головой, но тоже улыбался).

Однажды вечером — обычным, ничем не примечательным вечером — я вернулась в его комнату (мы перестали делать вид, что живём отдельно, примерно через месяц; я перенесла свой ковёр-попугай и три кружки, он перенёс книгу — ту самую, в переплёте из чешуи — и мы стали жить вместе, в одной комнате, с высоким потолком и видом на закат).

Он сидел за столом. С пером в руке. С чернильницей. С листом бумаги.

Писал.

Не историю. Не хронику. Не карту.

Дневник.

Новый дневник. В новой книге. Не в старой — не в той, с чешуйной обложкой, которая лежала на полке, тёплая и пульсирующая, как живое сердце. В новой. Обычной. В кожаном переплёте, купленном в лавке на рыночном острове.

Я подошла тихо. Заглянула через плечо.

Его почерк — тёмно-золотой (он любил золотые чернила, привычка), с наклоном влево, крупный, уверенный. Не тот, дрожащий, из старого дневника, где буквы мельчали от столетия к столетию, как голос, который устаёт кричать.

Новый. Сильный. Живой.

Я прочитала одну строчку. Первую.

«Она пахнет книгами. И мятным чаем. И немного — козьим плащом. Я не знаю, почему козий плащ. Но мне нравится.»

Я засмеялась. Тихо, в его волосы (я стояла за его спиной, наклонившись, и его волосы — тёмно-синие, пахнущие грозой — щекотали мне нос).

— Ты снова пишешь.

— Да.

— Зачем? Я уже — здесь.

Он повернул голову. Посмотрел на меня. Снизу вверх, из-за плеча, с пером в руке и золотыми чернилами на пальцах.

— Потому что раньше — я писал о тебе, которой нет. О мечте. О тени. О надежде. А теперь — ты есть. И ты — лучше, чем всё, что я представлял. И я хочу записать. Каждый день. Каждую минуту. Каждую мелочь. Как ты кусаешь губу, когда читаешь. Как трёшь нос, когда думаешь. Как пахнет твоя кожа утром, когда солнце только встало. Как ты смеёшься — тихо, в кулак, как будто стесняешься своего смеха.

Он замолчал. Посмотрел на бумагу. Потом — на меня.

— Мне не хватило тысячи шестьсот лет, чтобы написать о тебе всё. Потому что тебя — не было. Теперь — ты есть. И мне не хватит ещё тысячи шестьсот. Потому что ты — бесконечная.

Я не заплакала. Нет. Уже научилась не плакать. Или — научилась плакать так, чтобы слёзы не мешали улыбке.

Я села рядом. Взяла второе перо. Макнула в его чернильницу.

И написала — на полях его дневника, мелким, кривым, библиотечным почерком:

«Он пишет обо мне. А я — о нём. Ему тысяча шестьсот лет, и он не умеет завязывать шнурки, и его уши розовеют, когда он смущается, и он мурчит во сне. Мурчит! Как кот! Только громче. Намного громче. Стены вибрируют. Соседи жалуются. А я — засыпаю. Потому что его мурчание — моя колыбельная. Моя песня. Моё «ты пришла».»

Он прочитал. Посмотрел на меня. Его уши стали розовыми.

— Я не мурчу.

— Мурчишь.

— Нет.

— Стены вибрируют, Вейрен.

Пауза. Длинная.

— Может быть... немного, — признал он. И его улыбка — полная, обеими сторонами, со складочками — была такой, что я решила: пусть стены вибрируют. Пусть соседи жалуются. Пусть мир качается.

Мы — здесь. Вместе. И это — достаточно.

Нет. Больше, чем достаточно.

Это — всё.