Глава 37. Голова на коленях
Очаг дотлевал ровно, без огня, — в глубине, под золотистой шапкой пепла, тускло светились красные угли, источая сухое, упорное тепло. Этот жар не мог согреть всю светлицу — он оставался только у самого очага, пятном у обожжённых камней, а дальше, в углах, сырость пряталась между половицами, поднималась от реки, будто Волхов пробрался прямо под порог и дышал снизу своей ледяной влагой.
По всей комнате разливался запах свежего хлеба, едва вынутого из печи, смешанный с медовой сладостью, которая струилась из открытого кувшина на столе. Где‑то в тени, за грубыми срубами стен, упрямо держался привкус сырости, и в этом переплетении ароматов ощущалась такая жизнь, которую можно было принять за вечную, если бы не бесконечная тревога в каждом углу.
Кира сидела на лавке у самого очага. Прялка была придвинута вплотную, чтобы не тянуться лишний раз. Лён легко скользил между её пальцами — тугой, немного шершавый; нить ложилась ровно, выходила почти сама по себе, если сохранять ритм и одинаковое натяжение. В этом равномерном движении, в тугой тяжести льна и тихом скрипе прялки был свой порядок, который позволял ей не думать о том, что беспокоило сильнее всего. Но мысли, как ни старайся, возвращались снова — обрывками, тенями, в каждом медленном обороте веретена.
Вдруг снаружи, прямо под окном, что‑то резко стукнуло: то ли толстая ветка ударилась о стену, то ли кто‑то задел ведро, оставленное у порога. За этим послышался плеск — короткий, звонкий, как будто в воду упала льдина или тяжёлая доска, и ударилась о борт ладьи у самой пристани.
Кира замерла, задержала движение, вслушиваясь. Несколько секунд стояла тишина, только тёплый хлебный дух становился гуще. Тогда она вернулась к прялке, медленно и упрямо повела нить дальше, будто заставляя себя жить по старому, привычному ритму.
В этот момент дверь светлицы отворилась — не резко, без суеты. Сначала створку только слегка подтолкнули, словно не решаясь войти, потом, после короткой паузы, её открыли шире, и в проёме появилась фигура.
— Ты опять здесь одна? — голос Владимира был низким, усталым, без злости, но тяжёлым, как после долгого дня, когда говорить уже трудно.
Он вошёл, не снимая сапог, и это было заметно по грязи на подоле и по тому, как он сразу поставил ногу шире, чтобы не поскользнуться на шкурах.
— Я не одна. Очаг со мной.
— Угу… — он усмехнулся одним углом рта, но быстро. — Очаг хотя бы не спорит.
Он подошёл ближе, постоял, не решаясь сразу сесть, словно не знал, куда деть руки.
— Ты ел? — спросила Кира.
— Ел. — Он помолчал, затем честно добавил: — Не помню, что именно. Там было шумно.
— На дворе?
— И на дворе, и в людской. Добрыня с кем-то ругался. Варяги опять не поделили что-то.
Кира кивнула и снова подтянула нить, чтобы она не провисала.
— Сядь. Ты стоишь, как в карауле.
— А я и есть в карауле, — пробормотал он и всё-таки сел на пол у очага, ближе к её ногам, вытянул руки к теплу и сразу опустил голову, словно шея больше не держала.
Кира не торопилась. Она положила веретено на колени, чтобы оно не укатилось, и только затем протянула руку и коснулась его волос — осторожно, не гладя сразу, а словно проверяя: не мокрые ли, не холодные ли.
— Ты дождь ловил? — спросила она.
— Ветер ловил. А дождь сам меня нашёл.
Он помолчал, затем, не поднимая головы, глухо сказал:
— Они сегодня обращались со мной как с собакой. Как будто я не князь.
— На вече?
— Да, на вече, — он резко вдохнул и выдохнул. — Я говорю, что будет порядок. А они в ответ: «Порядок? Ты нам про порядок? Ты кто вообще?» И смеются. Прямо в лицо смеются.
Кира провела пальцами по его затылку — медленно, ровно, чтобы он не дёрнулся.
— Они смеются не из-за порядка, — сказала она. — Они смеются, потому что видят, где тебя легче зацепить.
— Я знаю, где, — он поднял голову, посмотрел на неё снизу, глаза были красноватыми от усталости. — Они опять сказали это слово.
— Какое слово?
— Ну… это, — он сжал зубы. — «Робичич».
Кира не отвела взгляд.
— И что ты сделал?
— Хотел… — он мотнул головой, — хотел одному врезать по зубам. Прямо там. Добрыня перехватил мою руку. Сказал: «Не здесь». А мне… мне не «не здесь» хочется. Мне хочется, чтобы они заткнулись.
Кира кивнула, словно это было ожидаемо.
— Они и ждут, что ты сорвёшься, — сказала она. — Им это выгодно. Если ты сорвался, ты для них «чужой», «дикий», «не наш». Они потом будут кричать: «Видели, кого нам прислали».
Он хмыкнул.
— А если я молчу, они тоже кричат.
— Пусть кричат. Молчание — это не слабость, если ты сам его выбираешь.
— Ты говоришь, как Добрыня. — Он снова опустил голову на её колени, но не лёг полностью, лишь упёрся лбом. — А внутри всё равно кипит.
Кира чуть сильнее сжала пальцы в его волосах, не до боли, но так, чтобы он чувствовал её руку.
— Внутри пусть кипит. Снаружи — нет.
— Тебе легко говорить.
— Мне не легко.
Он поднял голову, словно услышал что-то важное.
— Тогда почему ты такая спокойная? Ты ведь тоже слышишь. Они и про тебя говорят.
— Говорят.
— И тебе не противно?
— Противно.
— Тогда почему ты всё время молчишь?
Кира задержала дыхание на секунду, чтобы не ответить резко.
— Потому что, если я начну спорить с каждым, у меня не хватит времени ни лечить, ни жить, — сказала она. — И потому что им не нужен мой ответ. Им нужно, чтобы я дернулась, чтобы показать: «Вот она, чужая, истерит».
— Ты не чужая, — резко сказал он, не подумав.
Кира мягко улыбнулась, но быстро, без напускного тепла.
— Для них я чужая. И ты для них тоже чужой. Пока.
Он тихо выругался сквозь зубы.
— «Пока»… Мне это «пока» уже вот здесь сидит, — он ударил себя кулаком по груди, не сильно, словно указывая на место, где копится злость.
Кира наклонилась ближе.
— Слушай меня, — сказала она тихо. — Если снова скажут «сын рабыни», не бросайся на них.
Он напрягся.
— И что мне делать? Стоять и улыбаться?
— Нет. Ответь так, чтобы им стало неловко.
— Как?
Кира чуть повернула голову, словно примеряла слова.
— Скажи: «Да, я сын рабыни». И всё. Не оправдывайся. Не объясняй.
Он моргнул.
— И всё?
— И всё.
— Они же тогда… ещё сильнее начнут.
— Нет. — Кира покачала головой. — Они ждут, что ты будешь рвать горло, доказывать, что ты «не такой». А когда ты сам это говоришь, у них из рук крючок выпадает.
Он помолчал, обдумывая.
— Ты хочешь, чтобы я согласился с ними?
— Я хочу, чтобы ты забрал их слово себе. Тогда оно перестанет тебя ранить.
Владимир хмыкнул, но уже без злости, скорее с сомнением.
— А если они начнут: «Ну и что, раз сын рабыни, то…»?
— Тогда добавь, — сказала Кира и посмотрела прямо. — Скажи: «Да, я сын рабыни. И моя мать была лучше, чем ваши из благородных родов». Только не кричи. Спокойно. Как будто говоришь о погоде.
Он вдруг коротко засмеялся — не весело, а от неожиданности.
— Они же взбеленятся.
— Пусть. Но они не смогут быстро ответить. Им будет стыдно, потому что ты заставишь их говорить о матерях вслух. А они это не любят. Они любят шептать.
Владимир молчал, затем протянул руку и накрыл её ладонь у себя на голове, словно удерживая: «Не убирай».
— Ты это придумала сейчас? — спросил он.
— Нет. Я думала об этом давно, — ответила Кира. — Просто раньше не было смысла говорить.
— Почему?
— Потому что ты бы не услышал.
Он снова хмыкнул и тихо сказал:
— Наверное. Я тогда думал, что если громче кричать, то сильнее выглядишь.
— В Новгороде громче — значит легче ткнуть палкой.
Он вздохнул, словно воздух был кислым, как после тяжёлого мёда.
— Они могут меня выгнать, Кира.
Она не ответила сразу, лишь продолжала гладить его волосы, пока он не повторил тише:
— Могут. Завтра ударят в колокол — и всё. «Пошёл вон». Я ведь не мой отец. Они меня не боятся.
— Они боятся. Просто не так, как тебе хочется.
— А как?
— Они боятся, что ты начнёшь считать их деньги. Боятся, что ты перекроешь им путь к прибыли. Боятся, что ты договоришься с теми, с кем они уже договорились.
Он поднял на неё глаза — внимательные, цепкие, но усталые.
— Ты опять про деньги.
— Потому что здесь всё про деньги.
— На вече мне кричали не про деньги.
— Кричали. Но внутри у них — деньги.
Он замолчал, затем внезапно спросил:
— Ты сегодня с кем говорила? Из тех, кто к тебе приходит?
Кира не отвела взгляд.
— Приходили.
— Кто?
— Жена посадника. Затем ещё две — одна от купца, другая сестра боярина.
— И что они сказали?
Кира слегка пожала плечом.
— Одна жаловалась на боль в животе. Другая — на кровотечения. Третья — на головные боли, но это было не про голову.
Владимир прищурился.
— А про что?
— Про то, что её муж пьёт и проигрывает. И что варяги кому-то должны. И что кто-то прячет воск.
Он медленно выдохнул.
— Ты это так, между делом, узнаёшь?
— Я задаю вопросы. Они сами говорят. Людям легче говорить, когда думают, что ты их лечишь.
Он помолчал, затем тихо сказал:
— И тебе не противно?
Кира чуть сжала губы.
— Иногда противно. Но если я не буду слушать, другие будут. И используют это против нас.
Он посмотрел на её руку — на кольцо, на пальцы, пахнущие льном и дымом.
— Мы стали как купцы, — сказал он. — Только торгуем не воском.
— Мы стали как выжившие, — ответила Кира. — Купцы хотя бы честно торгуют.
Владимир криво усмехнулся.
— Честно? Ты не видела купцов.
— Я их видела.
— Тогда зачем так говоришь?
— Чтобы ты понял: мы не хуже их. Мы просто учимся.
Он снова опустил голову на её колени, теперь полностью, и лежал так, как ложатся только рядом с теми, кому доверяют всё тело.
— Я сегодня чуть не сорвался, — глухо сказал он в пол. — Мне показалось, что я прямо там возьму меч и… всё. Конец.
— Я знаю.
— Откуда?
— По твоим шагам. Ты вошёл, и у тебя плечи были деревянные. Пальцы белые. Ты так делаешь, когда держишься из последних сил.
Он фыркнул.
— Ты читаешь меня, как свои бересты.
— Я тебя вижу. Этого достаточно.
Он помолчал, затем сказал, совсем тихо, словно стыдясь:
— Я боюсь, что меня прогонят. Как щенка. Без места. Без имени.
Кира не сказала «не прогонят». Она просто провела рукой по его волосам ещё раз, медленно, от макушки к затылку.
— Скажи мне честно, — продолжил он, — если это случится, ты пойдёшь со мной?
— Да.
— Вот так просто?
— Вот так.
— А если тебя… — он замялся, — если тебя здесь будут держать? Против твоей воли?
Кира посмотрела на очаг.
— Тогда я буду делать то, что умею. Искать выход. Но не брошу тебя.
Он резко выдохнул, словно только этого и ждал.
— Я иногда думаю, что слишком сильно на тебя опираюсь.
— Опирайся. Только не дави.
Он тихо засмеялся.
— Ты даже это умеешь сказать так, будто это приказ.
— Это не приказ. Это правило.
— У тебя всё по правилам.
— Потому что без правил здесь тебя съедят.
Владимир приподнялся, сел ближе, почти вплотную к её ногам, и посмотрел ей в лицо, долго, внимательно, словно хотел запомнить.
— Ты устала, — сказал он.
— Устала.
— И всё равно сидишь.
— Потому что, если я лягу, я начну думать сильнее.
— Ты и сейчас думаешь.
— Сейчас я пряду. Это помогает.
Он наклонился и неожиданно ткнулся лбом в её живот — коротко, неловко, почти по-детски.
— Я сегодня… — он выдохнул, — я сегодня, когда орал, вспомнил Киев. Как отец сидел. Как он махнул рукой: «Берите». И всё. Я стоял, словно меня плевком отметили.
Кира положила ладонь ему на затылок.
— Это не уйдёт сразу, — сказала она. — Но ты можешь сделать так, чтобы это перестало быть крючком.
— Тем, что ты сказала?
— Тем, что я сказала. И тем, что ты будешь заниматься делами. Торг, охрана, дороги. Люди любят выгоду больше, чем чистую кровь.
— А честь?
— Честь они вспоминают, когда им выгодно.
Он помолчал, затем вдруг спросил:
— Ты правда меня любишь?
Вопрос прозвучал тихо, почти грубо, словно он боялся сделать его мягким.
Кира посмотрела на него спокойно.
— Да.
— Почему?
— Потому что ты стараешься. Даже когда злишься.
Он усмехнулся.
— Отличная причина.
— Других здесь не дают.
Он кивнул, словно принял её слова.
— А ты меня не боишься?
— Боюсь.
— Чего?
— Что ты захочешь стать таким, как они, чтобы тебя приняли.
Владимир нахмурился.
— Я не хочу быть как они.
— Тогда не пытайся.
Он медленно поднял руку и коснулся её пальцев — не кольца, а кожи рядом, словно проверял, настоящая ли.
— Я сегодня… — начал он и снова замялся, — я сегодня хотел, чтобы ты была рядом там, на вече.
— Там меня бы сожрали глазами.
— А мне было бы проще.
— Я знаю.
— Тогда почему ты не пошла?
Кира ответила честно, без прикрас:
— Потому что я не твой щит для показа. Я твои глаза сбоку. Если я выйду на площадь, я стану мишенью, и все забудут про твою речь. Будут кричать про меня.
Он прищурился.
— Они и так кричат.
— Сейчас — тихо. На площади будет громко.
Владимир коротко кивнул.
— Ладно. Понял.
Он снова сел ниже, почти у её колен, и на секунду замер, словно собирался лечь опять, затем спросил:
— Ты хочешь, чтобы я остался этой ночью?
Кира не вздрогнула, только дыхание стало чуть глубже.
— Ты и так останешься. Двери не закрывай. Слуги любят подслушивать.
Он скривился.
— Псы.
— Здесь все подслушивают. Привыкай.
Он потянулся, снял пояс, бросил его рядом, затем стянул верхнюю одежду, остался в рубахе. Движения были простыми, не театральными, словно усталый человек раздевается, чтобы не мокнуть в поту.
— Я не буду… — внезапно сказал он. — Без твоего разрешения не трону.
Кира кивнула.
— Я знаю.
— Ты знаешь, но я всё равно скажу. Потому что мне важно, чтобы ты это слышала.
Кира на секунду закрыла глаза.
— Я слышу.
Он лёг рядом с лавкой, не на неё — на шкуру у очага, близко, чтобы тепло доставало, и положил голову ей на колени, как раньше, но уже спокойно, без нервных движений.
— Скажи ещё раз, — попросил он, очень тихо. — Про «сын рабыни».
Кира вздохнула и повторила медленно, чтобы он запомнил:
— Когда скажут, не бросайся. Скажи: «Да, я сын рабыни». Пауза. Если полезут дальше, добавь: «И моя мать была лучше, чем ваши из благородных родов».
Он хмыкнул, и в этом звуке впервые за долгое время было что-то живое.
— Они меня убьют глазами.
— Пусть. Глаза — не нож.
— А нож — это нож.
— Поэтому и не кричи. Говори спокойно. Они не любят спокойствие. Оно их злит сильнее.
Владимир пробормотал, словно для себя, повторяя:
— «Да, я сын рабыни»… «Моя мать была лучше»… — и замолчал, будто представил их лица.
Кира, не глядя на вошедшего, снова взялась за прялку — пальцы сжали тёплое, гладкое дерево, и нить тут же пошла ровно, ложась на веретено послушно, почти сама собой. Звук вращения был тихим, размеренным, и в этом бесконечном повторе было что‑то успокаивающее, как дыхание или слабый шум воды за стеной.
Прошло несколько минут. В комнате царила тягучая, полусонная тишина, только очаг потрескивал, да за стеной едва слышно шумела река.
Владимир, тяжело опустившись на лавку, притих, голова его склонилась, плечи обмякли. Лишь спустя время он, всё ещё сонный, едва разлепив губы, сказал:
— Ты меня держишь.
— Держу.
— Не отпускай.
— Не отпущу.
Его дыхание постепенно стало тяжёлым, ровным — сначала он всё ещё ворочался, разминая плечи, будто не мог найти себе места даже в тепле очага, но вскоре затих. Теперь только время от времени слышался короткий, почти детский вздох, да шорох, когда он менял позу, подминая под себя край овечьей шкуры.
Кира продолжала смотреть на угли, в которых ещё теплится последний отсвет дня, слушала глухой плеск воды за окном — Волхов вздыхал, стучался в берег короткими волнами. В дальней части дома иногда скрипела половица, кто-то, должно быть, шагал в темноте, или просто дом напоминал о себе, дышал ночной усталостью.
В голове у Киры не было больших, громких мыслей, не рождались ни слова о судьбе, ни слова о страхе. Она просто отмечала: он здесь, живой, дыхание его ровное; он не ушёл в княжескую злость, не спрятался за высокими словами, а лёг рядом, так, как ложатся только перед теми, кому по‑настоящему доверяют, перед теми, кого любят.
Она пряла ещё немного, медленно, будто давая себе время. Когда лён закончился, Кира осторожно, стараясь не скрипнуть, положила клубок в ларец, закрыла крышку обеими руками, чтобы не разбудить его случайным звуком.
Так она и сидела у очага, в сумраке, пока угли не потускнели, почти не стали чёрными — только слабое тепло осталось в камнях, только слабый, едва уловимый свет.