Глава 3. Берег чужой реки
Сначала — пустота, настолько плотная, что в ней не уместится ни свет, ни тьма. Нет даже ожидания, нет самой идеи движения или страха. Всё вокруг вязкое, неподвижное, будто время забыло про это место. Лежит тишина — настоящая, глухая, как сон в дурной ночи, когда не просыпаешься, а просто перестаёшь быть.
Где-то глубоко, в самом центре, будто дно пробило маленькое отверстие, мелькает первая искра — не память даже, а что-то простейшее, привычное:
«Кофе. Купить кофе. Горький. Из автомата. С привкусом пластика».
Мысль всплывает сама, медленно, почти лениво, будто пальцем прочертили по запотевшему стеклу знакомое слово. За ней сразу приходит ощущение: холод, настоящий, въедливый, липкий, пробирающийся сквозь всё, как промокшее одеяло на голой коже. Этот холод не уходит — он будто входит внутрь, застревает между рёбрами, расползается по рукам, заставляет тело вздрогнуть и скукожиться в попытке найти хоть каплю тепла.
— Холодно… — звук выходит не голосом, а шорохом, сухим, словно кто-то проводит по песку.
Губы были растресканы, язык не слушается. Воздух пахнет сыростью и землёй, будто она лежит прямо в почве, в глине, как в чьём-то старом дыхании.
Пальцы — чужие, не свои, неподвижные, как будто обмотаны нитками. Она чувствует, что что-то держит в руке — тёплое? гладкое? — и на секунду кажется, что это стаканчик из автомата, только пальцы вдруг натыкаются не на картон, а на холодную, вязкую землю. Мелкие камешки врезаются в кожу, между ногтями — влажная грязь, липкая, тяжёлая, будто она держится за саму землю, а та не отпускает.
— Что? — едва слышно, с хрипом произнесла она. — Где…
Попытка вдохнуть — и грудь будто разрывает изнутри. Воздух острый, как осколок стекла, впивается в горло, заставляет глаза распахнуться. Гортань вздута, сухая, язык прилип к нёбу, не отзывается. Во рту — вкус металла, густой, как кровь на батарейке. Она пытается сглотнуть, но выходит лишь глухой, нечеловеческий стон — сиплый, низкий, почти звериный, от которого дрожит воздух над мокрой землёй.
— Эй… кто… — её губы едва шевелятся. — Маша?
Ответа не последовало. Только тишина, да редкие капли — они падали с низкой ветки прямо ей на щёку, одна за другой, будто кто-то нарочно отмерял время этими ледяными уколами.
Роса оказалась холодной, острой, как игла: вонзалась в кожу, растекалась по виску, и от этого простого, почти детского ощущения вдруг захотелось расплакаться — так неожиданно стало одиноко и чуждо в этом сыром, молчаливом лесу.
— Не смешно. Маша, ну серьёзно…
Плечо дрожало — мелкой, неостановимой дрожью, и невозможно было понять, отчего именно: то ли холод вцепился в кость, то ли страх, густой, подступил к самой коже. Попыталась перевернуться, сдвинуться хоть немного, но тело не отвечало, словно его заковали в ледяной кокон.
В следующую секунду в висок ударила резкая, острая боль — словно кто-то с силой вогнал туда раскалённый паяльник. Всё лицо вспыхнуло, а затем мгновенно залилось жаром и заныло. В глазах поплыли тени, и воздух вокруг будто стал гуще, насыщенней, так что каждое дыхание давалось с трудом.
— Ай! Ай, чёрт…
Внутри головы стоял звон — мерзкий, навязчивый, будто кто-то водил ложкой по алюминиевой кастрюле. Всё гудело, отдавало низкой вибрацией в уши, виски, даже зубы.
«Так… не паниковать. Просто упала. Просто… споткнулась. Сейчас встану», — эта мысль прозвучала глухо, почти чужим голосом, словно не она сама её придумала, а кто-то вкладывал извне, чтобы удержать от крика.
Она попыталась снова пошевелиться. Правая рука чуть подалась, но казалась не своей — слабой, чужой, будто ей управлял кто-то другой, сквозь толщу воды или льда. Сухожилия в запястье тянуло, пальцы дрожали, цеплялись за землю, а ногти с хрустом вонзались в липкую грязь и мох.
— Раз… два… — шептала она, будто от этого зависел успех. — Давай, давай…
Тело всё ещё лежало неподвижно, будто принадлежало кому-то другому, закутанному в одеяло из холода и боли.
В левом ухе непрерывно пульсировал гул — ровный, мерзкий, будто далеко под землёй кто-то бил в металлическую трубу. Висок продолжал гореть — горячий, колющий, с каждой секундой сильнее, так что даже веки дрожали.
— Мам… — губы лопались от сухости, шепот едва вырывался наружу, ломался на первом же звуке. — Мама, я…
Ответа не было. Лес молчал, ни шороха, ни голоса — только собственное дыхание и мутное эхо боли.
«Телефон. Он же в кармане. Надо… достать», — мысль упорно возвращалась, цеплялась за остатки сознания, за волю.
Она попыталась потянуться к бедру, но рука еле двигалась — скользила по ткани брюк, мокрой, тяжёлой от сырости. Пальцы нащупывали только пустоту, скользили по складкам, раз за разом наталкиваясь на холодную, влажную ткань.
«Нет… он должен быть…», — внутри всё сжалось, и стало невыносимо страшно.
— Где? — выдохнула она, хрипло, совсем тихо. — Телефон… алло…
В ответ — только тишина, вязкая, глухая. Ни шороха, ни далёкого эха, будто мир, замкнувшийся вокруг, не собирался подавать никаких знаков.
Воздух становился всё плотнее, будто его наполнили ватой — каждое движение замедлялось, казалось, что лежит под водой, где даже звуки становятся глухими, а небо и листья — чужими, отдалёнными.
— Сплю? — спросила она себя, голос дрожал, зубы выбивали дробь, губы подрагивали. — Это сон, да?
— Сейчас проснусь… всё нормально… я в автобусе… кофе…
Но холод был сильнее. Он тянул вниз, вползал под одежду, будто чья-то тяжёлая рука навалилась сверху, не давая пошевелиться. Трава колола щёку, вода медленно просачивалась под воротник, становилось только хуже.
— Нет, нет, нет… — шептала она, задыхаясь, всхлипывая. — Не сон… не сон…
Пальцы с усилием сжимались, вцеплялись в мокрую землю, в корни, в мох — хоть за что-то, что может удержать, вернуть назад. Вдруг остро, резко почувствовала, как ноготь ломается, боль хлестнула по руке — резкая, живая, настоящая.
— Ай!
«Значит, не сплю. Сплю — не больно».
Глаза судорожно пытаются открыться — веки тяжёлые, мокрые, не слушаются, слипаются. Первый миг — перед глазами только мутная каша, серо-золотой туман. Второй — где-то в просвете листвы вырывается солнечный луч, он бьёт прямо в глаза, слепит, заставляет зажмуриться ещё крепче, и боль в виске сразу становится сильнее.
— Свет… — прохрипела она, щурясь, — слишком ярко…
Она моргала часто, судорожно, будто могла стряхнуть боль вместе со светом, но каждый раз, когда влажные ресницы касались кожи, в виске будто кто-то медленно, безжалостно проворачивал сверло.
— Хватит… хватит… пожалуйста… — вырвалось сдавленно, почти беззвучно.
Из горла вырвался глухой хрип, словно ржавое железо застряло внутри. Она попробовала вдохнуть глубже — и тут же захлебнулась воздухом. Грудь обожгло изнутри, словно вдохнула кипяток; каждая клетка в теле напряглась, выгнулась, и звук, сорвавшийся с губ, был больше похож на кашель, чем на крик.
— Помогите… — прохрипела она, сипло, едва различимо, — кто-нибудь…
Ответа не было. Только где-то вдалеке, сквозь густой воздух, донёсся ровный, мягкий звук — будто перекатывается вода. Может, река. Может, просто ручей между камней.
— Там… люди, да? — бормотала она, пытаясь повернуть голову, но мышцы шеи отзывались тупой, тянущей болью. — Слышите? Эй!
Пауза. Секунда. Другая. Тишина.
И вдруг — капля. Одна. Холодная, уверенная. Она упала прямо на губы, скатилась вниз по подбородку, оставив за собой мокрый след. Кира почувствовала её вкус — пресный, с металлической ноткой, смешанный с кровью.
— Тёплая… — выдохнула она так тихо, будто воздух выкрадывали из грудной клетки неведомые силы. — Или я… просто теплее.
Её трясло: неявно, как тонкую ветку, подхваченную резким сквозняком. Плечи вздрагивали коротко и жалко, дыхание рвалось — судорожное, с перебоями, словно внутри застряла грубая щепка. В горле першило от сырости и неотступного страха.
«Надо встать. Надо. Не лежать».
Эта мысль отзывалась в голове тяжёлым, тупым звоном, но не становилась движением.
Рука не сразу послушалась. Ладонь с трудом упёрлась в вязкую, пахнущую перегноем землю. Пальцы дрожали, выгибались, цеплялись за комки сырой листвы — под ногтями скапливалась холодная грязь. Колено подалось, с трудом, через боль, будто внутри кто-то грубо потянул сухожилие. Едва поднявшись, тело снова, безвольно, повалилось на бок, и земля, влажная и твёрдая, встретила лицо.
Хрустнула тонкая ветка под щекой — хрупко, отчётливо, этот звук словно прошёл сквозь кожу и косточки, оседая глубже, к сердцу.
— Нет, нет, нет… — едва слышно шептала она, зубы стучали от холода и отчаянья. — Давай, Кир, вставай. Просто… просто упала. Всё нормально.
Снова вытягивает руку вперёд, теперь с отчаянной поспешностью. Пальцы нащупали корзину, такую холодную, будто её только что достали из речной воды. Влажная плетёная ручка — чужая, словно совсем не из её мира.
— Нашла… — выдохнула, устало, и голос дрогнул. — Значит, всё… всё на месте.
Сжала ручку. Вес не ощущался — как будто и не держала ничего вовсе, как будто рука осталась пустой, а корзина лишь призрак, случайно оставшийся в этом сыром, насторожённом лесу.
Всё вокруг будто покрывалось мутным, тонким стеклом. Деревья, нависшие со всех сторон, плавали в этом стекле, листья дрожали на ветру, тени тянулись непропорционально длинными полосами, стекавшими к ней. Звуки — шаги ли, шорохи, что-то далёкое — отдавались глухо, словно через стены, из глубины чёрного колодца.
Висок ныл тяжёлой, слепой болью — сначала едва уловимой, потом всё настойчивей, как будто внутри нарастал тупой и ледяной комок, с каждой секундой набирающий обороты.
— Баб… бабушка? — губы едва шевелились, и голос растворялся в сыром, пропитанном запахом листвы воздухе. Слово, отданное во тьму, не возвращалось — оно замирало где-то у края губ, будто опасаясь быть услышанным.
И вдруг, словно из самой глубины, из той части леса, куда не доходил даже призрачный свет, ей почудился тончайший шёпот: не голос, не дыхание — тень мысли, осторожно стелящаяся по затылку.
— Тихо… лежи. Не шевелись.
Она попыталась повернуть голову, но мышцы не слушались, только веки дрогнули.
— Кто… — губы обмякли, и голос тут же утонул, исчез, будто его утянуло под лёд. — Кто там?
Пустота, остро натянутая, как струна, отвечала только ветром. Он скользнул за шиворот, пробрался под одежду ледяной рукой. По позвоночнику пробежала дрожь, резкая, как если бы кто-то приложил к спине холодный камень.
Она замирала, слушая глухой стук крови — каждое биение сердца отдавалось в виске сухим, тяжёлым ударом, будто где-то внутри скрежетал ржавый молоток.
«Не шевелись. Не смотри. Пусть всё исчезнет — пусть это сон…».
Но сон не приходил. Наоборот — в эту едва уловимую паузу между вдохом и выдохом всё возвращалось с пронзительной ясностью: грязь под пальцами, мерзлая влага на щеке, боль, словно железный гвоздь, вбитый в висок, и крик — немой, застрявший где-то в груди, отчаянный.
Она вдруг всхлипнула. Воздух резанул горло, коротко, резко, и первый звук вырвался наружу — сиплый, невнятный, почти жалкий, как у испуганного зверя. Потом другой — громче, с хрипотцой, будто что-то внутри всё-таки дожимало этот крик.
— Эй! — сорвалось, неожиданно громко. — Эй, люди!
Голос растаял, ушёл в чащу, где-то там зацепился за корни, и эхо вернулось только пустотой — ни слова, ни треска, ни шороха, только тяжёлые капли падали с ветвей, да что-то невидимое скользнуло где-то за спиной.
— Не смешно! — голос предательски дрожал, ломался на словах, как ветка под сапогом. — Я… я всё вижу! Хватит уже!
Она рывком поднялась на локоть, чувствуя, как земля уходит из-под ребра. Всё вокруг плавало, голова тянуло вниз, и казалось, даже воздух дышит с ней — затаившись, внимательно, как зверь.
— Чёрт… — выдохнула, едва слышно. — Голова…
Пальцы, дрожащие и неуверенные, потянулись к виску, где кожа казалась липкой, горячей. Она провела рукой по волосам — кончики пальцев зацепили что-то жёсткое, шероховатое. Посмотрела: на ладони отпечаталась тёмная, неровная корка — кровь уже подсохла, смешалась с грязью, будто чужая.
— Это… грим, да? — выдохнула, словно спрашивала кого-то невидимого. — Съёмки, наверное. Я упала… да, наверное, съёмки.
Смех вырвался короткий, слишком резкий — как если бы кто-то резко ударил по стеклу ложкой. В голосе слышалась нотка паники, которую она пыталась задавить.
— Где камера? Где… режиссёр, алло?
Лес молчал. В ответ только ветер тянул по мху мокрые листья, будто собирал улики.
Она села, спиной уткнулась в мягкий, влажный мох. Дышала часто, с усилием, как будто воздух в лесу стал густым, с примесью дыма и сырости.
— Так… спокойно. Ладно. Допустим. Я… в лесу. Упала. Потеряла память. Такое бывает. Ну, в фильмах бывает, — пробормотала, глядя в пустоту. — Амнезия. Да, точно. Амнезия после удара.
Кивнула, сама себе ставя диагноз, как врач, который знает, что никто другой здесь не подтвердит его.
— Сейчас придут. Егерь, туристы, кто угодно… У меня, наверное, телефон…
Забеспокоилась, стала шарить по карманам — в один, в другой. Пальцы левой руки наскочили только на холодную грязь, правая нащупала кусок влажной ткани. Телефона не было.
— Где он? Где?! — выдохнула с досадой, почти с рыданием. — Я же положила его сюда…
В груди что-то сжалось, сердце заколотилось так быстро, будто выбивало ритм тревоги на сломанном барабане.
— Может, выпал. Да, выпал. Найдём. Сейчас найдём, — заторопилась, словно могла убедить себя в этом одной только скороговоркой. Попыталась встать, рука сжала дерево — тонкое, молодое, с мокрой корой. — Главное — не паниковать.
Дерево выскользнуло из-под пальцев, земля вдруг пошла волнами, словно под ней зашевелилось что-то огромное и незнакомое.
— Чёрт, ну пожалуйста… — шептала, почти молилась, сжимая пальцы, будто хотела удержать себя в этом мире только усилием воли. — Не надо, не сейчас.
Сделала шаг. Под ногой жалобно хлюпнула грязь, тягучая, холодная, готовая утянуть дальше, к самым корням.
— Так, стоп. Где тропинка? Я же… я же шла по тропинке.
Она резко обернулась, будто надеялась выхватить взглядом знакомый поворот, светлое пятно, уводящее к людям. Но вокруг всё сливалось: сосны в серых пятнах лишайника, кочки мха, сползающие под сапогом, прошлогодние листья, прилипшие к земле. Всё одинаковое, глухое — ни намёка на тропу, ни малейшего просвета.
— Не может быть, — голос стал глуше, словно слова оседали во влажном воздухе. — Я ж… я же недалеко отошла.
Пауза. Тишина давила, как мокрое одеяло.
— Маша! Лера! — крик вырвался громкий, сиплый, с хрипотцой, надорванный отчаянием. — Если вы прикалываетесь, я вас прибью!
В горле тут же защекотало, смех прорвался сам собой, неровный, сдавленный, будто вырванный сквозь слёзы.
— Ну да, конечно. Спрятались, снимают. Потом видео в чат кинут, типа «вот наша актриса»…
Она неуклюже махнула рукой, словно действительно видела впереди знакомые лица, улыбки.
— Ну выходите уже, хватит! Смешно же!
Внезапно с ветки в паре метров слетела птица — всплеск крыльев, острый, как выстрел. Она вздрогнула, сердце ухнуло куда-то вниз, застывая холодком.
— Твою… — прошептала, выдохнув резко. — Господи, идиоты…
Опять тишина. Даже птица затихла, растворившись в сумерках между деревьями.
— Нет, это сон, — губы двигались почти сами по себе, шёпот дрожал. — Абсолютно точно сон. Сейчас проснусь. Просто… надо что-то сделать.
Она медленно подняла руку, посмотрела на ладонь, потом провела ею перед лицом — жест, отработанный годами, будто старалась убедиться, что ещё существует, что тело по‑прежнему слушается.
— Разблокировка… свайп… — проговорила едва слышно, так, будто повторяла заклинание, боясь нарушить хрупкий баланс сна.
Пальцы медленно скользнули по воздуху, отмеряя привычное движение, — ничего. Никакого холодного стекла под подушечками, никакого мягкого вибрационного отклика. Только пустота, неподатливая и сухая. Рука застыла в воздухе, нелепо, будто зависла между мирами.
— Должен экран загореться… — произнесла глухо, в голосе дрогнуло отчаяние. — Где экран?
Опустила ладонь, посмотрела на неё: грязь, царапины, следы мха и засохшей крови. Пусто. Пусто — как будто ничего, что связывало с привычным миром, не существовало вовсе.
— Где всё? — выдох сорвался, превратился в крик, резкий, сорванный. — Где, чёрт возьми, всё?!
Она схватила себя за запястье, будто пытаясь нащупать реальность — там, где всегда что-то было.
— Часы… — шепот едва различим. — Должны быть часы. Я же их не снимала.
Пальцы скользнули по коже, ощупали каждую жилку. Пусто. Голая, холодная рука, будто чужая.
— Нет… нет… — дыхание сбивалось, грудь ходила часто, неровно. — Они не могли… пропасть. Они же всегда со мной… даже в душе не снимаю…
Она оглянулась через плечо, словно чувствовала взгляд. Воздух за спиной будто шевельнулся, но лес оставался неподвижным — только тени между деревьями колыхались, как дыхание.
— Это шутка, да? — её голос стал мягким, почти детским. — Скажи, что это шутка. Кто-то, пожалуйста…
Ответа не было. Лишь глухой шелест листвы, как приглушённый шёпот, что-то невнятное, древнее, не к ней обращённое.
Она вдруг рассмеялась. Сначала тихо, с придушенным всхлипом, потом громче, громче — до хрипа, до икоты. Смех оборвался сам собой, когда перешёл грань.
— Господи, вот дура… — выдохнула, тяжело, быстро. — Да меня просто похитили! Конечно! Ну всё ясно! — слова посыпались, как камни из рук. — Усыпили, вывезли, оставили в лесу! Это же… логично, чёрт возьми!
Она остановилась, глядя на свои ладони — грязные, с обломанными ногтями, под которыми чёрная земля. На коже следы травы, мелкие порезы. Ни кольца, ни часов, ни телефона.
— Только зачем? — выдохнула тихо, почти беззвучно. — Зачем так реалистично?
Шагнула вперёд — колени подломились, грязь брызнула на лицо. Падение было тяжёлым, глухим. Она осталась на коленях, опершись руками о землю, дрожащая, как раненое животное.
— Нет. Нет, я не… я не верю. Это не по-настоящему, — голос ломался, неровный, почти детский. — Это просто дурной сон. Или эксперимент. Да! Как в новостях писали… люди просыпались где-то… память стирали. Я… я объект. Всё под контролем.
Медленно подняла голову к небу. Серое, низкое, тягучее. Облака нависли так близко, будто готовы опуститься и придавить к земле.
— Алло! — крик сорвался почти в хрип, резанул по лесу, по веткам, по туманному воздуху. — Я не участвую больше! Всё, хватит, выключите!
Глухое эхо поползло обратно — неровное, уродливое, как будто кто‑то невидимый посмеялся ей в лицо и тут же замолк. Лес остался немым, даже птицы не отзывались.
Она сжала голову руками, пальцы запутались в грязных, спутанных волосах. Кожа была липкой, прохладной, на затылке холодок — не то от сырости, не то от страха. Грудь сжимала новая волна паники, но слёзы выходили вяло, бессильно.
— Не может быть… — шептала сквозь сжатые зубы, будто убеждала не только себя, но и воздух вокруг. — Просто не может. Так не бывает.
Пауза зависла, тяжёлая, мокрая, как туча над головой.
— Маша… — голос стал тише, будто уставал бороться. — Лера… я… я устала, честно…
Плечи мелко подрагивали. Она судорожно вытерла слёзы тыльной стороной ладони, размазывая по лицу грязь и кровь — на коже осталась липкая полоса, жгучая, как обида.
— Ну скажите хоть слово… — выдохнула, слова застряли где‑то в горле. — Любое… хоть «снято»…
Ответа не было — ни треска ветки, ни даже ворчания вороны.
В этой тишине, густой и вязкой, она вдруг медленно подняла руку — движения были замедленные, будто ей пришлось пробираться сквозь вязкий туман. Ладонь зависла перед лицом, снова привычный жест, почти суеверие.
— Свайп, — прошептала, не узнавая собственного голоса. — Разблокировать…
Рука повисла в воздухе, беспомощная, как сломанная ветка.
— …пожалуйста.
В ответ — только колючий, сырой ветер, что трогал пальцы, будто утешал. Воздух тяжело давил на уши, на виски, на грудь, и где‑то глубоко внутри — не в лесу, а в ней самой — что‑то треснуло, почти неслышно, как ломается тонкая нить.
Она шагнула вперёд — раз, другой. Трава хлюпала под ногами, цеплялась к штанам липкими прядями. Воздух был густой, вязкий, пахнул тиной, будто здесь когда‑то текла река, а теперь осталась только гнилая влага.
Кира шла почти машинально, не оглядываясь. Внутри что‑то тянуло её вперёд, и казалось, что за каждым шагом будет развязка, а лес всё не заканчивался, становился только гуще, темнее, и каждый вдох отдавался тяжестью — не отпускающей, ни на миг.
— Алло! — выкрикнула она, голос хрипел, ломался, будто выдирался из самой груди. — Эй, хоть кто-нибудь!
Звук растворился в зарослях, пропал где-то среди густых веток, и только глухое эхо, тяжёлое, ленивое, вернулось обратно. Вдруг из тишины вынырнул другой шум — чавканье, как будто кто-то в вязкой луже мешал палкой гнилую воду. Кира замерла, нога повисла в воздухе, сердце стукнуло где-то в горле.
— Кто там? — выдохнула она, не узнавая своего голоса.
Шорох нарастал, делался всё ближе, будто подкрадывался, оттягивал мгновение. Из-за густых камышей, что росли стеной, как зубы, полз запах — едкий, вязкий, словно сам воздух стал болотом. Рыба, тухлая, гнилая, перемешанная с дегтем и тяжёлой, невыносимой мочой. Глаза защипало, слёзы выступили, дыхание сбилось.
— Господи… — ладонь судорожно прикрыла рот, голос застрял в груди. — Что это за вонь?
Ветки разошлись, и она увидела его: лодка, чёрная, смолёная, вся изъеденная временем, с потрескавшимися боками, как будто вылезла прямо из глинистой земли. Внутри стоял человек.
Старик — сгорбленный, обтянутый кожей, борода свисала седыми, желтоватыми прядями, будто перепуталась с мхом. Рубаха на нём — рваная, обвисшая, вся в мокрых пятнах, липла к груди, будто его только что вытянули из воды. От лодки валил густой, сладковато-мерзкий дух — разложение, сырость, болотная гниль.
Он поднял голову, щурился в её сторону, глаза маленькие, резкие, как бусины.
— Эй… — вырвалось у Киры, хрипло, с надеждой. — Вы! Помогите!
Старик молчал, только перекрестился — двумя пальцами, медленно, чуть заметно, будто боялся спугнуть что-то невидимое, но опасное.
— Чьей будешь, девонько? — наконец прохрипел он. Голос был низкий, старческий, с сипом, слова тянул, как тёплый деготь. — Откедова взялася, одна-то, без роду?
— Что?.. — Кира невольно отступила на шаг, трава хлюпнула под ногой. — Что вы сказали?
— Говорю, откудова ты, — старик жевал слова, медленно, будто они ему не подчинялись. — Лес-то не прощает, коли без молитвы вошла…
— Подождите… — голос её сбился, горло саднило от страха и сырости. — Я… я просто… заблудилась. Мне… мне в город надо.
Старик ещё раз перекрестился, будто прогонял наваждение, глаза его оставались прищуренными, недоверчивыми.
— В город, — старик повторил слово так, словно пробовал на языке что‑то совершенно чужое. — Эвон чё.
— Да, в город! — Кира шагнула ближе, не отрывая взгляда. — Вы можете… ну… вызвать кого‑то? Телефон… у вас есть телефон?
Он долго смотрел, не мигая, будто через неё, потом хрипло засмеялся, тут же закашлялся, выплюнул что‑то серое прямо в воду у борта.
— Телефон, — переспросил с невольной насмешкой. — Чудно.
— Да, телефон! — голос Киры срывался почти до крика. — Ну, мобильный, ну… вы знаете, кнопки там… связь!
— Связь, — старик снова перекрестился, уставившись на неё. — Не беса ли ищешь, девка?
Она моргнула, будто не верила в происходящее, не сразу поняв смысл.
— Что?
— Гляжу, шибко рязана ты, — старик кивнул в сторону её джинсов, пальцем обвёл ткань. — Ткани-то нет такой у нас, не носют.
— Какая, к чёрту, ткань… — Кира попятилась, голос звенел на высокой ноте. — Послушайте, вы… вы просто позовите кого-то, ладно? У вас деревня где-то рядом? Люди?
— Люди… — старик покачал головой, взгляд его потемнел. — Все люди. Да не всяк — человек.
— Что вы несёте? — она не выдержала, голос дрожал, в груди тесно, как перед слезами. — Я просто упала, я ударилась, у меня кровь идёт! Мне надо в больницу!
Он прищурился, словно пытался рассмотреть сквозь туман её лицо.
— Бальница, — повторил медленно, будто пробовал слово на слух. — Не слыхал.
Кира сделала шаг вперёд — запах ударил в лицо резкой волной, от него закружилась голова, желудок сжался в тугой комок. Тошнота подступала к самому горлу.
— Господи… вы хоть моетесь иногда? — вырвалось у неё, злость вперемешку с отчаянием.
Старик молча крестился в третий раз, бормоча что-то себе под нос, не глядя на неё, будто отводя беду.
— Не тронь, нечистая, — вдруг зарычал он, и голос его, сиплый, надтреснутый, будто чужой, разорвал неподвижный воздух. — Не подходи!
Кира отшатнулась, споткнулась о кочку, чуть не упала, но удержалась.
— Я нечистая? — смех вырвался судорожный, ломкий, переходящий в визг. — Это вы тут в болоте живёте, а я просто… я просто человек, понятно?!
Старик прищурился, сквозь ресницы пробежал блеск, будто от воды.
— Не лги, — хрипло сказал он, мотнув головой в сторону её ног. — Обувка твоя не людская. Следы за собой оставит — не смоет и дождь.
— Что вы вообще несёте?! — слова сорвались криком. — Какая обувка, какие следы?
Он не ответил. Только снова перекрестился — медленно, с замиранием, и бормотнул под нос, не отрывая взгляда:
— Господи, спаси и сохрани…
— Да хватит! — Кира сжала кулаки так, что ногти впились в ладони. Голос дрожал, срывался. — Послушайте, я… я потерялась! Я иду из города! Я студентка, у меня… у меня колледж, понимаете?!
Он наклонил голову, будто пытался уловить слово, которое не укладывалось в его мире.
— Колежь? — повторил, выговаривая неловко, нараспев. — Это где?
— В городе! — выкрикнула она, маша рукой, словно указывала путь, которого не было. — Там, где автобусы, люди, дома! Где дороги, магазины!
Старик склонил голову набок, губы его беззвучно повторили последнее слово:
— Магазины… — будто пробуя его, как чужой, непонятный вкус. — Не слыхал.
— Ну конечно не слыхали, — шепнула Кира, слабо, уже без силы, и опустила плечи. — Конечно…
Он шагнул ближе к берегу, лодка под ним качнулась, скрипнула — старое дерево жалобно застонало. Вода шлёпнула о борт, и с этим звуком запах усилился: гниль, мокрый мох, тухлая рыба, что-то сладкое и тягучее, словно изнутри лодки поднимался трупный дух старого времени, не желавший отпускать живых.
— Чьей будешь, девонько? — снова спросил старик, хрипло, будто сквозь воду. — Род чей?
— Никакой! — выкрикнула она, почти сорвав голос. — Я просто… я жила! В двадцать первом веке, чёрт возьми!
Старик замер. Глаза его, мутные и усталые, вдруг расширились, и в них блеснул страх.
— В каком веке? — пробормотал он, слова скрипели на зубах. — Глаголишь, как болящая…
— Я не болящая! — Кира схватилась за голову, пальцы вцепились в спутанные волосы. — Господи… я с ума схожу…
Он крестился ещё раз, длинно, с тихим бормотанием, будто шептал молитву, обращённую не к Богу, а к самой земле.
— От воды вышла, — сказал глухо. — Не иначе — залом береговой…
— Что? — Кира шагнула ближе, споткнулась о корень. — Подождите, вы сказали «вышла»? Что значит — «вышла»?
Старик попятился, крестился уже торопливо, сбивчиво, пальцы дрожали.
— Вода родит, вода берёт, — бормотал он. — Ты не из наших. Уйди, покуда не поздно.
— Да подождите! Не уходите! — Кира бросилась вперёд, но ноги моментально увязли в вязкой грязи, прилипли к берегу. — Мне нужно понять, где я!
— Не место тебе тут! — голос старика сорвался на визг, резкий, безумный. — Назад не пущает! И вперёд нельзя!
— Что? — Кира закричала, но звук вышел глухим, сорванным. — О чём вы говорите?
Он схватил весло, длинное, тёмное, вонзил в илистое дно. Лодка застонала, скрипнула, начала медленно отползать от берега, оставляя на воде рваную пену.
— Постой! — крикнула Кира, отчаянно. — Не уходите!
Старик не ответил. Только поднял руку и перекрестился в последний раз — медленно, тяжело, как будто закрывал что-то за собой. Каждое слово его молитвы тянулось, ломалось на воздухе, будто это был не крест, а печать.
Лодка разворачивалась медленно, будто сама не хотела уходить. Туман сгущался, лез под воду, заволакивал борта, и вскоре от старика остался только силуэт, потом — тень, потом — запах: деготь, гниль, рыба, сырость, всё вместе, мертвенно и липко.
Кира стояла на краю берега, покачиваясь, сжала руки в кулаки, чтобы не упасть. Воздух резал грудь. Дышала прерывисто, рвотно, словно задыхалась от мира, который перестал быть её.
«Нет. Нет, это не может быть. Это всё… просто… неправильно».
Но когда ветер, холодный, болотный, донёс последнее эхо его молитвенного шепота, она поняла — больше не знала, где граница сна, какой век вокруг, и есть ли вообще дорога обратно.
Она шла долго — времени не существовало, только утомлённая плоть да вязкая земля под ногами, сменявшаяся то твёрдой глиной, то топью, то мягкой подушкой мха. Иногда казалось, что все шаги повторяются, что она уже видела этот обломанный сук, этот тёмный, оплывший пень. Страх уступал место усталости, мысли путались в голове, как пряди травы под сапогом.
Вдруг — запах. Он ударил резко, как чужой кулак по скуле: вонь дыма, старого, будто в нём томили что‑то мёртвое, смешанная с кислым, тяжёлым духом гнилого навоза и резким, обжигающим потом. Воздух стал густым, липким, как если бы кто‑то развесил между деревьями мокрые тряпки и заставил их гнить под дождём.
— Люди… — выдохнула она, слабо, в этой надежде слышалось уже отчаяние. — Наконец-то.
Она сделала ещё шаг, и перед ней проступили из тумана низкие избы — перекошенные, будто присевшие на кривые ноги, крыши их покрыты дерном и выцветшей, растрёпанной соломой. Стены покосились, как старческие спины, между избами стлался сизый дым — густой, тяжёлый, он полз по земле, забирался под ноги, будто живое существо.
— Эй! — крикнула она, но голос предательски оборвался, вышел сипло, больше похож на стон. — Эй, кто-нибудь!
В ответ, откуда-то из-за тёмного, перекошенного забора, рявкнула собака — хрипло, зло. Кира вздрогнула, голова дёрнулась в сторону звука. Не успела сделать и шага, как из подворотни, словно выскочив из тени, бросилась чёрная тварь — худая, обросшая клочьями шерсти, морда вся в шрамах и рубцах, глаза бешеные, полные злобы и голода. Она рычала, захлёбываясь, и мгновенно рванулась к ней, прыжком.
— Нет! — выкрикнула Кира, отступая назад, руки вскинула, будто могла защититься пустыми ладонями. Воздух над головой дрожал от страха.
Пёс рванулся на неё, но из-за покосившегося забора вылетела длинная, корявая палка — щёлкнула зверя по боку. Тот взвизгнул, резко отпрыгнул, оглянулся с обидой, хвост поджал и, огрызаясь, скрылся за углом избы.
— Сгинь, дрянь, — раздался голос, сиплый, со скрипом, женский, словно хворост трещал на морозе.
Из-за плетня вышла женщина — сгорбленная, будто вся вытесанная из коры, лицо серое, в глубоких морщинах, глаза почти не видны — щурятся, моргают часто, словно не доверяют свету. На ней длинная, мешковатая холщовая рубаха, до самых пят, руки жилистые, держат палку с такой привычкой, будто только что гнала стаю свиней.
— Ты чьих будешь? — спросила она хрипло, задержав взгляд на лице Киры, словно искала в чертах что-то знакомое.
— Что? — Кира заморгала, слова застряли в горле. — Я… я потерялась.
Женщина не ответила сразу, осматривала сверху вниз, сужая глаза так, что они почти исчезали на лице.
— С города, что ль? — спросила, будто делала допущение.
— Да! — облегчение рванулось вверх, Кира выдохнула порывисто, сбивчиво. — Да, я из города, у меня телефон был, я упала, и…
— Телефон? — переспросила женщина, проглатывая слово так, будто оно было костью. — Это чё за зверь?
— Не зверь! — Кира засмеялась, нервно, захлебнулась, не зная, плакать или кричать. — Устройство! Связь! Интернет, вы понимаете?..
— Не богохульствуй, — оборвала резко, насупившись. — Тут детки.
Она махнула рукой. От избы, как из норы, выскочили двое ребятишек — босые, животы вздутые, холщовые рубашки грязные, заскорузлые, длиннее колен. Один уставился на Киру не мигая, другой сунул грязный палец в рот, смотрел искоса, будто щурился на солнце.
— Ма-а, кто это? — спросил тот, не выпуская палец изо рта, голос тянул слова, будто ленился.
— Молчи, — сказала женщина, коротко, без злобы, но так, что даже воздух будто притих. — Не подходи.
— Подождите, — Кира сделала шаг ближе, нога утонула в сырой земле. — Мне нужна помощь. Мне плохо. У меня кровь… — пальцы дрогнули, дотронулись до виска; под ногтями снова проступила тёмная корка, слипшаяся с грязью.
Женщина прищурилась. Глаза её стали узкими, как щели, и в них блеснуло что-то суеверное, тревожное.
— Кровь чужая не к добру, — сказала негромко. — Господи, упаси. — Перекрестилась — не привычно, а по-древнему, двумя пальцами, торопливо, будто отгоняя духа.
— Да что вы несёте?! — голос Киры сорвался, в нём мелькнуло отчаяние. — Я просто упала! Мне нужен врач!
Из-под навеса, где темнел обветшалый сарай, выступил мужчина. Высокий, плечистый, с лицом землистого цвета и небритой щекой, будто вырезанной ножом. На нём длинная рубаха, подпоясанная верёвкой, ноги босые, грязные.
— Врач, — повторил он, будто пробуя слово. — Врачей нынче нет. У кого болит — тот молится.
— Господи… — Кира схватилась за голову, пальцы дрожали. — Это сон, да? Это просто… сон.
— А ты не поминай попусту, — буркнул мужик, глядя искоса. — Не то грех возьмёшь.
Кира отступила, дыхание сбилось, в груди всё поднималось волной — страх, тошнота, боль. Она смотрела на них — живых, грубых, настоящих, — и тело отказывалось принимать реальность.
— Слушайте, — заговорила быстро, сбивчиво, слова срывались. — Мне нужно в Киев. Ну… или в город. Любой город. Автобус, дорога, хоть что-то. Я не могу быть здесь, понимаете? Это невозможно!
— Киев? — переспросил мужик, нахмурившись. — Далече Киев.
— Ну да, — хрипло рассмеялась она, не узнавая свой голос. — Конечно, далече. Почему бы и нет.
— Девонька, ты больная, — тихо сказала женщина. — Глянь, вся белая. Садись, покамест.
— Нет! — Кира резко замотала головой, отшатнулась. — Не прикасайтесь ко мне!
— Да не тронем, — женщина подняла ладони, ладони были жилистые, грязные, но жест был мягким. — Только не ори, дети пугаются.
И точно — рядом, из-за угла, донёсся тонкий, жалобный плач. Кира обернулась. У забора стояла девочка — лет пяти, с тёмными спутанными волосами и огромными глазами, которые не мигали. На бедре она держала голого младенца, сморщенного, красного от крика. Тот сучил ножками, пищал, а девочка просто стояла, неподвижная, и смотрела на Киру, будто видела не человека, а что-то, чего быть не должно.
— Ма, — тихо сказала девочка, не отрывая взгляда, — она не наша.
— Знаю, — отозвалась мать глухо. — Не подходи.
Кира отступила, сначала на шаг, потом на два. Земля под ногами липла, как будто не хотела отпускать.
— Нет… нет, это не то, — слова путались, дыхание сбивалось, смех прорывался сам, хриплый, с надломом. — Это невозможно. Это какой-то розыгрыш… Это Маша с Лерой, да? Они… они всё сняли, сейчас вылезут с камерой и скажут: «снято».
Женщина перекрестилась снова, быстро, лихорадочно. Мужик отступил, глядя на Киру, и начал глухо, почти беззвучно, бормотать молитву.
— Нечистая, — выдохнул он. — Не людская.
— Да замолчи ты! — сорвалась Кира, выкрикнула так, что голос оборвался на хрипе. — Я человек! Понимаете?! Я просто… просто из другого времени!
Все застыли. Ветер прошёл по двору, дым из очага потянулся к небу, гулко скрипнула дверь избы. Женщина смотрела на неё широко, глаза полны не страха, а звериного ужаса, первобытного, как перед грозой.
— Из другого… чего? — едва выдохнула она.
— Времени, — сказала Кира, и слова слетели остро, почти как удар. — Времени, мать вашу!
Женщина вскрикнула, будто её хлестнули, и перекрестилась в панике, пятясь. Дети заплакали — тонко, разрывающе, один из них прижался к её подолу, другой просто стоял, раскрыв рот.
— Не пущай! — закричала женщина мужику. — Гони!
— Да погодите! — Кира шагнула вперёд, руки вскинула. — Я не опасна, я просто…
Пёс вылетел из-за избы, будто почуял команду, рванулся прямо на неё. Кира вскрикнула, успела лишь отшатнуться, ноги запутались в траве, и она рухнула на колени. Земля ударила в грудь, дыхание вылетело.
— Господи, пожалуйста… — прошептала она, уткнувшись ладонями в грязь. — Пусть всё это закончится…
Мужик поднял палку, шагнул ближе, но женщина схватила его за руку.
— Не тронь, — сказала, хрипло, с дрожью. — Она сама уйдёт.
— Куда уйдёт? — спросил он, и голос его звучал почти с благоговейным страхом. — Из воды вышла — туда и вернётся.
Кира стояла на коленях, тело не слушалось. Перед глазами колыхалась серо-коричневая каша: грязь, дым, босые ноги, пятки в трещинах, чёрные ногти, клочья соломы. Где-то рядом всё ещё плакал ребёнок — пронзительно, будто режет воздух.
— Мама… — выдохнула она, не осознавая, что сказала.
Слово сорвалось тихо, почти беззвучно, белое и пустое, как стенка между мирами.
И в тот миг, когда воздух вокруг стал вязким, как вода, и туман накрыл глаза, она поняла — больше нет дороги назад.