Глава 94. Одержимость пустоты

Глава 94. Одержимость пустоты

Тронный зал напоминал капкан: тяжелый воздух стоял, будто в запертой печи, и каждый вдох давался с усилием. Два массивных светильника горели, отбрасывая на стены длинные тени, их языки пламени потрескивали, поднимали вверх вялые спирали копоти, что цеплялись за каменный потолок. Запах горячего воска вязко переплетался с запахом влажной, чуть затхлой шерсти — гонцы то и дело приносили на себе не только гулкий холод улицы, но и сырость, смешанную с резким, медным духом крови, въевшейся в их одежды за долгий путь.

Владимир сидел не по-княжески, а будто утонул в резном кресле, его спина скользнула вниз, плечи бессильно осели. Локти небрежно, почти тяжело легли на колени, и всё в его фигуре говорило о сдавленной усталости. Его взгляд блуждал где-то внутри — невидящий, рассеянный, пустой, не задерживаясь ни на одном предмете. Рубаха, помятая, словно изжёванная в ночных бдениях, была небрежно заправлена в штаны. По вискам стекали тонкие струйки пота, волосы липли к коже, теряли прежний блеск и тяжело висели, как тряпки. Под глазами залегли тени, кожа казалась желтоватой, болезненно-бледной.

У двери стоял слуга, вытянувшийся во весь рост, — он окликнул тихо, чуть срываясь на сип:

— Князь, отряд с Печерской стороны прибыл...

Но Владимир не пошевелился, будто не услышал. Мгновения вытянулись в непомерно долгую, вязкую паузу, словно всё замерло вместе с ним: даже свеча где-то сбоку вдруг затрещала особенно громко, и этот хрупкий звук показался оглушающим. Только тогда он медленно, с видимым усилием, поднял голову; глаза его остались пустыми, но в них на краткий миг мелькнуло что-то потемневшее.

— Зови их, — выдохнул он едва слышно.

Дверь открылась с коротким скрипом, и в зал, тяжело шаркая, вошли гонцы — пятеро, каждый словно нес на плечах весь мороз улицы. Лица обветренные, с трещинами на щеках, один из них волочил ногу, опираясь на товарища. На плащах у каждого — налипшие комья снега, пятна грязи, местами проступала запекшаяся, потемневшая кровь, оставшаяся после давней драки. В глазах усталость и тревога, в движениях осторожность. Старший из них, высокий, сутулый, быстро склонил голову, будто не решался встретиться взглядом с князем.

— Княже, мы обошли всё вдоль ручья, как ты велел, — произнёс он, голос его чуть дрожал.

Владимир посмотрел на него. Взгляд по-прежнему оставался пустым, не задерживаясь ни на чём — будто князь смотрел сквозь людей, мимо них, в какую-то иную, неведомую им тьму.

— И что? — голос Владимира прозвучал тише, чем могло бы быть, словно откуда-то издалека, в воздухе влажном и липком.

— Следов нет, — с трудом проговорил старший гонец, нервно сглотнув. — Ни следов, ни одежды… Ни зверя, ни человека. Вообще ничего.

Владимир едва заметно кивнул, потом откинулся в кресле. Слова слетали с его губ не угрожающим тоном, а спокойной, ледяной очевидностью:

— Искали плохо.

Старший затряс головой, его плечи подёрнулись нервным подрагиванием:

— Нет, княже… Мы шли с факелами, проверяли даже под лёд… Всё замёрзло, но мы рубили, разбивали, смотрели… Мы старались, как могли.

В этот момент из пятёрки вынырнул молодой варяг, высокий, с заросшим лицом, он едва удержался, чтобы не вскрикнуть:

— Мы снег ели, чтобы идти дальше, княже! Кони падали прямо в сугробы, а мы вытаскивали седла на себе! Мы не могли сделать больше…

Владимир повернул к нему голову так медленно, что древко кресла под его рукой заскрипело, дерево жалобно треснуло под мёртвой хваткой.

— Но не нашли её, — голос прозвучал тускло, но его не нужно было повышать, чтобы стало не по себе.

— Нет, — прошептал варяг, опуская глаза в пол, будто от этого ответа отвалился кусок его собственной вины.

В зале повисла густая, вязкая тишина. Пламя светильников гудело где-то наверху, и даже стража у дверей затаила дыхание. Владимир сидел несколько секунд, будто пытаясь утонуть в этой тишине, а потом, с трудом — движение было тяжёлым, как будто он поднимал не своё измученное тело, а глыбу камня — поднялся с кресла.

— Ещё раз, — глухо приказал он. — Пойдёте ещё раз.

Старший тихо вздохнул, на выдохе прозвучала обречённость, будто знал наперёд, что этот приказ не изменить:

— Княже… Мы трижды ходили той дорогой — туда и обратно. Людей почти не осталось, все обессилели…

Владимир глядел на него, не мигая, взгляд сделался стальным, в нём не было ни капли сострадания — только тяжёлое упрямство, от которого по спине пробегал холодок:

— Мне всё равно, — его голос был ровен, безжизненен, словно неотвратимый приговор. — Идите. Ищите. Я сказал — искать. Пока не найдёте.

Хромающий шагнул вперёд, шатаясь, его лицо было серым от усталости, но в глазах плясала мольба:

— Княже… Там следов нет потому, что её там…

— Замолчи, — перебил Владимир, даже не повысив голоса.

Тронный зал стал ещё тише, глухая, давящая тишина сжала всех, кто был рядом. Хромающий замер, сглотнул, будто во рту у него вдруг стало сухо, и опустил глаза, не осмеливаясь больше ни на слово.

— Прости, княже. Но если бы она там была, хоть что-нибудь бы осталось: клочок ткани, отпечаток, волосина… Звери бы нашли, птицы расклевали бы… Но там — пустота. Словно…

Владимир с силой ударил по подлокотнику — сухой треск дерева разлетелся эхом, будто в зале прогремел выстрел.

— Не говори «словно»! — выкрикнул он, не сдержавшись.

Вся пятёрка вздрогнула, будто над ними хлестнула метель. Несколько секунд он просто тяжело дышал, стиснув зубы, лицо исчезло в глубокой тени — из-под лба глаза горели лихорадочно.

Он выдохнул медленно, сквозь стиснутые зубы, и опустился обратно в кресло, будто провалился в него, стал вдруг меньше, ссутулился, опустил взгляд куда-то на пол.

— У неё должен быть след… — глухо проговорил он, будто сам себе. — Не могла она исчезнуть в воздухе. Люди не исчезают просто так.

Гонцы, переминавшиеся с ноги на ногу, переглянулись, по залу прошёл едва заметный шорох: ни один не решался произнести ни слова, все будто сжались от этой невозможности, висевшей в воздухе.

Тогда хромающий, не поднимая глаз, всё-таки осмелился заговорить:

— Княже, люди — не исчезают… Но то, что мы видели у купели… это ведь…

— Хватит, — резко оборвал Владимир, и сразу закрыл лицо ладонью, будто отгородился от всех и от себя самого. — Я сказал: искать. До весны. До таяния снега. До лета… Пока не найдёте.

Слова оборвались, повисли в холодном воздухе, как незаконченная молитва.

Старший осторожно шагнул ближе, в его движениях сквозила тревога, будто приближался к бездне:

— Княже… Люди умирают, но так не исчезают. Это не человек сделал.

Владимир повернул к нему голову, глаза блеснули тускло.

— И что ты предлагаешь? — глухо спросил он. — Сказать всем, что она умерла? Во что мне тогда верить? Что её унесло озеро? Звери? Ты видел её платье? Оно валялось прямо у меня под рукой! Какой зверь мог снять платье и не тронуть тело?

Ответа не было. Все молчали, кто-то неловко переступил с ноги на ногу, кто-то просто смотрел в пол, будто там, под истёртыми камнями, мог найти ответ.

Владимир вскочил, резким движением, и даже кресло качнулось под ним.

— Значит, искать! Кто найдёт хотя бы след — получит село! Кто привезёт весть — золото! Кто приведёт её живой…

Он запнулся, не в силах закончить, дыхание перехватило. Повисла новая, тяжёлая пауза.

Старший посмотрел на него снизу вверх, голос его дрогнул:

— Княже, а если найдут… не живую?

У Владимира дёрнулся глаз, рука сжалась в кулак, суставы побелели, будто сейчас проломит дерево:

— Не найдут, — сдавленно выдохнул он.

Молодой варяг нервно теребил ремень на плаще, голова опущена, в глазах тревога.

— Княже… По лесам люди шепчутся… Говорят, будто её унесли те, что по ночам ходят. В Корсуни видели дым, и…

— Бред, — взорвался Владимир, и голос его был вдруг страшен, хрипл и силён. — Я не слушаю бабских сказок! Я жду вестей. Всё. Уходите.

Гонцы, низко поклонившись, поспешно удалились — с ними уходил из зала запах мокрой шерсти, сырости и холода, словно сквозняк протянулся за их спинами. Дверь захлопнулась глухо, и тишина вновь опустилась на тронный зал.

Владимир остался один. Некоторое время он просто стоял, чувствуя, как затекают ноги, как по спине стекает пот. Потом медленно, будто во сне, шагнул к столу, ухватился за край — пальцы с трудом слушались. Голова опустилась, плечи сжались, и в грудной клетке разлилась пустота.

«Она ушла от меня. Нет, её забрали. Или…».

Мысли, как комья грязи, налипали в голове. Он резко отпрянул от стола, словно только что обжёгся ими.

Слуга, всё это время стоявший в тени у стены, осторожно сделал шаг вперёд, не смея поднять глаз:

— Княже, может, еду принести? Или бы… отдохнуть?

Голос его был почти неслышен, как шелест сорвавшегося листа. Владимир даже не посмотрел на него, только коротко бросил, хрипловато:

— Вон отсюда.

Слуга растворился в темноте, будто его и не было вовсе, только дверь скрипнула на мгновение — и тишина вернулась, стала вязкой, тяжёлой, словно глухой покров.

Владимир опустился обратно на трон — не сел, а именно обрушился в него всем своим измотанным телом. Плечи ссутулились, спина согнулась, лицо стало совсем пустым, гладким, будто лишилось всяких черт, кроме тяжёлой тени, упавшей от светильников.

Глаза его потемнели, провалились внутрь, как две чёрные ямы без дна, ничего не отражающие. Он уставился перед собой, не мигая, не замечая, как по его скулам ползут и дрожат чёрные полосы от колеблющегося света. Веки не опускались, лицо не вздрагивало — он застыл, как статуя, слепая и забытая.

Так прошёл час. Потом ещё один. Потом — ночь, длинная, вязкая, переломанная паузами, когда где-то вдалеке кто-то кашлял или стонал, а он всё не двигался, не дышал почти.

Иногда дверь скрипела едва слышно — в щёлку заглядывал кто-то из слуг или гонцов, и тогда Владимир поднимал голову резко, словно в него ударял ток надежды, словно вот-вот войдёт кто-то с вестью. Но каждый раз лицо его оседало, взгляд снова стекал куда-то на пол, и ожидание становилось всё тяжелее.

Он сидел так, не замечая, как стынут руки, как тело затекает, как ночь уже почти растворилась за окнами.

Потом, в какой-то миг, когда от надежды не осталось ничего, кроме тупой боли, он склонил голову и едва слышно прошептал в темноту:

— Она вернётся. Должна вернуться. Всё остальное — неправда, — прошептал Владимир, почти не двигая губами, глядя куда-то в чёрную глубину между светильниками, туда, где за гранью огня плясали тени.

Зал был полон тишины, в которой слышалось его дыхание, глухое, ломкое. Никто не посмел бы сейчас приблизиться — даже мышь не пискнула бы в этой давящей пустоте. Он снова замолчал, словно не осталось ни слов, ни слёз, ни даже привычных мыслей. Только ожидание.

Время тянулось, как длинная, мучительная зима за киевскими стенами. Пустой зал медленно застывал, покрываясь тенями и холодом, а за окнами лежала такая же пустая, чужая зима — леса стояли белыми стенами, мёртвые и глухие, в них исчезали поисковые отряды. Они уходили с факелами, в промёрзших плащах, и возвращались не с вестями, а с ранами и снегом, что прилипал к сапогам. Каждый раз приносили только усталость, только отчаяние, только новые истории про то, чего никто не видел.

А он всё сидел на троне — не князь, не властелин, а человек, у которого с каждым днём отнимали надежду. Ждал, и не верил ничьим словам, не принимал ни одной догадки, ни одного объяснения. Все рассказы о смерти, исчезновении, волках и снегах были для него пусты, как выцветшие лоскуты.

Потому что было только одно слово, к которому он готов был прислушаться — слово, что нашлась.

Но это слово не приходило. Ни ночью, ни на рассвете, ни в бесконечной серой тишине.

И пустота, что сидела с ним в зале, незаметно становилась его лицом — новой печатью, медленно, неумолимо.

Покои Киры погружались во мрак, в глухую тишину, где даже пыль, казалось, оседала медленнее обычного. Светильники давно не зажигали — с того самого дня, когда она исчезла, и никто не решался нарушить эту тьму. Воздух стоял неподвижный, пропитанный густым ароматом сухих трав: полынь, зверобой, мята и какая-то горькая, едва слышная нота настоев, которые Кира сама запирала в маленьких стеклянных бутылках. На полках теснились горшочки, в которых высохли снадобья, а на стенах, в тёмных нишах, блекли разноцветные платки и ленточки. Всё здесь будто дышало её присутствием — так остро, что в груди становилось тесно, а шаг давался с трудом, словно воздух сгущался в стену перед каждым движением.

Владимир вошёл, не задерживаясь на пороге, не позвав, не ожидая ответа. Его шаги глухо прозвучали по полу, и он закрыл за собой дверь, не оборачиваясь. Сквозняк тихо толкнул створку, и она захлопнулась, будто сама, без чужой руки.

Он остановился в центре комнаты, неуверенно, неуклюже, будто не знал, куда себя деть. Глаза медленно скользили по знакомым мелочам: чашка, в которой остался след на дне, свёрнутый в уголке платок, платье, брошенное небрежно на спинку кресла, комок ниток на полу. Всё это было знакомо до боли — до щемящего воспоминания, как раньше она смеялась здесь, крутилась перед зеркалом, читала свои травяные сборники вполголоса. А теперь всё стало чужим, окаменевшим.

— Ну вот, — выдохнул он наконец, и голос его потонул в темноте. — Я пришёл… Не знаю, зачем.

Пауза вытянулась, давила тишиной, и казалось, что сейчас кто-то ответит из тени, шевельнёт подолом, зашуршит в углу. Но никто не двигался, только от стены отразился его собственный, потерянный голос.

Он медленно прошёл к лавке у очага — той самой, где она, подогнув ноги, любила сидеть долгими вечерами, грея ладони о кружку. Ткань на лавке чуть продавилась, в ней, казалось, ещё жила тёплая, домашняя складка её спины. Владимир опустил ладонь, провёл по ткани, ощутил холод, будто тень прошла по руке.

— Тёплая была… всегда тёплая, — прошептал он, почти не слышно. — Сейчас холодная… Почему холодная? Ведь только что здесь сидела. Вчера… Только вчера…

Он сел, тяжело, сдавленно, будто лавка могла не выдержать этой тяжести. Она жалобно скрипнула, отзываясь на незнакомую тяжесть, словно возмущалась: не тот сел, не та опора, пусто рядом.

Рядом на полу лежала её прялка — тонкая, кривая, трещина пробежала по боку. Он поднял её, осторожно положил на колени, посмотрел на гладкое древко, по которому когда-то бегали её пальцы. Рукоять ещё хранила тёплый налёт её ладоней, в щели пряталась тёмная шерстинка, и этот простой, домашний предмет вдруг стал для него тяжелее меча.

Владимир обхватил прялку обеими руками, уставился в её узоры, будто ждал, что они начнут говорить с ним — объяснять, куда она ушла и почему не вернулась.

— Ты опять её уронила, — усмехнулся Владимир, сухо, с едва уловимой болью, от которой сжимались скулы. — Я тогда сказал: «Починить бы её надо». А ты махнула рукой. Сказала: «Времени нет».

Он долго вёл пальцем по трещине, задерживаясь, будто боялся отпустить. Под ногтями застряла заноза, но он не заметил, только смотрел на тонкую линию, в которой таилась её небрежность, её живое движение, застывшее теперь навсегда.

— Почему ты всегда куда-то спешила… — пробормотал он себе под нос, не ожидая ответа, — будто всё время хотела убежать.

В комнате висела вязкая, неподвижная тишина, густая, как настойка, которую она оставила в стеклянной банке на полке. Казалось, она затягивает горло, мешает дышать.

Он медленно поднялся, пошёл к двери, за которой пряталась маленькая светёлка — её уединённый угол, сокровенное пространство, куда редко заглядывали чужие. Там, за деревянной перегородкой, висела её одежда: полотняные рубахи, аккуратно сложенные воротнички, вышитые нитками незатейливые цветы, пояс, сотканный её руками, с неровными, но крепкими узелками.

Владимир коснулся вышивки, провёл пальцами по плотным стежкам. Кожа подушечек вдруг заныла — так живо вспомнилось, как она сидела, сердито шепча под нос, ругая его, но руки продолжали работать быстро, упрямо.

— Это ты шила, когда ругалась на меня… — тихо сказал он, в уголках губ дрогнула улыбка, но тут же погасла, оставив только усталость. — Помнишь? Я тогда сказал, что не поеду в Новгород. А ты — «Да и не надо, я сама справлюсь».

Он вдруг затих, и тёплая, зыбкая улыбка исчезла, будто кто-то смахнул её с лица ладонью.

— Всегда сама… Всегда…

Он снял одну из рубах с крюка, поднёс к лицу, вдохнул аромат — здесь, среди чужой и родной одежды, пахло ею особенно ясно: травы, свежесть мыла, тонкая горечь её мазей, что всегда щипала глаза, когда она варила их по вечерам.

Он вдохнул глубже, и в груди будто что-то рвануло.

— Не уходи… — выдохнул он, тихо, почти беззвучно. — Ну, не уходи… Зачем ты так сделала?

Он вдруг сел прямо на пол, посреди рассыпанных вещей, так, как садятся дети в сундуке с сокровищами — растерянно, беспомощно. Рубаха лежала у него на коленях, он гладил ткань ладонью, будто пытался согреть её.

— Я не был тебе врагом… — говорил он, слова вырывались сквозь сжатое горло, с трудом, — я ошибался. Да… много. Кричал. Давил. Был, как чужой… Но это ведь всё можно было исправить, понимаешь? Можно. Я бы сделал… я бы всё сделал.

Он ударил себя раскрытой ладонью по груди, громко, с отчаянием:

— Ты слышишь? Я бы сделал!

В ответ — только тишина, глубокая, бесконечная, в которой глохли любые слова.

Он смотрел в темноту, туда, где раньше, у стены, она обычно сидела — согнувшись, с прялкой в руках, ловко управляясь с нитями, или штопая его старую одежду. В этом углу теперь лежала только тень, густая, холодная, неотзывчивая, и он долго не мог отвести взгляд, будто надеялся, что она сейчас выйдет из мрака и скажет ему хоть что-нибудь.

— Ну скажи хоть что-нибудь, — выдохнул он в темноту, не сводя взгляда с пустого угла. — Хоть раз. Хоть как обычно: «Ты опять всё портишь, Владимир». Или — «не ори»… Или…

Слова оборвались, будто воздух в груди закончился. Он резко умолк, сжал виски обеими руками — больно, до звона.

— Чёрт… — проговорил, глухо, тяжело. — Я сижу и говорю теням. Ты понимаешь? Я — князь. А сижу и говорю. Потому что больше некому.

Он поднялся, но ноги не держали — пошатывался, как пьяный, плечи ходили ходуном, движения были резкими, неуверенными. Он начал ходить по комнате кругами, будто загнанный зверь, пятясь от стен к окну и обратно, каждый раз натыкаясь взглядом на вещи, которые больше не принадлежали никому.

— Ты не могла исчезнуть. Не могла… Люди не исчезают. Они…

Он вдруг осёкся, будто во рту пересохло, и сжал кулаки.

— Они не исчезают вот так. Без звука. Без следа.

Он схватил её гребень со столика, стиснул в пальцах, будто мог выжать из дерева хоть каплю ответа.

— Вот он здесь. А ты — нет… Как? Как так? Если бог забрал — почему ничего не сказал? Если это что-то ещё… я всё равно не понимаю, — голос сорвался на шёпот, затаившийся где-то под потолком.

Он подошёл к ложу, дотронулся до подушки — ткань была холодной, чуть скомканной, хранила вмятину её головы. Сел, опустив плечи, голова склонилась, руки дрожали.

— Я бы искал тебя всю жизнь… — тихо, почти беззвучно. — Ищу… и буду искать… Пока ноги держат. Пока ты сама не скажешь: хватит…

Фраза зависла в воздухе, не отзываясь ни эхом, ни шорохом. Владимир вдруг резко обернулся, всматриваясь в густую тень в углу, где когда-то она сидела с вязанием.

— Ты там?

Тишина была густой, липкой, чужой. Разумеется, никто не ответил. Ни шагов, ни голоса, ни шороха — только потрескивание остывающих углей да далекий стон зимнего ветра за ставнями.

Он продолжил, уже почти шёпотом:

— Ну если ты там… скажи мне. Хоть дыхни. Шагни. Шорох сделай. Ты ведь всегда шумно ходила. Я тебя по шагам узнавал…

Снова — только тишина, полная, глухая. Он опустился на колени рядом с её сундуком, нащупал крышку, приподнял — петли скрипнули, запах трав потянулся наружу.

Внутри — её ленты, аккуратно перевитые в косы, высохшие пучки душицы и зверобоя, несколько берестяных листов с неровными, будто торопливыми пометками. Он провёл пальцем по её почерку, ловя знакомые изгибы букв, и сердце сжалось: здесь она была жива — ещё вчера, ещё миг назад.

— Ты писала так, будто рука не поспевала за мыслью, — медленно проговорил он, вглядываясь в неровные строки на бересте. — Буквы сбивались, строки ползли вверх, потом резко падали вниз… Всегда коряво. Всегда живо. Как ты сама.

Он провёл большим пальцем по вдавленным линиям, повторяя изгибы, словно хотел нащупать ритм её дыхания, её нетерпение, ту особенную спешку, с которой она жила, будто времени ей всегда было меньше, чем всем остальным.

Тихий, сдавленный смешок вырвался у него из горла — не смех, а жалкая его тень.

— Я ненавидел твой почерк, — сказал он почти с упрёком, будто она могла услышать. — Говорил тебе: «Пиши разборчиво, Кира, хоть кто-то ведь читать будет». А теперь… — он замолчал, сглотнул, — теперь я бы отдал всё, чтобы увидеть ещё одну такую кривую букву. Одну строчку. Хоть точку в конце.

Он опустился на пол, прямо рядом с сундуком, обхватил голову руками, пальцы зарылись в волосы, сжали виски, будто пытались удержать мысли, не дать им рассыпаться.

— Скажи мне, — выдохнул он, глядя в темноту под лавкой, — что мне делать теперь? Как мне быть… без тебя. Без твоего голоса. Без того, как ты смотришь, когда злишься. Без…

Голос предал его, оборвался, будто нить, натянутая слишком сильно. Он замер, не дыша, потом резко выпрямился, с трудом поднялся на ноги. Тело не слушалось, будто было чужим, тяжёлым.

Он дошёл до середины комнаты и вдруг закричал — громко, отчаянно, так, что стены отозвались глухим эхом:

— Да скажи же хоть слово! Если ты слышишь меня — скажи! Скажи, что ты здесь! Хоть тень свою покажи! Хоть дыхание! Хоть что-нибудь!

Голос его метался по комнате, отражался от стен, возвращался и бил его самого, пустой и беспомощный. В ответ — ничего. Ни движения, ни скрипа, ни тёплого шороха, который она всегда оставляла за собой.

Он стоял так несколько мгновений, потом силы будто вышли из него. Он медленно опустился обратно на лавку, сгорбился, уронил голову на её рубаху. Ткань смялась под его щекой, запах трав и мыла ударил в нос, и от этого стало только больнее.

— Ладно… — прошептал он, почти беззвучно. — Я подожду. Сколько нужно. Неделю. Месяц. Год. Всю жизнь, если понадобится. Ты ведь всегда возвращалась ко мне после ссоры. Всегда. Даже когда говорила, что больше не придёшь.

Он замолчал, дыхание выровнялось, стало тяжёлым и редким. Глаза закрылись сами собой.

— Вернись, Кира… — добавил он едва слышно. — Пожалуйста. Хоть во сне. Хоть тенью. Хоть так, чтобы я знал — ты была. Что я не сошёл с ума.

Тени в углах остались неподвижными. Светильники тихо коптили, отбрасывая на стены мёртвые, чужие силуэты. Комната не ответила — ни вздохом, ни шорохом.

Она была похожа на могилу, запечатанную и холодную.

А он оставался в ней единственным живым — человеком, который дышал, говорил, ждал… и с каждым мгновением становился всё более пустым внутри, словно часть его уже ушла вместе с ней и не собиралась возвращаться.

Тронный зал утопал в глухом зное — густой воздух, тяжёлый, с едва уловимым привкусом копоти и воска, висел в самом центре, будто прозрачный потолок. Факелы горели медленно, дым от них не стремился ввысь, а стлался по низу, полз между ног, огибал сапоги и полы плащей, вязался в складках ковров. Бояре стояли вдоль стен плотной, неловкой шеренгой, каждый будто прирос к месту: никто не переминался с ноги на ногу, не переговаривался, не смел даже кашлянуть. Десятники — суровые, понурые — прятали руки в рукавах, лишь изредка бросали короткие взгляды друг на друга, стараясь не задерживаться глазами на троне.

Длинные дубовые столы были покрыты мясом, хлебом, вяленой рыбой, караваями, блинами, но никто не касался. Мясо застыло, покрывшись серой коркой, надломленное с краю, с потёками жира. Мёд в глиняных кувшинах помутнел, слёзы янтаря сползли по стенкам и застыли в вязких лужицах. Запах еды смешался с дымом, с потом, с тревожной сыростью страха. Прислуга стояла у дверей, опустив головы, никто не решался унести ни крошки — князь не давал приказа, и вся жизнь в зале застыла, как вода в омуте.

На троне, в самом его центре, в тени массивного резного спинка, сидел Владимир. Он не восседал, не царствовал — скорее, сутулился, словно и вправду ему на плечи положили тяжёлый, холодный камень. В глазах его стояла пустота, глубокая, неотзывчивая, как яма под снегом. Под глазами пролегли тени — не то от бессонных ночей, не то от боли, не то от чего-то такого, чего никто не решался даже представить. Кулаки, лежащие на подлокотниках, были сжаты до побелевших костяшек, вены на руках проступили тёмными, узловатыми линиями.

— Княже… — первым осмелился боярин, стоявший у правой стены. Его голос прозвучал несмело, почти шёпотом, чтобы не спугнуть тяжёлую тишину. — Может… вы к столу? Хоть глоток, княже… для виду, для людей…

Владимир поднял руку резко, коротко, словно рубанул воздух.

— Не надо.

Слово было тяжёлое, короткое, и мгновенно отсекло любые дальнейшие уговоры. Боярин сразу опустил голову, плечи его дрогнули, а во взгляде мелькнуло нечто похожее на стыд или даже страх.

С другой стороны не выдержал старший сотник, рослый, с седой бородой, голос его прозвучал глухо, но в нём была тревога:

— Княже, по Южным воротам люди ждут приказа. Там разброд, тревога, все спрашивают, что делать…

Владимир даже не повернул головы, только бросил через плечо:

— Усилить караул. И чтобы без разговоров.

В зале стало ещё тише. Сотник коротко кивнул:

— Сделаем, — сказал, голос его звучал твёрдо, но едва заметно дрожал, словно он сам не до конца верил в свою силу.

Владимир моргнул — медленно, мучительно, как будто за веками усталости вдруг проступила тень человеческой боли. Глаза его вновь наполнились пустотой, взгляд скользнул вдоль стен, но нигде не задержался: ни на еде, ни на людях, ни на пламени факелов. Всё казалось ненужным, чужим, незыблемым в этом вязком, остановленном времени.

— Кто там ещё? Давайте, говорите, пока я слушаю, — бросил Владимир в зал, и голос его пронёсся по камню, разрезая вязкую тишину. Он звучал глухо, с нажимом, будто удар по столу.

Из-под арки неуверенно шагнул один из мытников — молодой, с заломленными плечами, будто и сам не верил, что осмелился.

— Княже… купцы корсунские просят разрешения войти в город… вывезти свой товар… они говорят…

— Нет, — отрезал Владимир, даже не дослушав. Слово прозвучало, как удар топора: коротко, хрипло, без тени колебания.

Мытник замер, будто получил пощёчину, но нашёл в себе силы продолжить, заглатывая окончания:

— Княже… но по договору…

— Я сказал — нет. Пусть стоят там, где стоят, — не поднимая взгляда, бросил Владимир, и в голосе не было ни капли сомнения, ни объяснения.

Мытник едва слышно сглотнул, будто хлебнул горькой воды, и быстро отступил назад, спрятался за спины других, стараясь стать как можно незаметнее.

В дальнем ряду за столами, где тени были особенно густыми, послышался сдержанный шёпот, нервный, чуть дрожащий:

— Да что с ним… третий день ни куска не взял…

Сразу же ему в ответ, таким же полушёпотом:

— А ты пойди скажи ему, что он плохо выглядит. Сам попробуй, подойди, если не боишься…

Владимир поднял голову медленно, как будто веки были набиты свинцом, и взгляд его прошёлся по залу, ледяной и острый.

— Кто сказал? — спросил он, и в этот момент в зале не шелохнулся никто. Даже треск факелов будто стих, и с потолка медленно, лениво оседала копоть.

Он оглядел всех, взгляд задержался на каждом чуть дольше, чем нужно, и в зале стало тише прежнего — даже дыхание бояр стало слышно, как шелест листьев в лесу.

— Ну? — повторил он, голос стал хриплым, будто проржавел за три дня молчания. — Говорите. Я не глухой.

Но никто не откликнулся. Никто не выдал себя ни жестом, ни словом, только плечи бояр чуть дрогнули, как под холодным ветром.

Владимир медленно встал. Каждый его жест был виден: как напряглись мышцы на шее, как побелели пальцы, вцепившись в подлокотники. Все в зале инстинктивно сжались, будто в один миг стены сузились, потолок стал ниже, а сам князь — выше, страшнее, неумолимее. Головы бояр склонились ниже, десятники, словно по команде, сделали шаг назад, выпрямились стражники у дверей, не смея даже выдохнуть громко.

Тишина стояла такая, что слышно было, как капает вино из кубка на пол.

— Вы думаете, я… — Владимир провёл ладонью по лицу, грубо, словно пытался стереть усталость, что въелась в кожу. Его пальцы задержались на висках, чуть сдавили, и он выдохнул сквозь зубы, глаза сузились. — Думаете, я не вижу, что вы шепчетесь? Как бабьё у печи, под сурдинку, исподтишка… Думаете, не слышу? Я не глухой.

Среди бояр, стоящих вдоль стены, кто-то переминался с ноги на ногу, кто-то смотрел себе под ноги, кто-то — в потолок, словно там могли найти ответы, которых не было здесь. Один из них, невысокий, с седеющей бородой, набрался смелости и шагнул чуть вперёд. Голос его дрожал, но он не отводил взгляда:

— Княже… Мы просто тревожимся. Вы не ели, не спали трое суток, и… мы не знаем, как вам помочь.

Владимир усмехнулся, коротко, глухо, с каким-то едким надломом, будто внутри что-то лопнуло и стекло в пустоту.

— Помочь? Мне? — переспросил он, и в его голосе звучал то ли смех, то ли горечь, что невозможно различить.

Боярин сглотнул, плечи его дрогнули:

— Да…

Владимир шагнул вниз с подножия трона, ступил на каменный пол — шаги его были тяжёлыми, будто ноги налились свинцом. Он шёл между столами, не спеша, взгляд устремлённый куда-то сквозь людей, и остановился рядом с боярином, почти касаясь его плеча. Говорил тише, чем обычно, голос был сдержан, будто не хотел, чтобы его слышали другие:

— Ну скажи мне, — медленно, почти шёпотом. — Как ты мне поможешь? Ты, лично, своими руками.

Боярин опустил голову ещё ниже, подбородок уткнулся в грудь.

— Я… не знаю, княже.

— Вот, — Владимир резко вскинул руку, ладонь вспорола воздух. — Никто не знает. Ни один. Но советы всё равно даёте. "Княже, поешь." "Княже, поспите." "Княже, отдохните." Как будто простые слова способны склеить то, что трещит по швам.

Он прошёлся вдоль стола, ссутулившись ещё сильнее, и остановился у миски. Еда уже остыла, по краям засохла корка, запах был тяжёлым, будто отдалённым напоминанием о прошлом празднике.

— Еда… — он ткнул пальцем в миску, и ложка жалобно звякнула о глину. — Вот всё, что вы умеете предложить. Как будто я голодаю.

Бояре переглянулись, кто-то отвёл взгляд, кто-то сжал губы, страх и стыд поползли по залу холодной волной.

Старший сотник, упрямый, с глубокими морщинами, не выдержал, вышел из строя, шагнул ближе, держался прямо, хотя голос был осторожным:

— Княже, мы… о деле хотели спросить. О поисках. Люди теряются: куда отправлять разъезды? На юг? На север? На берег? Или…

Владимир резко повернулся, взгляд его обжигал, голос сорвался:

— Везде! — выкрикнул он, будто громыхнул дверью. — Везде! По тропам, по оврагам, по лесам, по снегу. По воде, если придётся! Пусть ищут. Не останавливаются.

Сотник, не опуская глаз, попытался ещё раз:

— Княже, ищут уже две недели… И…

— И что?! — Владимир шагнул вперёд, на мгновение показалось, что он готов броситься на него. — Ты хочешь сказать — хватит?

— Нет, княже, я…

— Тогда делай, что сказал! — голос его рубил коротко, без жалости, как секира.

Сотник сразу отступил, пятясь, голова опущена, взгляд прикован к полу.

Владимир снова повернулся к залу, и теперь говорил уже не кому-то одному, не боярам, не стражникам — а самому воздуху, стенам, своим теням, что притаились по углам. Лицо его было мрачным, черты заострились, как будто под кожей вспучились нервы, готовые лопнуть от любого слова. Вся тяжесть тронного зала, чужая и своя, легла на его плечи, вдавила в пол — и он стоял посреди этого мёртвого праздника, окружённый едой, людьми, шёпотом и страхом, и в каждом его движении, в каждом слове было столько безысходности и глухой злости, что даже факелы казались тусклее, чем прежде.

— Она должна была быть здесь, — вырвалось у Владимира, и голос его гулко отразился от стен, затерявшись где-то под сводами. Он сжал тронные подлокотники так крепко, что костяшки вновь побелели. — Я поставил людей по всем дорогам. По всем, слышите? Где она? Кто скажет мне?

Молчание легло на зал, вязкое, как горячий воск. Никто не шелохнулся, никто не ответил. Бояре опускали глаза, будто старались стать меньше, раствориться в узорах ковров, в пыли, в собственных страхах.

Владимир опустил голову, провёл рукой по лицу, ладонь заскользила по щеке, сжалась у виска. Ему будто не хватало сил просто стоять, спина согнулась ещё сильнее, словно он держал на плечах не только власть, но и всю чужую немоту, весь глухой холод зимы, что проникал в самые кости.

— Вы все смотрите на меня… — он снова поднял взгляд, голос его хрипел, — будто я болен. Будто сломался.

Опять — тишина, глухая, затаённая, в ней слышалось только треск свечей да редкое постукивание ветра по окну. Никто не решался вздохнуть, боясь потревожить это хрупкое равновесие между отчаянием и надеждой.

Владимир вдруг коротко, болезненно засмеялся — этот смех был больше похож на кашель, грубый, сорванный.

— Да, — сказал он, — наверное, так и есть. Потому что мне теперь разговаривать не с кем… — голос стал слабее, дрожал, но он не позволял себе сбиться.

Вдруг он резко повернулся, вскинув голову к пустоте справа от трона — туда, где иногда тени от огня плясали особенно густо, где, казалось, и могла бы стоять она.

— А ты? — бросил он в пространство. — Ты тоже молчишь? Опять? Всегда молчишь, когда надо говорить. Ну скажи хоть раз — где ты? Где ты?

Бояре испуганно переглянулись. Один, самый суеверный, быстро перекрестился, опасаясь зла — подумал, что князь говорит с духом, с призраком исчезнувшей. В зале стало ещё темнее, воздух сгустился от страха и странного ожидания.

Владимир ударил кулаком по подлокотнику — сухой, острый треск. По залу прошла едва заметная дрожь.

— Ненавижу эту тишину… — глухо выдохнул он, голос почти утонул в пелене дыма. — Она громче крика. Она хуже всего.

Вперед выступил сотник, старый, с потускневшими глазами:

— Княже… может, вам бы в покои? На час… Или…

— Нет, — Владимир опустился обратно на трон, тяжело, с глухим стоном дерева, — я никуда не пойду. Пока не будет вести.

Скрипнул перо, писец несмело поднял голову, дрожащим голосом спросил:

— Какой вести, княже?

Владимир не сразу ответил. Смотрел прямо перед собой — взгляд был стеклянный, острый, будто не видел людей вовсе, а смотрел сквозь них, туда, где должна была быть Кира.

— Что она жива… — глухо проговорил он, — или что мертва… Всё равно. Только скажите. Хватит пустоты.

Он замолчал. Воздух был тяжёлый, мутный, будто простуженный. Никто не двигался. Никто не дышал громко. Дым висел под потолком, тяжёлой пеленой, а на столе остывала еда — хлеб терял мягкость, мясо каменело.

Владимир сидел, не отводя взгляда от одной точки, где, может быть, стояла она — только для него, только в этом свете, только в этом напряжённом ожидании. Он не моргал, боясь, что если закроет глаза хоть на миг, то всё исчезнет окончательно, необратимо.