Глава 27. Кто ты такая?!

Глава 27. Кто ты такая?!

Он стоял в дверях, растрёпанный, будто только что вырвался из драки. На нём болталась рубаха — не по размеру, один плечевой шов уже сполз, подол весь в грязи, в засохших пятнах, местами даже с рваными нитями по краям. Плечи были расправлены, как у человека, привыкшего держать себя прямо, но в каждом движении сквозила опустошённость, усталость, налитая в глаза тяжелой кровью, застывшей в уголках тёмными, почти чёрными прожилками. В лице запеклась безысходность — заметная в чуть опущенных уголках рта, в полосках сухой грязи на скулах, в тусклом свете глаз.

Несколько секунд он только смотрел на неё, ни шагу не сделав, будто застрял на пороге между тем, что было, и тем, что могло бы быть. Его взгляд был мучительно цепким, он не сводил глаз с Киры, как будто внутри у него шёл спор — подойти, закричать, отступить, плюнуть, а может, и просто остаться, как есть, в этой промёрзшей тени дверного косяка.

Кира стояла у тазика, вся как натянутая струна, с мокрым бинтом в дрожащих, покрасневших руках. Она не отводила взгляда, смотрела ему прямо в лицо — с вызовом или усталой покорностью, сама уже не понимала. Сердце упрямо стучало где‑то в горле, каждый его удар будто отдавался в ладонях, и казалось, что этот звук слышен даже ему, там, у самого порога. Но она не спрятала руки, не опустила глаза, только стояла и ждала, что будет дальше, потому что ничего другого уже не осталось.

— Опять, — прохрипел он, и этот хрип был хуже крика, — опять ты. Опять ты делаешь, что хочешь. Как будто я тут никто.

— Я не делаю что хочу, — спокойно, почти шёпотом, не оборачиваясь. — Я делаю, что надо.

— Кому надо? Мне надо? — он шагнул вперёд, губы искривились. — Ты вообще про меня думаешь? Или только про свои бинты, про свои травы? Я говорю — не трогать, не лечить! Пусть земля берёт своё, пусть идёт как велено, а ты — опять! Опять против меня!

Кира подняла глаза. Во взгляде не было страха, только решимость.

— Люди умирают. Ты хочешь, чтобы они умирали. Я — нет.

— Не смей… — он резко двинулся вперёд, дверь гулко врезалась в стену. — Не смей со мной так разговаривать! Я… я княжич, слышишь?! Всё здесь моё!

— Всё твоё, — повторила она медленно, опуская бинт в таз. — Только люди не твои. Люди сами себе.

Он замер, тяжело дышал, тени прыгали по стенам от дрожащей лучины. В тесной каморке несколько секунд было слышно только, как оба ловят воздух, будто им не хватает места.

Потом он заговорил, почти шёпотом, и от этого голос стал опасным, режущим:

— Ты что, думаешь, ты умнее меня? Думаешь, я не вижу? Всё время — против! Всё отдаёшь, всё выбрасываешь: гривна, шкурка, перстень, кубок — всё не так! Как с камнем разговариваю!

— Ты не даёшь, — так же тихо, не отводя взгляда, — ты покупаешь. А я не продаюсь.

Он коротко, зло засмеялся, в этом смехе слышалась злость, почти ненависть:

— Не продаёшься? Кто ты такая вообще? Кто дал тебе право?

Она выдержала долгую паузу, не отводя глаз, потом медленно подняла голову, встретила его взгляд прямо, твёрдо, будто в этот момент решала не только за себя, но за весь этот мёрзлый, глухой мир.

— Никто, — сказала она тихо. — Я себе даю право. Потому что если не я, то никто.

Он сжал кулаки так, что суставы побелели, пальцы дрожали — злился, не знал, куда деть эту злость.

— Ты думаешь, если твои бинты кого-то спасут, ты — главная? Думаешь, без тебя никто не выживет? Да я без тебя… да мне достаточно слова сказать — и…

— Скажи, — перебила она, не дрогнув, — скажи своё слово. Прикажи. Убей меня, выгони. Только не требуй, чтобы я предала себя. Я не могу.

— Ты издеваешься?! — голос сорвался, стал хриплым, почти детским от обиды. Он шагнул ближе, наклонился, дыхание горячо ударило ей в лицо. — Ты смеёшься надо мной?! Я ради тебя… ради тебя половину дружины простил, ради тебя с братьями дрался! А ты? Ты мне кто вообще?! Ты даже не… ты даже не…

— Я никто, — перебила она быстро, глухо. — Никто. Здесь. И нигде. Но ты почему-то снова пришёл ко мне, а не к грекам, не к волхвам, не к своим женщинам. Пришёл сюда. Потому что знаешь — у меня есть то, что тебе не купить.

Он задышал чаще, глаза метались по комнате, искали, за что зацепиться, будто в каждой трещине хотел найти ответ.

— Я… я не знаю, кто ты. Я не знаю, зачем ты мне. Я ночью думаю — выкинуть тебя, забыть, и всё. А потом…

Он оборвал себя, шумно выдохнул сквозь сжатые зубы и тяжело сел на лавку, согнувшись, будто в нём погас последний огонь.

— Почему ты не ломаешься? — голос его дрогнул, будто этот вопрос был тяжелее всех обвинений. — Другие ломались. Все. Ты — нет. Почему?

Кира устало опустилась рядом с ним, не слишком близко, но так, чтобы он мог дотянуться до её руки, если бы захотел. Села, опёрлась спиной о холодную стену, зажала ладонями колени.

— Потому что я уже сломалась, — сказала она глухо, почти беззвучно. — Давно. Просто ты этого не видишь.

— Не ври, — он едва слышно бросил, взгляд не поднимая. — Не ври мне. Я вижу. Ты только крепче стала. Всё время только крепче…

— Это не сила, — ответила она, устало уставившись в угол, где коптились стены. — Это остатки. То, что не добили.

Пауза легла тяжёлая, долгие секунды он смотрел на стену, потом на неё, дышал тяжело, хрипло, будто каждый вдох отдавался болью.

— Я тебя ненавижу, — выдохнул он вдруг. — Знаешь?

— Да, — кивнула она спокойно.

— Ненавижу за то, что без тебя хуже. За то, что я слабее.

— Я знаю.

— Я княжич. Я не могу быть слабым. Я не имею права.

— Ты имеешь право быть человеком, — сказала Кира тихо, не глядя на него.

Он повернулся к ней резко, черты лица скрылись в глубокой тени, только глаза блеснули на миг, мокрые от напряжения или просто от усталости.

— Не учи меня жить. Не учи меня, слышишь? — голос его дрожал, будто в нём мешались страх и злость.

— Я не учу, — тихо, спокойно, не отводя взгляда. — Я просто живу.

Снова повисла тишина, вязкая, давящая. За стеной поскрипел снег, мимо, по двору, прошла стража — короткий цокот сапог, кто-то кашлянул в темноте, всё сразу стихло.

— Ты могла бы… — начал он, не глядя на неё, потом замялся, махнул рукой: — Ладно.

Он всё ещё стоял у двери, пол-оборота, плечи опущены, голова низко наклонена — будто бы каждый мускул рвался прочь, а что-то тянуло обратно, не пускало, держало в холодном, липком ожидании. Он сделал шаг к ней — резкий, почти грубый, и воздух в каморке стал плотнее, тяжелее, будто между ними заискрило.

— Я… — он запнулся, сжал кулаки, — ты… Я ведь тебя… не понимаю.

Смотрел на неё остро, пронзительно, так, как не смотрел ни на одну из своих женщин — в его взгляде было и недоверие, и испуг, и боль, и что-то такое, что не оставляло в душе ни капли покоя. Будто Кира не просто чужая, а опасная — настолько, что хочется отойти, но ноги не слушаются.

— Ты молчишь… Почему ты молчишь? — вдруг взорвался он, шагнул вперёд, сжал её за плечи, пальцы жёстко врезались в кожу. — Говори! Говори, что ты за человек! Я спрашиваю!

Он тряс её, стены вокруг заскрипели, старая лучина в печи сорвалась с крючка, чуть не погасла, забилась в пепле. Кира не вырывалась, только смотрела ему в глаза — взглядом чуть выше, чем он привык, ни ужаса, ни просьбы, только твёрдая, почти пустая усталость.

— Скажи мне! — выкрикнул он, голос срывался, стал хриплым. — Скажи, кто ты! Волхв? Ведьма? Шпионка? Бес? Я тебя не понимаю, слышишь? Не понимаю, откуда у тебя эта сила!

Он сжал её крепче, до боли, до хруста — так, что на плечах остались белые пятна от его пальцев.

— Тебя не сломать… — он сипел, голос срывался, будто его собственные слова резали горло. — Ты не кричишь… Ты не плачешь… Как ты это делаешь? Что ты за тварь такая?!

Он схватил её снова, уткнулся лбом в её лоб, горячий, тяжёлый, злой. Дыхание его било в лицо, пахло потом, дымом, кровью и вином. Плечи ходили ходуном — будто он сдерживал рёв, который не мог вырваться наружу.

— Я тебе всё дал, всё, что мог! — выдохнул он, глотая воздух. — Гривну — ты выбросила! Шкуру — отдала! Перстень — спрятала! Кубок разбила! Даже слово моё — тебе не нужно! Никому не нужно! Никому… — голос оборвался, сорвался на хрип. — Зачем ты такая, а? Кому ты здесь нужна, кроме меня? Скажи! Кому?!

Она молчала. Только чуть дрогнули брови, будто от сквозняка. Глаза её оставались неподвижными, прямыми, и это молчание било сильнее крика.

— Скажи хоть что-нибудь! — он уже не кричал, а выл, как зверь, захлёбываясь собственной обидой. — Мне хоть раз соврали бы, испугались бы, в ноги упали, закричали! А ты… ты ничего! Как стена!

Он встряхнул её — раз, другой, сильнее. Кира не шелохнулась, будто её тело перестало слушаться, или наоборот — подчинилось до последней жилки.

— Ты слышишь меня? Слышишь? — он хрипел, слова срывались, путались. — Я могу тебя убить! Могу выдать! Могу бросить волхвам! Могу… — дыхание сбилось, он осёкся, — ну скажи хоть что-нибудь. Ну… хоть слово. Почему ты не моя? Почему не получается, как с другими?

Он тряс её снова, уже не в ярости, а в отчаянии. В глазах стоял блеск, и это был не гнев, а безысходность.

— Тебе не страшно? — прохрипел он, глядя прямо в неё. — Совсем не страшно, да?

И только тогда в её взгляде мелькнуло — не страх, нет, а что-то холоднее, острее — жалость. Та, от которой становится невыносимо жить.

Она выдохнула, тихо, с надрывом:

— Страшно. Всегда страшно. Но я не твоя.

— Чёрт! — выдохнул он, отшатнулся, бросил её, шагнул назад, сжав кулаки так, что хрустнули суставы. — Я убью тебя когда-нибудь. Клянусь, убью. Или себя.

Кира медленно опустилась на корточки, не отрывая от него взгляда. В её глазах не было ни злобы, ни вызова — только усталость, такая глубокая, что даже огонь в очаге казался рядом с ней живым и беспомощным.

— Ты меня уже убил, — тихо сказала она, с трудом переводя дыхание. — Всё, что осталось — моё. И ты это не отнимешь.

Он закрыл лицо руками, пальцы дрожали, плечи сотрясались то ли от подавленных рыданий, то ли от внутреннего взрыва, для которого не хватило сил. Тяжёлое, ломкое дыхание отражалось в каждой доске, будто всё пространство избы эхом отзывалось его беспомощностью.

— Зачем ты… зачем, зачем ты так… — он захлебнулся словами, словно они были слишком горькими. — Ты зачем… зачем меня таким сделал…

Кира смотрела на него в молчании. Внутри она ясно слышала: «Он не знает, кто он сам».

Повисла долгая пауза. Сверху едва слышно заскрипела лестница, кто-то прошёл босыми ногами по доскам. Внизу — только тишина, только их разное, тяжёлое дыхание.

Владимир медленно опустил руки, шагнул к ней ближе, сел рядом у стены, почти вплотную. Плечи их едва коснулись, тепло от него смешалось с её собственным.

— Всё… Всё, — выдохнул он, голос дрогнул. — Я не знаю, что с тобой делать.

— Ничего, — сказала она просто. — Просто уйди.

— Не могу, — хрипло, беспомощно. — Не умею.

— Значит, будем так, — выдохнула она устало, сжав пальцы на коленях.

Он поднял голову, задержал взгляд на двери, будто там был выход, которого не найти.

— Всё равно придёшь опять, да? — спросил он устало, почти неуверенно.

— Всё равно приду, — просто ответила она.

Он помолчал, задумался, в голосе прозвучала отчаянная, почти детская надежда:

— Сломаешься когда-нибудь?

— Нет, — спокойно, почти нежно, будто отвечала на детский вопрос.

Снова тишина. Оба замолчали, только тяжёлое, слипшееся дыхание заполнило каморку, будто вода затопила ямку в снегу.

«Никто не победил», — подумала Кира, вглядываясь в темноту, где стены растворялись в полночном воздухе.

Тишина сделалась такой, что можно было расслышать, как внизу за бочкой медленно шаркает мышь, как сквозняк осторожно вздыхает в щелях, а за дверью изредка раздаётся ленивое шарканье стражи по снежному двору. Кира стояла у стены, не касаясь руками синяков на плечах — просто глядела в пустоту. Владимир рядом дышал тяжело, срывающимся, разбитым вдохом, будто кто‑то избил его до дрожи, хотя на самом деле всё было иначе.

Он ещё пытался что-то сказать: губы шевелились, едва заметно, несколько раз приоткрывал рот, но голос так и не вышел наружу. Потом снова сжал зубы, щёлкнул ими, опустил голову.

— Ты… — начал он, но оборвал себя на полуслове. Вздохнул тяжело, в никуда: — Знаешь… знаешь, ты сводишь меня с ума. Я… я не понимаю, как… почему всё так. Не понимаю.

Он смотрел на неё — теперь уже не с яростью, а с тоской, с той пустотой в глазах, которую человек видит только в зеркале, когда себя не узнаёт.

— Ты хоть… хоть раз… могла бы… — запнулся, комкая слова, — ну, я не знаю… — махнул рукой, раздражённо, беспомощно. — Крикни на меня, плюнь мне в лицо, скажи, что я мразь, что ненавидишь. Сделай что-нибудь! Сделай, чтобы мне легче стало!

Кира не шелохнулась. Плечи едва вздрогнули — новый спазм боли прошёл по телу, но она даже не поморщилась.

— Я ничего не буду делать, — тихо, спокойно, будто между ними вовсе не было этой бури. — Всё, что могла, я уже сделала.

— Нет, — перебил он, вдруг резко, — нет, ты не делала! Ты только молчишь! Это хуже всего, понимаешь? — голос срывался, взвился в крик, но тут же сник, как будто он сам себя обрезал.

— Хуже для тебя, — просто сказала Кира, глядя в пол.

— Да для кого ещё? — зло, отчаянно. — Все остальные хотя бы боятся… хотя бы лгут. А ты… Тебе всё равно, да? Всё равно?!

Он шагнул к двери, спиной, не глядя, а потом вдруг остановился и обернулся — нерешительно, впервые за всю ночь, будто сам не верил, что ищет в её глазах хотя бы тень ответа.

— Ты не хочешь… ты не хочешь быть здесь, да? — спросил он вдруг, и в голосе прозвучало что-то обыденное, почти жалкое.

— Хочу уйти, — призналась она. — Но не уйду. И не потому что ты держишь.

— А почему? — голос его едва слышно дрогнул, почти шёпотом.

Кира опустила взгляд в пол, медленно выдохнула, с трудом подбирая слова.

— Потому что меня здесь держит только то, что я не твоя. И не их. Пока могу быть собой — останусь.

Он качнулся вперёд, шагнул, будто хотел подойти, но остановился, застыв в двух шагах.

— А если завтра… если скажу, что всё, — можешь идти, — уйдёшь?

Она медленно подняла глаза:

— А ты отпустишь?

— Не знаю, — коротко, глухо, устало. — Не знаю.

— Тогда не спрашивай.

Он посмотрел на неё ещё раз — долго, тяжело, будто искал в её лице хоть намёк на сожаление. Вдруг в голосе прорезался испуг, тонкая, едва заметная трещина:

— Ты не человек, Кира. Ты стена. Ты… как сталь.

— Нет, — просто сказала она, — просто я очень устала.

Опять повисла тишина. Он стоял у двери, будто не мог решить, уйти или остаться, потом медленно шагнул к двери, не оборачиваясь, исчезая в сумраке.

— Мне нельзя тебя сломать… — пробормотал он себе под нос, устало, почти растерянно. — А без этого ты не моя.

Кира не ответила. Только взгляд её остался на месте, неподвижный, тусклый, как отблеск от углей.

Он стоял ещё мгновение, будто чего-то ждал — слова, движения, хотя бы вздоха. Но не получил ничего. Потом тихо повернулся, шагнул к двери и прикрыл её — осторожно, слишком осторожно, словно боялся разбудить саму ночь этим сухим щелчком.

Тишина расползлась по стенам, и только сквозняк прошёлся тонкой струёй по полу.

«Теперь он будет искать другой путь», — подумала Кира.

Мысль была не о нём — просто сухое осознание, холодное, как вода из колодца зимой. Ничего внутри не шевельнулось — ни злости, ни жалости, ни того лёгкого страха, что раньше неизменно следовал за его шагами. Только усталость — вязкая, глухая, бесцветная. Та, после которой уже не ждёшь, не надеешься, не прячешься. Будто изнутри вынесли последнюю дощечку, за которой ещё можно было укрыться от боли.

Где-то за стеной раздался смех — короткий, чужой, словно случайно прорвавшийся в этот мёртвый воздух. Затем кашель, глухой, в полсилы, и снова тишина.

Всё стихло. Каморка, крошечная и тесная, будто поглотила сама себя. Воздух стоял неподвижный, тяжёлый. Кира сидела, слушая собственное сердце — оно билось громко, неправильно, будто чужое тело дышало в темноте вместо неё.