Глава 38. Тень над животом

Глава 38. Тень над животом

Утро наступило незаметно, растворяя остатки ночи медленно, будто нехотя. Тишина в светлице держалась вязкая, плотная — не та, что бывает после доброго сна, а тревожная, будто сама комната прислушивалась к шагам за стеной. Свет был холодным и тусклым; первые лучи, пробиваясь сквозь узкие оконца, ложились на пыльный пол, на пучки сушёных трав под самым потолком, на полотенца с красной вышивкой вдоль стен. Всё вокруг казалось застывшим, словно утро опасалось потревожить этот хрупкий покой.

Кира стояла у окна, придерживая одной рукой край подола, а другой подпирав локоть, — поза невольная, напряжённая, будто сама не знала, чего ждёт. За дверью слышалось осторожное шуршание: кто‑то переставлял ведро, другой снимал с полки тяжёлый кувшин, и этот обыденный звук в тишине становился почти зловещим, как дыхание чужого.

Потом раздался шёпот — осторожный, глухой, будто те, кто стоял по ту сторону двери, боялись не только разбудить хозяев, но и сами услышать что‑то лишнее в своих собственных словах.

— …всё не понесёт, — прозвучало глухо, женский голос. — Тонкая она. Князь-то силён, а она…

— Помолчи ты, — ответил другой, старший, сиплый голлс. — Стены слышат.

— Да что стены. Все знают. У прошлой тоже живот не держался, — младшая понизила голос, но не до конца. — Говорят, от сглаза. Или от того, что чужая. Не наша.

Пауза повисла густо, как утренний туман над рекой. За стеной коротко, неровно скрипнула дверь соседней комнаты — этот звук отозвался в груди, как чужой, тревожный. Затем снова послышался тот же осторожный, чуть растерянный шёпот, в котором угадывались страх и нетерпение; будто кто-то всё ещё медлил с решением, выбирая — войти или подождать, сказать или промолчать.

Вся светлица будто замерла в этом ожидании, и даже травы под потолком не шелохнулись, а полосы холодного света застыли на полотенцах, словно не желая скользить дальше по комнате.

— Робичья кровь… слабая она. Род не удержит.

Кира не обернулась к двери, стояла всё так же, будто вырезанная из воздуха. Только пальцы, сжимающие подол, стали бледными, суставы выступили резче, словно вся напряжённость утра сосредоточилась в этом простом, привычном движении.

Она долго стояла, не двигаясь, позволяя тишине заполнить всю комнату, пока шаги за стеной не стихли, растворяясь где-то вдалеке. Только тогда Кира выдохнула, голос прозвучал едва слышно — коротко, будто не к другим, а самой себе:

— Марта!

Девушка с веретеном, что сидела у печи, вздрогнула — тонкие плечи дрогнули, пряди волос упали на лоб. Она вскочила резко, с той поспешностью, в которой слышались и испуг, и желание сразу угодить, и, может быть, надежда, что всё — обычное, сегодняшнее утро.

— Да, княгиня?

— Кто это там за дверью шепчется?

— Да никто, — Марта замялась. — Девки, может. Половники.

— Я не про “может”. Я спрашиваю — кто.

— Я слышала, может, Акулина и Настёна, княгиня. Они воду носили.

— Зови Акулину.

Марта метнулась к двери. За ней — приглушённое шуршание, потом нерешительные шаги. Вошла женщина лет тридцати с чем-то в руках — вроде тряпки или щипцов, чтобы не пустыми.

— Княгиня звала?

— Звала.

Акулина остановилась у порога, глядя вниз.

— Что говорили? — спросила Кира.

— Да ничего, княгиня, — сразу, быстро, слишком поспешно. — Про воду только.

— Про воду? — Кира повернулась. — А про то, что “не понесу” — это тоже про воду?

Акулина опустила глаза.

— Я ж… я не со зла. Так, слово сорвалось.

— А про “робичью кровь”?

— Я не… я не хотела…

— Хотела, — голос Киры остался ровным. — Ты же не глупая. Ты знала, что я услышу.

— Нет, княгиня, — Акулина подняла руки. — Перуном клянусь, не думала! Люди ведь говорят, я повторила.

— Люди говорят. А ты — передаёшь?

— Не знала, что грех.

— Не знала, — повторила Кира и посмотрела прямо. — Значит, теперь знаешь.

Акулина сглотнула, потом тихо сказала.

— Простите, княгиня. Я ж за вас переживаю. Не хотела худого.

Кира не ответила сразу. Только смотрела — спокойно, но долго, пока та не опустила взгляд ещё ниже.

— Ладно, — сказала Кира наконец. — Иди. Только, если ещё раз услышишь, как “люди говорят”, — не повторяй. Лучше забудь.

Акулина кивнула, пятясь, вышла. Марта стояла у печи, не поднимая глаз.

— И ты слышала?

— Слышала.

— Почему молчала?

— Боялась.

— Кого?

— Всех.

Кира медленно отвернулась к окну, будто спасаясь от взгляда, от тяжести чужого присутствия. За мутным стеклом Волхов растянулся широкой серой лентой — вода блестела пятнами, как олово, холодная и почти безжизненная. Лёд у самой пристани ломался, медленно, с глухим скрежетом, и большие тёмные глыбы, рваные, неуклюжие, уходили вниз по течению, сталкивались, крутились на месте, исчезали за изгибом берега.

В этом зыбком движении, в тусклом весеннем свете чувствовалось и облегчение, и тревога — как будто сама река не знала, стоит ли радоваться свободе, или бояться того, что скрывается под ледяной водой.

— Ты тоже думаешь, что не понесу? — тихо спросила она.

Марта испуганно подняла голову.

— Нет! Что вы!

— Лгать мне не нужно.

— Я не думаю, княгиня. Я просто… — она запнулась, — я просто вижу, вы бледная. Устаёте.

— Устаю, — сказала Кира. — Потому что работаю. А не потому что “тонкая”.

Марта кивнула, но взгляд опустила снова. Кира подошла ближе к окну.

— Сколько у нас тут женщин в доме?

— Семь, княгиня. Восемь — с Варварой, что у колыбели.

— И все уже знают, да?

— Наверное…

— А кто пустил слух первый?

Марта замялась.

— Говорят, с кухни пошло.

— Кухня. Там старшая кто?

— Пелагея.

— Пелагея, — повторила Кира. — Та, что у Малуши служила раньше?

Марта кивнула.

— Вот и всё ясно.

Она не повышала голоса, но тон был такой, что Марта вздрогнула.

— Скажешь ей: я не гневаюсь. Но если ещё раз слово про меня выйдет из кухни — я пошлю в дружину. Пусть там попробует языком трепать.

Марта кивнула.

— И никому не говори, что я велела, — добавила Кира. — Пусть сами догадаются.

Марта кивнула ещё раз, быстро, почти испуганно, и поспешила к двери. Её шаги затихли сразу за порогом, оставив за собой только лёгкий вздох сквозняка.

В светлице воцарилась та самая тишина, в которой слышно всё — даже то, что обычно не замечаешь. В углу коротко звякнуло веретено о пол, затем кто‑то, не подавая голоса, осторожно поднял его и снова сел на своё место. Звук был одинокий, упрямый, как шёпот прощания.

Кира подошла к лавке и медленно опустилась, не спеша, будто боялась потревожить себя саму. Ладонь легла на живот — привычно, автоматически, словно этот жест был старше всех её решений. Под тонкой тканью — пусто, плоско, и тело словно само решило не помнить больше, не ждать, не держаться за то, что ушло.

За стеной прошли чьи-то шаги — осторожные, неспешные. Дверь скрипнула, еле слышно, и снова послышался тот же шёпот, теперь ещё тише, осторожнее, но всё равно различимый в вязкой тишине светлицы, где каждый звук казался большим, чем есть на самом деле.

— Сказала ей, да? — это, кажется, была Настёна.

— Сказала, — ответила Акулина. — Только зря. Глаза у неё холодные. Как будто видит, кто соврал.

— Говорят, она знахарка. Знает, кто что думает.

— Тогда бы давно знала, что не понесёт.

Кира вдруг встала — резко, с такой силой, что лавка скрипнула под ней, а воздух в комнате будто сгустился. Широкий подол платья задел край стола, ткань едва слышно зашуршала.

За дверью мгновенно наступила тишина. Слуги, шептавшие, будто язык отнялся: ни слова, ни движения, только глухое, едва уловимое напряжение — такое, что его можно было ощутить кожей, как сырость от реки. Всё вокруг застыло: даже звук за окном, даже отдалённый плеск воды, на миг стихли, будто весь дом слушал её молчание

— Работать! — сказала она громко, не открывая. — Пока язык работает — руки стоят!

За дверью кто-то неловко зашуршал, поспешно переступая, и вдруг с глухим звуком опрокинул ведро — вода плеснула по полу, раздалось приглушённая ругань, затем — напряжённая, прерывистая возня. Несколько секунд никто не решался даже вздохнуть.

Кира стояла неподвижно, словно вросла в пол, спина выпрямилась, подбородок чуть поднялся. Она не произнесла ни слова, только смотрела в пустоту, и в этот момент каждый в доме, даже не видя её, знал — услышать её шаги сейчас страшнее, чем любые упрёки.

Так она стояла ещё минуту, пока шаги и неуверенные голоса не отдалились, пока не стихло и отголоски чужого присутствия, и только тогда, медленно, почти не касаясь пола, снова подошла к окну.

Внизу Волхов катил льдины — большие, серые, с острыми краями, они сталкивались, поворачивались в мутной воде, а холодный свет бился на поверхности, дробился на тысячи искр, исчезая в глубине.

Кира стояла, опёршись руками о подоконник, смотрела вниз, туда, где река несла своё ледяное дыхание дальше от дома, в ту весну, что ещё не пришла.

— Тридцать процентов, — сказала она тихо. — Тридцать из ста.

Слуги в соседней комнате не заметили её тишины — уже перешли на другое, чужое, и шептались между собой, не думая, что слова могут долететь до самого края её слуха. Голоса их были рассеянными, пустыми, скользили по стенам, будто не имели ни веса, ни значения.

А Кира всё так же держала руку на животе, будто не могла отпустить этот жест, не могла разомкнуть пальцы. Машинально, словно пытаясь убедиться: есть ли там хоть малейшая жизнь, осталось ли что-то кроме пустоты? Но под ладонью отзывался только страх, холодный и осторожный, — он будто поселился там навсегда, теперь жил своей отдельной, упрямой жизнью, которую не изгнать ни светом, ни молитвой, ни привычным порядком утренних дел.

Свет в комнате был белый, почти режущий, — холодные полосы пробивались сквозь окна и ложились на пол, на стены, на руки, оставляя блики, которые больно били по глазам. Воздух стоял тяжёлый, влажный, будто вот-вот хлынет дождь, но пока только накапливал застоявшуюся тягость, которую нельзя было развеять ни одним движением.

В очаге тускло тлели угли, прятались под слоем пепла. Пахло воском и подгорелыми травами — кто-то, видно, недавно бросил в огонь пучок мяты, чтобы перебить приторный, сладковатый запах скисшего молока, который стоял здесь с самого утра. Этот острый пряный дымок смешивался с запахом пыли, сырости, и всё вместе напоминало о тревоге, о чём-то недосказанном.

Кира сидела на лавке, почти не двигаясь. Письмо лежало у неё на коленях, сложенное пополам, края бумаги плотные, шероховатые. Тёмно-жёлтая бумага, на сгибе — след воска, матовый и неровный, как клеймо. Она не отпускала письма, даже не разжимала пальцев, будто боялась, что если положит его в сторону — изменится всё вокруг.

— Прочитать, княгиня? — спросила Варвара, младшая из девушек, стоя чуть поодаль.

— Не надо, — тихо сказала Кира. — Я сама.

Она развернула письмо. Почерк был знаком — тонкий, угловатый, с нажимом на каждую букву, будто писали не пером, а ногтем.

— Из Киева? — осторожно спросила Варвара.

— От Малуши, — ответила Кира и прочитала вслух, не поднимая глаз:

— “Дорогая невестка. Надеюсь, что весна в Новгороде мягче, чем говорят. Погоды ведь бывают злыми, особенно для тех, кто слаб здоровьем. Береги себя. Род ждёт продолжения, не томи”.

Она замолчала.

— Ещё есть, княгиня?

Кира кивнула, перевернула лист.

— “Я слышала, что князь ваш в трудах, а ты всё молчишь. Пиши чаще. Или не хочешь, чтобы в Киеве знали новости?”.

— Что она хочет сказать? — Варвара подошла ближе.

— Она всегда говорит одно и то же. Только другими словами.

— Может, просто волнуется?

Кира посмотрела на неё, и Варвара сразу осеклась.

— У неё нет “волнуется”. У неё есть “проверяет”.

— Она… — Варвара запнулась. — Она знает, что… ну, что у вас… пока нет…

— Знает, — сказала Кира. — И каждое письмо — про это.

Она положила лист рядом с собой, прижала ладонью.

— “Не томи”, — повторила она вслух. — Это не просьба. Это приказ.

— А князь? — спросила Варвара. — Он знает, что она пишет?

— Не знаю. Он не спрашивает.

— Может, не хочет тревожить?

— Или боится, — сухо сказала Кира.

Варвара замялась, потом осторожно:

— А вы ей ответите?

— Зачем? Она не ждёт ответа. Она ждёт результата.

— Может, всё-таки написать хоть пару слов?

— Написать что? “Живы, пока не умерли”? Ей мало. Ей нужно имя. Имя ребёнка.

Варвара тихо опустила голову.

— Я слышала, — сказала она, — в Киеве говорят, будто она сама каждую ночь молится, чтоб род её продолжился.

— Молится, — отозвалась Кира. — И считает, что молитва — это приказ небесам.

Она взяла письмо, свернула, снова развернула — руки дрожали.

— Сколько их уже было? — спросила она. — Пять? Шесть?

— Семь, княгиня, — тихо сказала Варвара. — Я складывала. Все в ларце у стены.

— Сожги, — сказала Кира.

— Как? Все?

— Все.

— А если князь спросит?

— Пусть спрашивает.

Варвара не двинулась.

— Сожги, я сказала, — повторила Кира, резко.

Девушка подошла к очагу, развернула одно из старых писем, подожгла угол. Бумага вспыхнула, запахла палёным мёдом и чернилами.

Кира смотрела, как огонь съедает буквы.

— Она писала тебе когда-нибудь что-то доброе? — спросила Варвара, осторожно.

— Один раз, — Кира усмехнулась, коротко. — Когда я только приехала. Тогда писала: “Ты как весенний ветер в доме. Новгород оживёт”.

— И что потом?

— Потом поняла, что весенний ветер — это сквозняк.

Варвара молчала, мяла в руках тряпку.

— Может, это просто… стариковское, — неуверенно сказала она. — Они все такие.

— Она не старая, — тихо ответила Кира. — Она злая. Это не одно и то же. Передай Марте, — добавила Кира, — чтоб никому не говорила про письмо. Если кто спросит — скажи, что из Пскова, про торговлю.

— А если спросят, что там?

— Скажи, что не успели прочесть.

Варвара кивнула, но не ушла.

— Княгиня…

— Что?

— А вы… вы правда… боитесь её?

Кира посмотрела на неё внимательно.

— Я не боюсь. Я просто знаю, что она умеет ждать.

— И что?

— Те, кто умеют ждать, — опаснее всех.

Из угла донёсся звук — щелчок веретена, кто-то из девушек уронил нить.

— Подними, — сказала Кира, не оборачиваясь. — Не оставляй на полу.

Тишина снова повисла.

— Княгиня, — тихо сказала Варвара, — а может, князь сам ей напишет?

— Не напишет.

— Почему?

— Потому что он должен выглядеть сильным. А сильные не оправдываются.

— А вы?

— А я — должна молчать. Это и есть моя часть силы.

Варвара кивнула, но по глазам было видно, что не поняла.

Кира снова развернула письмо — смотрела, будто надеялась увидеть между строк хоть одно другое слово, человеческое.

— “Береги себя”, — прочитала она. — А дальше: “род ждёт продолжения”. Всё на своём месте.

— Может, она и правда переживает.

— Нет, Варвара. Она проверяет, жива ли я ещё.

— Княгиня… если бы можно было… ну, уйти отсюда, поехать куда-то.

— Куда? — коротко спросила Кира. — Куда ты поедешь от Малуши? Киев — её, Дорогобуж — её, даже сюда письмо приходит без сбоя.

Варвара тихо спросила.

— А если ребёнок всё-таки будет?

Кира подняла глаза.

— Тогда она скажет, что это её заслуга. Что молилась. Что благословила. Что всё благодаря ей.

— А вы?

— А я промолчу. Как всегда.

Она встала, подошла к очагу, забрала из рук Варвары последнюю бумагу и сама опустила в угли. Пламя подхватило её быстро, хрустнуло, будто ломалась кость.

Запахло чернилами и горячим воском.

— Всё, — сказала Кира. — Больше не будет.

— Пока, — тихо добавила Варвара.

Кира посмотрела на неё.

— Что — “пока”?

— Ну… пока не напишет снова.

— Не напишет, — сказала Кира. — А если напишет — письмо не дойдёт.

Она взяла с полки нож, срезала сургуч с нового ларца и опустила туда пепел.

— Пусть будет там, — сказала. — Под платьями. Пусть молчит.

Из-за двери донёсся стук — два раза, потом пауза.

— Князь идёт, — сказала Варвара.

Кира не ответила. Она сидела, глядя на пепел, как будто ждала, что тот остынет и остынет вместе с ней.

— Варвара, — сказала она наконец. — Если спросят, кто писал, скажи: не помнишь. Пусть думают, что письмо пропало.

— А если он спросит прямо?

— Скажи правду. Что было письмо. Что я прочла. И что ничего там не было.

— А если князь узнает, что сожгли?

Кира подняла глаза.

— Тогда скажи, что я не хотела держать яд в доме.

Варвара тихо выдохнула, поклонилась и вышла.

Кира осталась одна. В воздухе висел горький запах горелых чернил. Она положила ладонь на колени, туда, где ещё недавно лежало письмо.

«Она всё равно напишет снова, — подумала Кира. — Пока не получит ответ. Любой».

Но бумага уже догорела, и пепел рассыпался, как сахар на доске.

Гул в зале стоял такой, будто сам воздух напился вместе с людьми: шум заглушал все остальные звуки, сливал сотню голосов в вязкую, тягучую как мёд, кашу. Где‑то в центре столов гремели кубки, звенели ложки, слышался мокрый чавкающий смех, в котором не было ни радости, ни облегчения, только усталость да злость, тщательно спрятанная под густой бравадой. В воздухе висел запах тушёной оленины, густой пар поднимался от жирных блюд, от тяжёлых кувшинов с мёдом, от сала, которое капало прямо на доски.

Кира стояла сбоку, у второй лавки, ни разу не присев, держась в стороне, будто не хотела быть замеченной. В свете лучин лицо её терялось в полумраке, но глаза смотрели остро, ни на миг не теряя ни одной детали.

Бояре к этому часу уже успели выпить немало — щеки у них пылали густым, болезненным румянцем, глаза стеклились, а усы блестели от жира и пролитого меда. Кто‑то громко хвастался, как зимой завалил медведя: голос его срывался, смешки были нервными, никто не слушал до конца. Другой, в углу, уже клевал носом, едва не свалившись на стол, и только скрип лавки да короткий смешок выдавали его присутствие.

Владимир сидел во главе стола, спина его была прямой, как стрела, а плечи — напряжёнными, будто выточенными из камня. Он не улыбался, не поддерживал разговора, но смотрел внимательно, оценивающе, будто ждал момента, когда этот шум стихнет и останется только он — и все, кто сидел перед ним.

— Эй, князь, — крикнул кто-то из старших, — не молчишь ли слишком? Мёд остынет от твоего молчания.

— Не остынет, — ответил Владимир коротко. — Пусть пьёт тот, кому жарко.

— Да ты уж заговори, — встрял другой, румяный, с цепью на шее. — У нас тут пир, а не погреб.

— Пусть княгиня скажет слово, — выкрикнул кто-то с конца. — Молодая, а молчит, как вдова!

Кто-то хохотнул. Кира медленно повернула голову.

— У вас, вижу, у всех язык быстрее головы, — сказала она ровно. — Может, и за вас слово скажу?

— О! — кто-то хлопнул ладонью по столу. — Вот это княгиня! Отвечает!

— Не сердись, княгиня, — сказал тот с цепью, подмигивая. — Мы ж по-доброму. Людям интересно. Род твой в Новгороде теперь сидит, а наследника всё нет.

— Интересно — спрашивайте, — ответила Кира. — Только подумайте, выдержите ли ответ.

— Да мы люди простые, — сказал он, усмехаясь. — Нам всё можно. Вот я спрошу прямо: когда порадуешь князя сыном, а?

За столом на секунду стало тише.

— Сыном, говоришь, — повторила Кира. — А если дочь будет — ты, боярин, тоже порадуешься? Или крикнешь, что зря старалась?

— Ну, — тот смутился, засмеялся грубо. — Князь-то, поди, не против и дочери, но сын — дело.

— А если Бог решит иначе? — сказала она спокойно. — Ты его спросишь, почему не слушает бояр?

За спиной кто-то прыснул от смеха. Владимир резко поставил кубок на стол.

— Хватит, — сказал он. — Беседа у нас, вижу, пошла к чёрту.

— Да ладно тебе, князь, — вставил другой, с седыми усами. — Что ты, не мужик, что ли? Все мы ждём, пока род пойдёт. Это ж радость. Не обидно.

— Мне не обидно, — сказал Владимир, глядя в стол. — Ей — может.

Кира не отводила взгляда от говорившего.

— Вы много ждёте, бояре, — сказала она. — Только вот не вы потом умираете в родах.

— Ох, — хмыкнул кто-то. — Не к добру ты, княгиня, такие слова. На пиру — про смерть.

— А кто тему завёл — про рождение, — спокойно ответила она. — Это ведь две стороны одного дела.

Смех раздался неровный, натянутый.

— Ты, вижу, учёная, — сказал старый купец, подливая себе. — Всё про счёт и разум. А нам — простым — дети нужны. Не умные речи.

— Дети бывают разные, — ответила она. — Бывает, вырастут — и отца продадут. Бывает, с матерью не разговаривают. А бывает, не рождаются вовсе. Это не счёт, боярин. Это жизнь.

Кто-то у стола кашлянул, кто-то хмыкнул. Владимир поднял взгляд. Глаза у него были холодные.

— Пейте, — сказал он. — Или уходите.

— Да чего ты, князь, — попытался сгладить тот с цепью. — Мы ж без злобы. Народ волнуется. Род должен крепнуть.

— Род крепнет, когда язык держат, — сказал Владимир. — А не когда бабы считают чужие месяцы.

За столом кто-то прыснул, но быстро осёкся.

— Эй, не кипятись, — сказал боярин помоложе. — Мы ж за дело. Все же хотят, чтобы князь был с наследником, а не с… — он махнул рукой в сторону Киры, — с женщиной, что всё молчит и глядит, как судья.

— Лучше быть судьёй, чем клоуном, — сказала Кира.

За столом на секунду раздалось:

«О-о-о…» — вытянуто, с хмельной радостью.

Боярин покраснел.

— Ты смотри, какая острая! — сказал он. — Наша княгиня — не жена, а меч.

— Мечи у нас в оружейной, — отрезала Кира. — А я говорю, чтобы слушали.

— Да кто тебя не слушает, — усмехнулся кто-то. — Мы ж все тут ради князя.

— Ради князя? — тихо спросила она. — Или ради его места?

Кто-то кашлянул. Владимир посмотрел в сторону.

— Кира, — сказал он тихо, но в голосе звенело. — Хватит.

— Пусть, — сказал старый купец. — Пусть говорит. Слово ж не камень.

— Камень бывает тяжёлым, — ответила Кира. — Если бросить метко.

Кто-то засмеялся громко, пьяно.

— Да у тебя, княгиня, язык, как нож! — сказал боярин, наливая снова. — Сразу видно — не наша. Киевская кровь, не новгородская.

— И что? — спросила она. — Кровь — не вода. Течёт туда, где её не ждут.

— Да уж видно, — буркнул кто-то. — Князь-то с ней, а не с нашими.

— Потому что ваши — болтают, — сказала Кира.

— А ты, вижу, не болтаешь, а жалишь, — вставил другой.

Владимир ударил кулаком по столу — кубок перевернулся, мёд разлился, запах ударил сладостью.

— Всё, — сказал он. — Пир окончен.

— Князь… — начал кто-то.

— Сказал — всё.

Гул стих. Кто-то неловко отодвинул скамью, кто-то замер. Кира стояла всё там же, не шелохнувшись.

— Пусть дослушают, — сказала она. — Раз начали, пусть дослушают.

Владимир посмотрел на неё, но не остановил.

— Вы спрашивали, когда будет наследник, — сказала Кира. — Когда Бог даст — тогда будет. И когда даст — я вам не скажу. Пусть сами узнаете. По лицам вашим видно будет.

Несколько человек хмыкнули, но никто не засмеялся.

— И ещё, — добавила она, глядя на старшего. — Следующий, кто спросит про моё тело, будет говорить с Владимиром не за столом, а в яме.

Владимир медленно кивнул.

— Слышали, — сказал он тихо. — Она сказала. Я подтверждаю.

Тишина повисла. Пахло мёдом, потом и дымом. Кира повернулась к выходу.

— Варвара, — сказала она тихо. — Иди за мной.

Варвара поднялась из-за стены, как тень, и пошла следом. Когда дверь закрылась, в зале кто-то тихо сказал:

— Ну и стерва.

— Осторожней, — ответил другой. — Такие потом в памяти остаются.

— Долго ли? — спросил третий.

— Долго, — сказал седой. — У таких память — как ледяная вода. Не забывает.

Владимир поднял кубок, не глядя на них.

— Пейте, — сказал он. — За молчание.

И выпил до дна.

Она сидела на лавке, сутулившись, рубаха смялась и сбилась к боку, по белой ткани расползалось тёмное пятно крови — медленное, тяжелое, вязкое. В животе тянуло, ныло — будто кто-то внутри медленно, нарочно царапал острым гвоздём, не давая вздохнуть до конца. Лицо побледнело, губы были стянуты, взгляд цеплялся за пятно света на стене, чтобы не думать о боли.

В углу чадила лучина — огонь слабо трепетал, бросал на стены золотистые полосы, а запах горелого воска смешивался с тяжёлым, железным, почти ржавым запахом крови. Воздух был густой, спертый, наполненный тревогой, — казалось, что даже стены дрожат от напряжения.

Кира держала ладонь на животе — пальцы холодные, тонкие, не находящие себе места. На полу возле ног валялась грязная тряпка, вода в тазу мутнела, темнела, уходила в густой красноватый оттенок. Где-то за окном Волхов глухо шумел, стучал о берега — этот звук был далёким, будто кто-то говорил из-под воды, голос терялся и дробился, и невозможно было разобрать ни одного слова.

— Кира… — голос за дверью был сонный, усталый. — Ты не спишь?

Она не ответила.

Дверь скрипнула, вошёл Владимир, босой, с растрёпанными волосами, в одной рубахе. Зажмурился от света лучины, потом посмотрел на неё.

— Что случилось? — шагнул он ближе. — Опять?

Она кивнула.

Он остановился, глянул на таз, на ткань под ней. Лицо у него стало закрытым, будто камень.

— Сильно?

— Как всегда.

— Может, звать кого? Варвару, лекарку?

— Не надо. Уже всё.

Он подошёл ближе, присел рядом, глядя в огонь.

— Опять, — сказал он тихо. — Каждый раз жду, и каждый раз — опять.

Она молчала.

— Я думал… — он потёр шею. — Может, на этот раз. Ты сама говорила, что задержка была.

— Да, была.

— И что?

— И ничего.

— Может, это знак, — сказал он. — Может, не время.

— Может, — сказала она.

Он посмотрел на неё сбоку.

— Ты не плачешь?

— Нет.

— А выглядишь… — он замолчал. — Усталая ты.

Она усмехнулась.

— Усталая — это мягко сказано.

Он потянулся, осторожно коснулся её плеча.

— Ты… не злись, но я всё думаю… может, надо что-то сделать. Травы, заговоры, кто-то ведь знает, как помочь.

— Не надо, — резко сказала она.

— Почему? — удивился он. — Люди же…

— Люди умирают, — перебила она. — От трав, от родов, от всего этого.

— Ну, не все.

— Хочешь, я скажу тебе цифры?

Он нахмурился.

— Какие цифры?

— Треть, Владимир. Каждая третья умирает при родах. Если не сама, то ребёнок. Без разницы, кто первый.

— Откуда ты…

— Просто знаю.

Он долго молчал.

— А если не будешь пытаться, что скажут? — наконец произнёс. — Бояре ждут. Мать пишет. Все шепчут.

— Пусть шепчут, — сказала Кира.

— Кира…

— Что?

— Ты не понимаешь. Если ребёнка не будет — они скажут, что ты бесплодна. А потом — что ты мне не пара.

— Они уже говорят.

Он помолчал, потом тяжело выдохнул.

— Ну, пусть говорят.

Она посмотрела на него.

— Не “пусть”. Это твой род. Это твоя сила. А я… я просто между ними и тобой.

— Ты не между, — сказал он. — Ты со мной.

— Пока не родила.

Он резко повернулся к ней.

— Хватит.

— Что хватит? Я просто говорю, как есть.

— Как будто ты сама хочешь этого меньше всех.

— Я не хочу, — тихо сказала она.

Он замер.

— Что?

— Я не хочу детей.

Он моргнул, будто не понял.

— Как — не хочешь?

— Так. Не хочу. Не хочу умирать, Владимир.

— Никто не говорит, что умрёшь.

— Здесь все умирают.

— Не все! — с раздражением сказал он. — Ты жива, сильная, не какая-нибудь крестьянка. Тебя будут беречь.

— Беречь? — усмехнулась она. — Знаешь, сколько таких “берегли”? На кладбище — целые ряды.

— Хватит говорить так.

— А как? По-твоему, я должна радоваться, что снова кровь пошла? Или надеяться, что в следующий раз я не выживу?

Он сжал кулаки.

— Не говори глупостей.

— Это не глупости, это реальность.

Он сел ближе, потянулся, положил руку ей на живот.

— Слушай, — сказал он. — Не говори так. У нас всё будет. Вот увидишь.

— Что будет? — спросила она спокойно. — Похороны?

Он опустил руку.

— Не могу с тобой так, — произнёс он глухо. — Ты будто специально…

— Я просто устала бояться, — перебила она. — Каждый месяц одно и то же. Жду — и боюсь. И когда кровь идёт, мне не больно. Мне просто стыдно. Потому что ты смотришь вот так.

Он отвернулся.

— Не смотри так, — тихо добавила она.

— А как мне? — спросил он. — Как будто ничего?

— Да. Именно так.

Он горько усмехнулся.

— Ты странная. Все женщины молятся о ребёнке, а ты…

— А я молюсь, чтобы не умереть.

Он ничего не ответил. Пламя трепетало, пахло дымом и железом.

— Может, усыновим, — выдала она вдруг. — Возьмём кого-то. Мальчика. Или девочку.

— Что?

— Возьмём. Найдём сироту. Дадим имя, крышу, еду. Будет нашим.

— Это не то, — сказал он.

— Почему “не то”? Кровь? Кровь не делает человека.

— Род — делает.

— Род — тоже умирает, если в нём все мёртвые, — сказала она тихо.

Он молчал долго.

— Тебя не поймут.

— Пусть.

— И меня не поймут.

— Привыкнешь. Не впервой.

Он покачал головой.

— Нет, Кира. Так нельзя. Люди не примут.

— Люди не принимают вообще ничего, пока их не заставишь.

— И ты заставишь?

— Если придётся.

Он посмотрел на неё.

— Ты боишься не смерти, а вины.

Она вздохнула.

— Бояться вины — значит быть живой.

Он провёл рукой по лицу.

— Я не знаю, что с тобой делать.

— Ничего, — сказала она. — Просто побудь.

Он встал, пошёл к двери, потом остановился.

— Всё равно, — сказал он, не глядя, — я верю, что ты родишь.

— А я верю, что останусь жива, — тихо ответила она.

Он вышел. Кира осталась сидеть. На коленях ткань, на ткани пятно — тёмное, как метка.

Она посмотрела на огонь.

«Каждый месяц — как суд, — подумала она. — И каждый раз — оправдали, но на время».

Пламя опустилось, треснуло углём. За окном Волхов шумел — так же ровно, как всегда.