Глава 15. Дорога вниз головой
Дорога тянулась бесконечно, уходила в серую, вязкую даль, по которой уже не первый день ползла уставшая дружина. Под копытами хлюпала грязь, лужи тускло отражали мутное небо, в выбоинах стояла тяжёлая вода — тёмная, густая, как брага. Лошади шли медленно, устало, спотыкались, иногда останавливались, чтобы перевести дух, и тут же получали короткий окрик.
Киру забросили поперёк седла, как мешок — лицо уткнулось в горячий, пахнущий потом и сеном бок пони. Каждый шаг животного отдавался в голове глухим стуком, всё плыло перед глазами: то трава мелькнёт, то сапоги чьи-то рядом, то чья‑то рука протянется, но не за ней, а за стременем.
— Да поверни ты её, — сзади голос недовольный, раздражённый, — слыхал, она ж захлебнётся так.
— Плевать, — откликнулся другой, не оборачиваясь, — не дохнет же.
— А если вывернет прямо на седло, потом сам нюхай, — буркнул первый.
— Сама виновата. Не просил же я её тут появляться.
— Тьфу, — плюнул тот, кто впереди. — Хоть бы тряпкой накрыли, глаза-то мозолит.
— Боишься, что укусит? — хмыкнул кто‑то, шагавший рядом.
— От тебя бы кусок откусил, если б рядом болтался, — проворчал первый и щёлкнул поводом.
Слова летели мимо, словно листва в ветреную ночь, оседали где-то на уровне уха, но не доходили толком до сознания. Кира слышала всё — кусками, будто через воду: короткие перебранки, свист ветра, тяжёлый перестук копыт. Хотела поднять голову, хотя бы глотнуть воздуха, но язык стал тяжёлым, губы растрескались, будто после лихорадки.
— Княжич, — донёсся впереди сиплый голос Данилы, — долго ещё?
— Пока солнце не сядет, — коротко отозвался Владимир, даже не оборачиваясь.
— А если к ночи опять в болото встрянем? Лошади вязнут, — Данила не унимался.
— Значит, обойдём, — голос княжича был ровный, уверенный, не терпящий возражений.
— Так мы уже два раза «обходили». Люди устали.
— Пусть устают. Зато живы.
— Живы-то живы, — пробурчал кто‑то из дружины, — а жрать-то когда будем?
— На привале, — сказал Владимир. — И не ной.
— Да я не… — начал кто-то, но голос тут же пропал: княжич повернул голову, посмотрел поверх плеча так, что любые слова застыли во рту.
Кира, висевшая на пони, видела его сбоку — профиль резкий, взгляд прищуренный, светлый. Руки держат поводья легко, вторая — на бедре, прямая, без напряжения, как у того, кто привык, чтобы слушались не только слово, но и малейшее движение.
Она почувствовала: здесь можно говорить, можно молчать, можно спорить за спиной, но решение уже принято и не изменится. И вот это — было страшнее самой дороги.
— Глянь, — сказал кто-то из дружины, ткнув копытом в грязь, — она ж совсем синяя стала.
— Так и надо, — лениво бросил второй, щурясь на дорогу, — меньше визжать будет.
— Да не визжит она, — возразил третий, оглянувшись на Киру, — молчит ведь.
— Тем более, — усмехнулся тот же, сквозь зубы.
— Княжич, может, развязать руки ей, а? — осторожно предложил Данило, перегнулся вперёд. — Ну, чтоб не померла по дороге. Потом ведь сами будем отчитываться.
— Не развязывать, — коротко бросил Владимир, не оборачиваясь.
— Так ведь она ж…
— Я сказал — не развязывать.
— Да ладно тебе, княжич, — вступился ещё кто-то, сдержанно, почти с жалостью. — Она ж не воин, девка просто. Что она сделает?
— Сначала — просто, потом — нож под ребро, — отрезал Владимир, голос твёрдый, спокойный, будто речь шла не о человеке, а о случайной вещи. — Не умничай.
В воздухе повисло короткое, злое молчание. Кто-то выругался себе под нос, другой дернул поводья, чтобы скрыть раздражение.
— Ладно, как скажешь, — буркнул Данило.
Кира попыталась глубже вдохнуть, но воздух будто не проходил дальше горла. Руки затекли, спина горела болью, живот стягивало от постоянной тряски. В висках стучало — тяжело, словно кто-то качал кровь насосом.
— Эй, — снова подал голос тот же дружинник. — Смотри, она опять дышать перестала.
— Да врёшь ты, — ответил другой, но всё-таки слез, подошёл, нагнулся. — Ну-ка…
Он ткнул её в плечо, грубо, сильно. Боль взорвалась внутри, воздух сам вырвался наружу — резкий, судорожный вздох.
— О, жива, — с удовлетворением сообщил он, отступая. — А я уж думал, придётся сбрасывать.
— Не сбрасывай, — отозвался кто-то из хвоста, — княжич за такое шкуру спустит.
— Да понял я, понял.
Лошади шли шаг за шагом, копыта чавкали в грязи. Где-то кашляли, кто-то плевался через плечо. Сырая тяжёлая дорога, вязкая грязь, запах дёгтя, пота, мокрого железа — всё это забивало рот, несло тошнотворную усталость. Казалось, что нет ни прошлого, ни будущего — только эта дорога, эта верёвка на руках, этот гул внутри, который не стихает ни на миг.
— Данило, — окликнул Владимир, не сбавляя хода.
— Сколько ещё осталось мёда?
— Почти ничего, — ответил Данило, оглядывая заплесневелый бурдюк у седла. — Полбурдюка, если не меньше.
— Не давай никому.
— А своим? — удивился тот, но в голосе уже не было спора, только усталость.
— И своим — нет. Потом, в городе.
— Да что за город, — проворчал Данило, не разжимая губ, — если до него ещё три болота?
— Значит, три, — Владимир не менял интонации, будто речь шла не о расстоянии, а о пустом месте на карте.
— Три болота, три кабана, три дня, — кто-то хмыкнул за спиной. — Всё одно и то же.
— Замолчи, — бросил княжич, и воздух словно на миг стал гуще.
— Молчу, молчу, — пробурчал тот, сплюнул себе под копыта.
Туман наваливался всё плотнее, растекался между лошадьми и людьми, прятал дорогу, делал шаги вязкими. Всё в мире сжалось до хлюпанья грязи, тяжёлого дыхания, кашля, скрипа кожаных ремней.
Пони под Кирой споткнулся, рванулся вбок. Она больно ударилась головой о луку седла, вспышка боли мелькнула в висках, и мир расплылся: лица потекли, звуки потускнели, даже небо стало не голубым, а серым, как тряпка.
— Слышь, опять грохнулась, — сказал кто-то из дружины, лениво наблюдая за её покачиванием. — Может, перевернуть её, а то башкой вниз висит весь путь.
— Да не тронь ты её, — ответил другой, бросив косой взгляд вперёд. — Княжич же сказал.
— Так сдохнет ведь, кому она нужна мёртвая?
— Ему виднее.
— Ну и виднее, — фыркнул первый, поправляя поводья. — Только потом неси сам, коли загнётся.
— Тише, — заметил кто-то сзади, — не нагоняй беду.
Дорога продолжалась. Часы сливались друг с другом, время будто скользило мимо, не задерживаясь ни на миг. Топот, тяжёлое дыхание, сиплый кашель, скрип ремней и мокрый, тяжёлый воздух — всё это сливалось в один вязкий, бессмысленный шум.
Кира проваливалась то в забытьё, то в полусон — всё двоилось, качалось, тряска шла сквозь кости, голова становилась то лёгкой, то тяжёлой, как камень. Мир стал блеклым, вязким, будто в лихорадке, и всё, что оставалось — это боль в руках, гул в ушах и вязкая, безысходная дорога, у которой нет конца.
— Эй, княжич, — крикнул Данило из‑под тумана. — Тут ручей!
— Брод есть? — не оборачиваясь, спросил Владимир.
— Да вроде… — Данило нагнулся, посмотрел вниз, где между осоками струилась мутная вода. — Но лошадей потянет, глубоко.
— Пойдём по верху.
— Так там лес.
— Значит, через лес.
— А если заплутаем? — голос у Данилы стал осторожный, будто он сам чувствовал — зря спорит.
— Тогда вернёмся.
— Да с такой тварью, — Данило мотнул головой в сторону Киры, — вернуться — это опять всех по грязи таскать.
— Заткнись, — сказал Владимир, негромко, но так, что никто больше не посмел вставить ни слова.
Данило плюнул, отступил к своей лошади и, хмуро молча, послушно повёл по тропе.
Дорога свернула в чащу. Лес сомкнулся над головами плотным сводом. Ветки били по лицам, хлестали по рукам, и даже кони, обычно покорные, теперь фыркали, шарахались, чувствуя гнилую сырость под ногами. Птица вдруг закричала — резким, ломающим звуком, будто кто-то хлестнул воздух ножом. Лошадь под Кирой вздрогнула, рванулась в сторону. Тело её качнуло, и верёвка на запястьях прорезала кожу до крови.
— Держи её! — крикнул кто-то.
— Да держу я, держу!
— Тянешь не туда, дубина!
— Сам ты дубина, не мешай!
— Княжич, она сейчас свалится!
— Пусть не сваливается, — спокойно, даже безразлично сказал Владимир. — Потом поднимем.
— Так ведь, если шею свернёт?
— Тогда не поднимем, — всё тем же тоном.
Кира слышала это словно сквозь толщу воды. Голоса долетали откуда-то издалека, оттуда, где жизнь продолжалась — не её жизнь, чужая, тяжёлая, с железом и кожей, с их бранью и смехом. А она — где-то между. Между болью и туманом, звуками и пустотой. Голос Владимира, ровный, как натянутый ремень, будто проходил прямо сквозь неё.
— Княжич, а может, хоть воды ей дать? — нерешительно произнёс один из молодых, оглядываясь.
— Не надо, — коротко.
— Да ведь сдохнет же, я ж говорю!
— Значит, не судьба, — ответил он спокойно.
— Ну ты и… — начал кто-то, но осёкся, встретив его взгляд. После этого в воздухе воцарилась тишина — плотная, будто натянутая кожа барабана.
Дальше ехали молча. Только ветер шёл по верхушкам сосен, только чавканье грязи под копытами, только сиплое дыхание лошадей.
Кира уже не чувствовала ни рук, ни ног. Всё тело стало чужим — просто тяжёлый, безвольный груз, подвешенный к седлу. Внутри всё пекло и ныло, будто её жгли изнутри. Сознание то уходило, то возвращалось рывками, как будто кто-то открывал и закрывал дверь между снами и болью.
«Тело предало. Всё. Даже оно — не моё».
Впереди, сквозь шум ветра и шаги, раздался голос Владимира — тот самый, ровный, не громкий, от которого не требовалось ответа:
— Привал через полверсты.
— Слава Богу, — выдохнул кто-то, еле слышно, будто боялся, что даже его дыхание может разбудить в тумане что-то лишнее, ненужное.
— Богу тут не за что славить, — резко бросил княжич, и голос его прозвучал среди глухого топота так отчётливо, будто по лбу ударил. — Мы ещё не добрались.
Тропа, извиваясь, снова уходила в густой туман, где не было ни цвета, ни формы — только рваные клочья сырости, из которых проступали то ветка, то лошадиная грива. Всё звучало одинаково: мерный топот копыт, тяжёлое, натужно‑глухое дыхание уставших людей и зверей. И в этом однообразном, чужом ритме Кира терялась окончательно; не было больше ни её тела, ни мысли — только узкая полоска дороги и вязкая усталость, сливающаяся с туманом.
Иногда пони резко останавливалась, фыркала, мотала головой, сдувая капли с мокрой чёлки. Тогда Кира, дрожа от холода, поднимала голову настолько, насколько позволяли крепко затянутые верёвки, обжигающая тяжесть рук. Лес оставался позади — далеко, в серой бездне, где всё тянулось, будто расползающееся полотно: мокрые стволы деревьев, ивы, поникшие под собственной тяжестью, редкие кусты, утопающие в дожде. Лес становился всё меньше — он исчезал в тумане, терялся, растворялся, оставляя за спиной только влажный запах мха и гнилых листьев.
— Эй, стой, — крикнул кто-то сзади, голос разорвал вязкую тишину. — Подкову, кажется, потерял!
— Да не стой ты, — раздражённо отозвался другой. — Дойдём — тогда смотри.
— А потом опять топать назад? Ты с ума сошёл, что ли?
— Да найди сначала, потом умничай, — буркнул третий, и стало ясно: спора не избежать.
Владимир обернулся, напрягся, приподнялся в стременах, будто хотел сразу одним взглядом придавить всех, кто мешал его движению вперёд.
— Что опять? — спросил он коротко, не терпя возражений.
— У Петра подкова слетела, — пояснил Данило, зябко передёрнув плечами. — Глянь, опять тянуться будем.
Владимир скривился, в глазах его мелькнуло раздражение.
— Смените лошадь, — отрезал княжич, сверкнув глазами.
— Да откуда её взять? Мы ж не с табуном едем! — кто-то отозвался с усталой злостью, будто уже раз десять повторял это за день.
— Значит, подбей как есть. Клин найди, — бросил княжич сквозь зубы.
— В грязи клин, ага, — пробурчал тот, но всё‑таки спешился, исчез в вязком месиве под ногами.
— Сам виноват, — отозвался другой. — С утра же говорил: проверь подковы. Кто слушал?
— Да чтоб ты… — начал Пётр, но осёкся, тяжело выдохнул, опустился на колени прямо в лужу, вцепился в копыто, возясь с гвоздём и тряпкой.
Лошади нервно переминались, шевеля ушами, морды их были в пене, боками дышали тяжело, словно каждый вдох давался с трудом. Дружинники переговаривались между собой вполголоса, кто‑то громко зевал, растягивая губы до боли, другой коротко засмеялся над чужой неудачей, не скрывая досады. Один вынул из-за пояса нож, нарезал толстый кусок хлеба, небрежно кинул его собаке, которая брела сзади — старая, с облезлой шерстью, молча глотая сырой туман.
Кира слушала всё это, опустив голову низко — так, чтобы никто не видел её глаз. Слова, смех, раздражение, все эти голоса казались ей далёкими, будто доносились сквозь толщу воды, сквозь туманную вату, что набилась в уши.
«Они живут. У них есть шутки, голод, усталость. У меня — только это, только тяжесть и верёвки».
Один из воинов медленно подошёл ближе, остановился рядом, посмотрел на неё, не мигая, как смотрят на дикое, неизвестное существо.
— Слышь, живая? — воин наклонился ближе, его тень легла на плечо Киры. Голос у него был хриплый, грубый, от долгого пути и холода, словно всё человеческое в нём стерлось за эту дорогу.
Она не ответила. Губы потрескались, дыхание сбилось, в груди пусто.
— Эй, — не унимался он, и сапог его ткнул по грязному носку её ботинка, не сильно, но с тем тупым равнодушием, какое бывает у людей, что давно привыкли к чужой боли. — Не сдохла?
— Отстань, — лениво бросил другой из-за спины, слова его были тягучими, усталыми, будто слипшимися от сырости. — Княжич потом разберётся.
— Так я ж просто спросил, — пробормотал первый, но было слышно: оправдывается только для себя, для туманной дорожной скуки.
— Спроси у своей кобылы, — хмыкнул ещё кто-то. — Та хоть ответит.
— Молчи, дурак, — рявкнул Данило, и в его голосе прорезалась злость, усталость за день и раздражение, скопившееся к вечеру. — Хватит дразнить, и так день хреновый.
— Чего ты взъелся? — не понял первый, недовольно покосился, поёрзал в седле.
— От тебя воняет хуже, чем от кабана, вот чего, — Данило сплюнул в сторону, едкая злость хлестнула, но без настоящей силы.
— А от тебя — от старого сапога, — огрызнулся тот, и тут же кто‑то прыснул смехом, сдержанным, усталым, без радости.
— Замолчи оба, — вдруг прозвучал голос Владимира, спокойный, ровный, но от этого только страшнее. Он даже не повысил тона — и сразу всё стихло. Словно кто‑то стянул петлю: воздух сгустился, звуки потухли, остался только скрип уздечек да хриплое дыхание уставших лошадей.
— Закончили? — спросил он, чуть обернувшись, и даже туман будто попятился от этого голоса.
— Закончили, — буркнул Данило, глядя в сторону, стиснув зубы.
— Тогда едем.
— А Пётр? — спросил кто‑то сзади, голос неровный, с тревогой.
— Пусть догонит, — бросил княжич, не оборачиваясь.
— Да я почти… — начал Пётр, но его уже никто не слушал: дружина тронулась вперёд, шаг за шагом унося прочь остатки дневного света, разрывая вязкую тропу копытами и сапогами.
Кира, придавленная тяжестью, видела землю под собой — тёмную, скользкую, с разводами мутной воды, с клочьями прошлогодней жёсткой травы, жухлой, мятой, будто всё живое из неё выжали дождём и грязью. Рука свисала вниз, немела, казалась чужой, опухшей, с чёрной грязью под ногтями и запёкшейся кровью на суставе.
«Это не я. Это просто тело. Просто оболочка» — думалось ей, и мысль эта была вязкой, медленной, как сама дорога.
Где‑то сбоку послышался голос, будто пронёсся по ветру:
— Княжич, к вечеру, может, дождь пойдёт.
— Пусть идёт, — коротко бросил Владимир, не оборачиваясь.
— А если буря? — не унимался воин, голос его стал тише.
— Значит, буря, — в голосе княжича не было ни страха, ни сомнения, только холодная необходимость.
— Нам бы где спрятаться, — нерешительно добавил тот, обернувшись назад, в густеющую сырость.
— Успеем, — отрезал Владимир, словно вопрос уже был решён.
— Да ты вечно так, — буркнул тот себе под нос, стараясь, чтобы никто не услышал, но все всё поняли.
Дальше ехали молча. Только один из воинов кашлял всё громче, сипло, с надрывом, будто пытался выкашлять из себя и страх, и сырость, и утомлённую злость, скопившуюся за долгий день.
— Пей меньше, — буркнул кто-то, не глядя, только передёрнул плечом и натянул поводья, чтобы не врезаться в чужого коня.
— Да я и не пил! — обиделся кашляющий, сиплый, с красными глазами, в голосе столько усталости, что на злость сил не хватало. — Просто холодно.
— Всегда тебе холодно, — отозвался другой, ехидно скривившись. — Родился бы на юге, глядишь, не мерз бы.
— А тебе жарко? Так сними кольчугу, глянем, какой ты без неё храбрец, — огрызнулся первый, пальцами нервно теребя уздечку.
— Да пошёл ты, — коротко бросил второй, слова упали, как камни, в сырую траву.
— Тихо, — сказал Владимир, не громко, но будто разряд ударил. — Ещё одно слово — пешком пойдёте оба.
— Да понял я, понял, — кашляющий съёжился, спрятал голову, замолчал, тяжело дыша сквозь зубы.
Лес вытянулся вдоль дороги, стал плотнее, темнее — в стволах дрожали полосы света, но вокруг всё больше появлялось чёрных пятен: старые пни, гнилые ямы, болотные кочки, покрытые белым туманом. Туман поднимался выше, вился между ног лошадей, густой, цепкий, будто что‑то там, под землёй, дышало в такт их шагам и хотело взять с собой.
Кира, не сразу поняв, зачем, подняла глаза. Лес остался за спиной, темный, безучастный, а впереди, между ветками, вдруг прорезался холодный, почти белый свет. Он казался чужим — не утешением, а последним взглядом, вырванным на прощание. Там, в глубине, всё ещё стояли осины, где она когда-то собирала травы, думала, что этот лес — её, что знает его запах и законы.
«Теперь он мой враг. Даже лес», — промелькнуло в голове. Хотелось отвернуться, но не хватило сил — только закрыла глаза, и всё поплыло: ржание, смех, тяжёлый топот копыт, резкие обрывки ругательств, всё смешалось, как в тугом, мокром комке.
— Княжич, — снова позвал Данило, сиплый голос, в нём слышалась надежда, которой давно не верили. — До Киева сколько ещё?
— День пути, если без остановок, — ответил Владимир, не оборачиваясь.
— Без? Мы же не железные, — слабо возразил Данило, и голос его был усталый, почти сломанный.
— А ты попробуй, — тихо сказал Владимир, не дав слабости ни капли жизни.
— Да я бы попробовал, кабы не ты, — усмехнулся Данило, но в усмешке не было злости — только привычка к спору, к этому хмурому пути.
— Вот и молчи, — бросил княжич.
— Слушаюсь, княжич, — сказал тот, и теперь в голосе скользнуло что-то почти человеческое, усталое, но живое.
Ехали дальше. Ветер выскочил из-за кустов, срезал верхушки прошлогодних трав, принёс с собой острый, сухой запах гари — где-то впереди, быть может, за поворотом, горел костёр. Может, сторожевой пост, а может, чужой дым — никто не знал, да и спрашивать не хотелось. Всё, что было нужно, — просто ехать дальше, чтобы закончился этот день, тянущийся между болотом, страхом и пустым светом чужого утра.
— Видишь, дым, — негромко сказал кто-то, и все головы будто сами повернулись туда, где над мохнатой стеной леса клубился сизый, неспокойный столб.
— Свои? — спросил второй, на миг задержав дыхание, в голосе мелькнуло тревожное.
— Не знаю, — ответил первый, чуть помедлив, и от этой неопределённости по рядам пробежала невидимая дрожь.
— Лучше б чужие, — фыркнул третий. — Хоть бы драка, а то тянемся, как бабки на ярмарку, все кости переломали, а толку ни на грош.
— Драка, ага, — буркнул Данило, криво усмехаясь. — Чтобы головы послетали, а ты потом первый побежал к костру греться.
— Лучше греться у костра, чем в грязи валяться, — не отступал тот, и спор стал привычной частью дороги, единственным, что разбавляло вязкое молчание.
— Замолчи, — спокойно, но так, что сразу всё стихло, сказал Владимир. В его голосе было что-то, чего нельзя было не услышать: жесткая черта, которой нельзя было переступить.
После этих слов дорога будто оглохла. Кира слушала все голоса, как сквозь плотный, вязкий слой воздуха, который отделял её от остального мира. Мысли плыли где-то отдельно, как под водой — и вся сцена, вся эта дорога, лес, воины, лошади, казалась ей сверху, будто смотрела на всё глазами чужого существа. Она видела, как ряды лошадей тянутся по колее, как её собственное тело болтается поперёк седла, безвольно, как лицо распухло, и веки уже не закрываются до конца от усталости и боли. Всё происходящее стало сценой, в которой она больше не участвует, только наблюдает.
«Вот он, Киев. Я знаю, каким он будет. Я знаю, что они сделают, кого убьют, кого предадут. Я знаю их имена. Но я не могу сказать им ни одного слова. Моё знание — приговор. Я — просто факт, который ещё не случился».
— Эй, княжич, — окликнул Данило, тревога проступила в голосе. — Она ж не шевелится.
— Дышит, — отрезал Владимир, даже не взглянув в сторону.
— А если нет?
— Тогда узнаем на привале, — равнодушно ответил княжич.
— Холодный ты, — выдохнул Данило, уже не споря, а констатируя, словно про себя.
— Как лёд, — коротко согласился Владимир.
— Так легче, — пробормотал Данило, почти шёпотом.
— Кому? — спросил кто-то, и голос его был потерянный, хриплый.
— Всем, — просто сказал Владимир, и на этом разговор оборвался.
Наступила тишина, сухая, тяжёлая. Лес закончился внезапно, будто его отрезали топором, дорога пошла вниз, туман сгустился. Внизу, где-то за сырой дымкой, уже мерцали огни.
— Вон, — сказал кто-то, дрожащим голосом, будто не верил себе. — Город.
Владимир задержал взгляд на этих огнях, потом посмотрел на своих, на дорогу, и коротко бросил:
— Едем.
И Кира, болтаясь где-то между небом и землёй, между тяжёлым телом и сырой туманной пустотой, видела, как лес исчезает навсегда, а огни становятся ближе. И понимала — это не приближение города, не конец пути, а конец свободы, последний шаг за ту черту, откуда уже не бывает возвращения.