Глава 95. Весть под старым дубом
Лес лежал сырой, пропитанный влагой до последнего сучка, будто дождь не прекращался уже много дней подряд. Даже в разгар дня под ветвями стояла полутьма — зелёная, густая, неохотно пропускающая свет. Влажные, тяжелые листья, оставшиеся с осени, прилипали к сапогам, и всякий шаг отзывался мягким чавканьем грязи под ногами. Воздух был тяжел, насыщен запахом прелых стволов, сырой коры и прошлогодней листвы, которой тлело не один месяц. Казалось, в каждом вдохе есть что-то тягучее, и всё лицо слипалось от сырости, будто по нему скользили тонкие, холодные пальцы.
Два охотника двигались медленно, будто сам лес не хотел отпускать их вперёд: ветви царапали плечи, застревали на ремнях, корни путались под ногами. Старший — сгорбленный, широкий в плечах, с бородой, в которой серебрилась прядь; у него за спиной висел рог, а шаг был привычный, тихий. Второй — молодой, рыжеватый, не мог стоять спокойно: то дергал за ремень, то оборачивался, то подкидывал в руке нож.
— Слушай, тут вчера следы были. Клянусь тебе, — вдруг выдохнул рыжий и остановился, пригнувшись к земле. Его голос дрожал от напряжения. — Вот тут, смотри: копыто… вмятина… видишь? Ещё свежо.
— Вижу, — отозвался старший, нагибаясь рядом. — Только ночь прошла. Дождём всё почти смыло.
Он провёл широким пальцем по рыхлой, размытой земле, вглядываясь в тёмные пятна, и вдруг замер, подняв голову. Вокруг стояла тишина — неестественная, тяжёлая. Даже мокрые воробьи не пискнули ни разу за всю дорогу.
— Тихо как… — пробормотал он, оглядываясь. — Не по себе мне тут.
— Да ну тебя, — нервно бросил рыжий, с опаской посматривая по сторонам. — Весна ведь, зверь гуляет.
— Весна — да, — старший тихо всматривался в стволы, — только птицы молчат, слышишь? Ни один не свистнет, ни сорока, ни синица.
Парень остановился, обернулся, втянул голову в плечи.
— Ну да, как-то… пусто.
— Ага, пусто, — старший понизил голос до шёпота. — И дубы эти… Место это наши старики не любили. Говорили, тут всё бывает — и то, что видеть не стоит.
— Ты опять за своё, — фыркнул рыжий, но голос его неуверенно дрогнул. — Байки ты рассказываешь, чтоб молодые боялись.
— Не байки, — старший посмотрел в упор. — Я ведь не пугаю…
Он не договорил, слова застряли в горле.
Тропа сделала поворот, и впереди, в зелёной сырой тени, вырос дуб — огромный, вековой, весь в мху и лишайнике. Его ствол, растрескавшийся и ноздреватый, расходился кольцом, будто ворота, а толстые корни вылезали наружу, переплетаясь, как когти зверя.
И вот у этих корней, в самом мраке, там, где земля была особенно вязкой, на чёрном фоне листьев что-то светлое бросалось в глаза — чужое среди всей этой зелёной гнили.
— Эй… — рыжий охотник остановился, одной рукой сжал ремень, вторая рефлекторно потянулась к ножу за поясом. — Смотри. Ты видишь?
Старший не сразу ответил — медленно выдохнул, сдавленным голосом, будто в горле застрял комок сырости:
— Вижу… твою мать…
Они шагнули ближе, осторожно, почти на цыпочках, и остановились, когда до дуба осталось не больше пяти шагов. Земля здесь была вязкой, тёмной, под ногами трещали мокрые ветки, и на этом фоне светлое пятно у корней казалось ещё более неестественным.
— Это… тело? — рыжий сглотнул, голос его дрогнул, стал совсем тонким, будто он снова был мальчишкой.
— А что же ещё? Пень, что ли? — буркнул старший, хотя и сам стоял, не решаясь подойти вплотную. — Смотри, как уложили — не упало, а будто специально положили.
Тело лежало боком, полусогнувшись, руки сложены на груди, одна ладонь сжимала маленький серый гриб — настолько крошечный, что его почти не было видно между пальцев. Девочка — лет семнадцать, не старше, с лицом тихим, почти невыразительным, как у спящей. Волосы светлые, влажные, прилипли к щеке, платье серое, лёгкое, местами помятое, но совершенно сухое, словно дождь прошёл где-то мимо неё. Кожа бледная, почти прозрачная, губы сомкнуты, на веках ни тени синяка, ни следа страха.
— Она не выглядит… — рыжий запнулся, сглотнул слюну, — не выглядит будто убитая.
— Конечно не выглядит, — старший скривил губы, взгляд его не отрывался от девичьего лица. — Ты только посмотри на неё. Как будто спит. Никакой раны, ни крови, ни синяка.
Рыжий отступил на шаг, растерянно озираясь:
— Только кто же засыпает под дубом в таком месте? Да ещё босиком…
Старший медленно начал обходить тело, по широкой дуге, ступая осторожно, взгляд неотрывно следил за каждой деталью. Потом присел, наклонился, и протянул руку, не дотрагиваясь до девочки:
— Босиком… — выдохнул он. — И ноги чистые. Совсем. Не бегала она тут. Даже не ходила.
— Как это не ходила? Она же вот — лежит! — голос рыжего сорвался на фальцет, в нём сквозил страх, растерянность, что-то детское, неумолимое.
— Значит, её сюда принесли… Или… — старший хотел сказать ещё что-то, но слова застряли в горле, он осёкся, переводя взгляд с девочки на тёмные дубовые корни, на тот самый гриб, что она сжимала в руке.
В лесу стало ещё тише, и казалось, даже воздух стал гуще, холоднее, и каждое движение эхом отдавалось в этом замершем, настороженном мраке. Рыжий сглотнул — звук в тишине прозвучал почти как выстрел, и ни один из них не решился сделать лишнего шага.
— Или что? — рыжий отступил ещё на шаг, споткнувшись о корень. — Скажи уже.
— Или сама появилась, — старший выдохнул едва слышно, будто боялся, что слова разбудят что-то лишнее.
— Чего? — рыжий нервно оглянулся, плечи его подрагивали. — Перестань, не говори глупостей. Люди не появляются просто так, ниоткуда.
— А ты посмотри внимательней, — прошептал старший, ссутулившись, его голос почти терялся среди сырых дубов. — Нет следов. Слышишь? Ни моих, ни твоих, ни её. Земля мягкая после дождя, а тут — чисто, будто никто не ходил.
Рыжий, растерянно моргая, обвёл взглядом почерневшую под дубом землю. Листья сбились в стороны, но глины не было смято, ни пятен, ни отпечатков — только россыпь прошлогодней листвы и ровная влажная поверхность.
— Подожди… — шепнул он, и голос его стал каким-то чужим. — Правда чисто. Ни трещинки… Как так-то?
— В этом лесу всякое может быть… — старший почти не открывал рта, говорил шёпотом, губы едва шевелились. — Старики зря не пугали.
— Может… не трогать её? — рыжий облизал губы, голос стал тонким. — Пусть лежит. Найдём людей из города, скажем им…
— Молчи, — оборвал старший, глаза его потемнели, как дёготь. — Оставить вот так — грех. Так не делают.
Он медленно протянул руку к плечу девочки, замер на секунду, почти коснулся, рука дрожала.
— Холодная? — шёпотом спросил рыжий, затаив дыхание.
— Сейчас… — старший напрягся, и в ту же секунду пальцы его сжались вокруг тонкого плеча.
Он резко отдёрнул руку, будто его обожгло.
— Да ё-моё… — вырвалось у него, хрипло и удивлённо.
— Что? Что там? — рыжий шагнул вперёд, глаза испуганно расширились.
— Она тёплая, — старший с трудом выговаривал слова. — Понимаешь? Тёплая, как будто… живая. Как будто сейчас откроет глаза, встанет…
Рыжий отпрянул, шагнул назад, сапог заскользил по глине.
— Старший… давай уйдём. Нам это не надо. Найдём княжьих, пусть они…
— А мы пойдём, да? А она тут одна останется? А если волки? Или кто похуже волков?
— Да какое похуже… — начал рыжий, но голос его предательски дрогнул. — О чём ты…
— Заткнись, — резко бросил старший, взгляд стал колючим. — Слышишь?
Они оба замерли, затаив дыхание. Лес вокруг будто прислушивался вместе с ними: под ветками что-то очень тихо, еле слышно, хрустнуло — в стороне, в глубине. Ни птицы, ни зверя не было видно.
Рыжий судорожно втянул воздух, плечи его задрожали, а взгляд вцепился в неподвижное лицо девочки у корней дуба, словно он ждал, что вот-вот она моргнёт или вздохнёт.
— Она точно мёртвая? — рыжий говорил едва слышно, не отрывая взгляда от лица девочки. Глаза его были широко распахнуты, в голосе звучала детская тревога.
— Точно… — отозвался старший, но в голосе не было уверенности, больше страха. — Не дышит. Пульса нет. Только… тёплая всё равно. Как будто совсем недавно… или и не уходила никуда…
Он снова склонился, всматриваясь в её черты — спокойные, ровные, будто она просто дремлет на мху, как после долгой дороги. Уголки губ чуть приподняты, тонкая, почти неуловимая улыбка застывала на бледных губах.
— И будто улыбается… — прошептал он, сам себе не веря. — Видишь? Чуть-чуть совсем.
— Старший, ну пошли, — рыжий шагнул назад, почти уговаривая. — Пошли отсюда, пока ничего не случилось. Мне не по себе.
— Пошли, — наконец кивнул старший, решившись. В голосе прозвучало облегчение, но и тревога никуда не делась. — Только сначала метку оставим. Пусть потом найдут. И князю скажем сразу. Тут дело непростое… опасное.
— Да ну его, — буркнул рыжий, озираясь по сторонам, будто ждал, что из мрака вот-вот появится кто-то ещё. — Кому она тут понадобилась? Кто её сюда принёс? И зачем?
— Вот именно… — хмуро ответил старший, — зачем.
Они начали медленно отходить, не поворачиваясь к телу спиной, пятясь по вязкой глине, цепляясь взглядом за бледную, чужую фигурку у корней дуба. Рыжий вдруг нахмурился, ткнул пальцем:
— А гриб… зачем ей гриб, а?
Старший задержал взгляд на маленьком сером грибке, всё ещё зажатом в тонкой руке, срез немного подпорчен, но свежий.
— Чтобы мы с тобой не спали спокойно, — проворчал он, глядя мрачно, — чтобы у князя была лишняя причина для головной боли.
— У него и так хватает…
— Молчи, — коротко бросил старший, и рыжий тут же прикусил язык.
Они отступили ещё на несколько шагов, тени вокруг казались плотнее, чем прежде, даже птицы не проронили ни звука. Но оба всё ещё не могли отвести глаз — что-то удерживало, не отпускало, как будто лес сам держал их за шиворот, не разрешая уйти раньше времени.
— Старший… она ведь правда красивая? — хрипло спросил рыжий, в голосе была не столько похоть, сколько древний, детский страх перед тем, что кажется слишком совершенным.
— Вот этого как раз и бойся, дурак, — буркнул мужчина, не сводя настороженного взгляда с тела. — Когда покойник красивый — это самая дурная примета.
Рыжий тяжело сглотнул, выдохнул, будто пытался выдуть из себя липкий страх, а над их головами в ту же секунду чуть скрипнула ветка, и лес стал ещё темнее, ещё ближе, ещё злее.
— Пошли. Пока светло, — выдавил из себя старший, и они развернулись, тяжело шагая прочь от зловещего дуба.
Но ни один не ушёл сразу: сперва один, потом другой замедляли шаг, поворачивали голову через плечо, бросали короткий, настороженный взгляд — не поднялась ли, не открыла ли глаза эта девочка с тихой улыбкой на тонких губах. Она лежала так неподвижно, что казалась и живой, и мёртвой одновременно — словно только ждала подходящего момента, чтобы вдохнуть и встать.
Тишина леса снова сомкнулась за их спинами, и вскоре под сапогами уже слышался только чавкающий, прерывистый топот по вязкой грязи, который глох в мху и листве. Где-то вдали, будто в другом мире, раздался первый за весь день крик ворона, острый, хриплый — и эхо его долго ещё металось между деревьями.
А совсем в другой части леса грязь летела из-под копыт широкой дугой, взбрызгивая дорожную колею. Конь под тяжёлым седоком несся сквозь густой, тяжёлый воздух, в котором смешивался запах мокрой земли, гнили и пота. На шее коня клубилась испарина, мелкие капли скатывались по блестящей шерсти, тёмные пятна проступали под подпругой. Гонец, молодой, с лицом упрямым, ввалившимся от усталости, вжимался в шею лошади, будто надеялся стать с ней единым целым — меньше для ветра, меньше для страха, для глаз, что могли вынырнуть из чащи.
— Давай, давай, родной… — выдохнул он с надрывом, хрипло, почти рыдая, — не стой… ещё чуть-чуть, слышишь? Не подведи, ещё немного…
Голос его срывался, путался со стуком копыт и дрожью в животе. Слова были нужны не столько коню, сколько ему самому — чтобы не сойти с ума от жгучей усталости, не дать телу сдаться прямо в седле.
В голове мелькнула мысль, острая, как укол:
«Если я сейчас остановлюсь — всё. Не смогу больше сдвинуться, не смогу снова тронуться с места…»
Руки крепче вцепились в поводья, ногти вдавились в кожу, ветер рвал ворот плаща, и лес мелькал вокруг единым тёмным пятном. Он знал: его ждут. Ждёт князь, ждут люди, ждет чья-то судьба — а времени нет, нет даже на то, чтобы вдохнуть по-настоящему. Только бы доехать, только бы не опоздать.
Дорога вопила под копытами — тяжёлая, раскисшая, в тени леса не просыхала неделями. Колеи резались в грязи, куски льда торчали, как зубья, срывались под тяжестью коня. Лошадиный бок обдавал жаром, дыхание было тяжёлым, сбивчивым; каждый скачок отзывался в его теле тупой болью. Гонец то и дело срывал взгляд назад, через плечо — никого, только размытые стволы, мшистая тишина, пустота, что гудела за спиной.
Но страх бежал следом, гнал его быстрее хлещущего ветра.
— Чёрт… чёрт… — шептал он, глотая сырой воздух, — как это сказать… как, чтоб не сорваться… чтоб слова не предали…
За очередным поворотом, где канава резала дорогу, стояли двое — мужики, в заляпанных сапогах, рядом телега, нагруженная вязанками хвороста. Один, узловатый, вскинул руку:
— Эй! Осторожнее! Куда так…
— В Киев! — крикнул гонец, не сбавляя ни шага, ни дыхания, — не стойте! Прочь с дороги!
Лошадь на миг завалилась на бок, но выправила ход, в спешке едва не зацепила колесо. Телега вильнула, взвизгнула осью. Мужики шарахнулись в сторону, хлопая друг друга по плечу, провожали глазами стремительный силуэт.
— Ты видел? — хмуро бросил один.
— Видел… — второй сдвинул шапку, косо взглянул в след. — Не к добру, коли так летят…
Гонец их уже не слышал, все звуки таяли в крови, бился только один гул — спеши, не останавливайся, гони.
Он летел дальше, глаза щурились от грязи, под копытами мелькали куски чёрной жижи и мутные пятна тающего снега. В груди теснилось, сердце стучало бешено. На подъёме дорога стала скользкой, лошадь поскользнулась, едва не рухнула боком, гонец ухватил поводья, натянул, чувствуя, как горло сдавливает страх:
— Нет! Нет-нет… держись, не подведи… нам надо… надо…
Голос надорвался, стал хриплым, обрывистым, дыхание сбилось. Губы сухие, в животе холодок. Мысли метались, не давали покоя: «Я должен ему сказать. Сам. Никто не скажет. Как сказать, чтобы не было хуже? Как он посмотрит? Он ведь… он…».
Дорога под конём вспухла, превратилась в вязкую серую кашу, от удара копыт в стороны летели тяжёлые комья. Он почти не видел дороги — только резкие полосы грязи под копытами, только свою усталую руку на поводе, только чёрную гриву перед глазами.
И вдруг справа, будто вырос из земли, появился всадник — дружинник в кольчуге, патрульный, копьё на ремне, за плечом стяг. Лошадь его была темна, мокрая от пота. Гонец едва не врезался в него, успел вывернуть в сторону, хрипло вскрикнул:
— Дорогу! Срочно к князю! Весть!
Дружинник нахмурился, впился в него взглядом, перехватил повод.
— Эй! Стой! Кто такой? — голос дружинника был резким, почти угрожающим, копьё опустилось, загородило дорогу.
— Весть! — выкрикнул гонец, надсадно, будто выдыхал последнее. — Весть князю! Пропусти!
— Какая весть? — патруль держал повод туго, не давая пройти дальше.
— Не здесь! Не у дороги! Я сказал — в Киев! — голос гонца дрожал, и глаза его блестели так, будто вот-вот брызнут слёзы.
Дружинник хотел ещё что-то спросить, но тот вырвался, подтянул поводья, хлестнул лошадь пятками и рванул вперёд, брызги грязи летели в стороны, заляпали патрульного с ног до головы.
— Да он как бешеный… — недовольно буркнул кто-то за спиной, но гонец этого уже не слышал.
Сквозь скрюченные ветви, кривые домишки, сквозь последние слякотные просеки вдруг выросли перед ним стены Киева — серые, массивные, строгие, как зубья древнего чудовища. Оттого, как внезапно они возникли, гонец впервые за всю дорогу выдохнул — с надломом, почти сдавленным всхлипом.
Он ударил коня последний раз, изо всех сил, от чего тот чуть не взвился на задние ноги. У ворот стража уже поднимала копья, выставляла щиты, сдвигалась ближе, заслоняя въезд.
— Кто такой? — рявкнул первый, выставив копьё прямо перед грудью коня.
— Я… я от охотников… — голос гонца споткнулся, как лошадь в колее, он ухватился за луку седла, пытаясь удержаться на ногах. — Весть! Срочная! Немедленная!
— Что за весть? — насторожился другой, тёмные глаза не мигая сверлили его лицо.
— Пропустите! Это князю! Только ему! Только князю! — выкрикнул гонец, чуть не срываясь на плач.
Стражники переглянулись — один хмыкнул, недовольно поморщился, но всё же махнул рукой, отступая на шаг.
— Проезжай. Только быстро!
— Я и так быстро! — выкрикнул гонец, сипло, с хрипотцой, будто весь воздух ушёл на этот крик.
Он влетел в город, не разбирая дороги: конь поскальзывался на булыжниках, царапал копытами по мокрому камню, люди, завернувшись в плащи, шарахались в стороны, ругались.
— Ты что творишь?!
— С ума сошёл, что ли?!
— Эй, куда так летишь!
Но он никого не слышал — не замечал ни крика, ни брани, ни того, как по его плащу катится вода, смешанная с потом и грязью. Всё вокруг сузилось до одной цели — донести весть, прорваться, успеть.
Во дворе княжьего терема поднялся шум: сразу пятеро стражников выскочили из-под навеса, закрывая дорогу, опуская копья, их глаза были насторожены, на лицах застыло подозрение и усталость долгого дня. Лошадь храпела, тяжело перебирала ногами, а гонец, соскочив прямо на грязь, рухнул на колени, всё ещё хватаясь за повод, и, тяжело дыша, замотал головой, ища глазами старшего.
— Стой! Стой, кому сказано! — стражник выбежал наперерез, плечом врезался в грудь гонцу, едва не сбив его с ног.
— Весть… князю… — прошептал гонец, ноги у него подогнулись, пальцы дрожали, будто сам не свой. Он держался за стремя, потом выпустил его — рука больше не слушалась. Лошадь била копытом, фыркала, глаза её закатывались, ноздри раздувались в сыром воздухе.
Стражники бросили короткие взгляды друг на друга — тревога мелькнула на лицах.
— Князь в тронном! — рявкнул старший, уже хватая гонца за локоть. — Давай, живо! Идём!
— Нет… подождите… — попытался возразить гонец, хватая воздух ртом, глотая и не чувствуя его. — Дайте мне хоть… — но слова осеклись, дыхания не хватало, всё тело стыло, как после тяжёлого заплыва.
— Быстрее! — не стал слушать его стражник, перехватил крепче, чуть ли не потащил по ступеням, мимо оцепеневших слуг, мимо любопытных глаз, что мигом исчезали за дверями.
— Скажешь ему сам, — бросил через плечо, сдержанно и даже с каким-то суеверным страхом, — я в это не лезу.
Гонец кивнул, но голова пошла кругом, в ушах зашумело, пол качнулся под ногами.
«Я не готов. Я не могу. Но надо…».
Двери тронного зала распахнулись, тяжело, с глухим стуком, будто воздух в помещении стал гуще. Свет падал с высоких окон длинными полосами, и тени от колонн ползли по полу. По обе стороны замерли бояре и стражники, выстроившись цепью; на длинных столах уже застыли блюда, никто не трогал еду.
Владимир сидел на троне, недвижимый, тяжёлый, словно высеченный из камня. Лицо было застывшим, черты обострились, под глазами глубокие тени, взгляд — куда-то мимо, в вечную тьму.
Гонец шагнул вперёд — сапоги скользнули по холодному камню, он едва удержался, потом пал на одно колено, плечи поникли, дыхание вырвалось коротко, болезненно.
— Княже… — попытался он заговорить, но голос предательски сорвался, сел.
Владимир не изменился в лице, не повёл ни бровью, только тихо, тяжело выдохнул:
— Вставай, — сказал он, голос был ровным, тусклым, в нём не дрожала ни одна нота. — Говори.
В зале стало ещё тише. Все ждали. Гонец сглотнул, звук этого движения эхом отозвался между стен — так громко, что показалось, будто весь зал вздрогнул. Он поднял голову, выискивая в глазах князя хоть намёк на сочувствие, но нашёл только бездну усталости.
— Нашли… — голос гонца был хриплым, сиплым, будто его самого за горло держала ледяная рука.
— Громче, — не меняя позы, потребовал Владимир, взгляд его стал тяжелее, чем вся тишина в зале.
— Нашли тело… — едва посмел повторить гонец, осев чуть ниже, будто слова били по спине сильнее, чем плеть.
Тишина навалилась, густая, невыносимая, даже факелы будто стали гореть тише, как будто кто-то прижал звук ладонью. Гонцу захотелось зажать уши руками, спрятаться в щели между плитами, исчезнуть, не быть свидетелем этой тишины.
Владимир медленно, почти со скрипом, поднял голову — глаза встретились с глазами гонца, и тот вздрогнул, будто в них плеснуло холодом.
— Чьё.
Гонец сглотнул, голос стал ещё тише, в нём путались слова:
— Девичье… Молодое… семнадцать, может, восемнадцать…
— Чьё, — повторил Владимир, теперь каждое слово будто камнем билось о пол.
— Похожа… — дыхание гонца оборвалось, он крепко зажмурил глаза, будто так мог исчезнуть, убежать от этой минуты. — Очень похожа…
Пауза. Потом, тихо, еле слышно:
— На княгиню, княже.
Владимир не двинулся. Ни один мускул на лице не дрогнул, даже ресницы не дрогнули. Только дыхание изменилось — стало поверхностным, будто каждое новое слово резало его изнутри, рвало пополам.
— Где, — спросил он, медленно, словно не узнавал собственного голоса.
— В лесу… под Владимиром… у старого дуба, княже… — слова сыпались, будто зубы из разбитого рта, гонец едва не падал лицом на пол.
Он дрожал, пот стекал по лбу, мысли путались: это был не только приговор для него, это был удар для всех.
— Тело тёплое… — выдохнул гонец, с трудом выталкивая каждую гласную. — Никаких следов… ничего… просто лежит… как будто…
Владимир склонил голову, глаза почти не видно, голос шепчущий:
— Как будто что.
Гонец судорожно сглотнул, руки сжались в кулаки:
— Как будто её только что положили, княже…
Тишина ударила по залу второй раз, ещё тяжелее. Стражники опустили головы, в глаза не смотрел никто, бояре едва дышали — и каждый думал: «Не дай бог быть на месте этого гонца».
Гонец стоял на колене, губы дрожали, взгляд плавал в полумраке, и он прошептал почти беззвучно, не осмеливаясь поднять глаз, ожидая любого слова — приговора, крика, удара.
— Я всё сказал, княже… — выдавил гонец, и голос его окончательно сел, будто в нём больше не осталось ни силы, ни воздуха.
Владимир некоторое время сидел неподвижно. Казалось, он не услышал, не понял, не принял ни одного слова. Потом медленно, слишком медленно, словно тело его сопротивлялось каждому движению, он поднялся с трона. Доски под ногами едва слышно скрипнули. Пальцы его сжались в кулак — не резко, не в ярости, а с холодной, глухой решимостью, от которой стыла кровь.
— Приведите коня, — сказал он.
Голос был ровный, почти бесцветный, но в нём не было просьбы.
Кто-то из стражи осмелился шагнуть вперёд, неуверенно, словно надеялся, что ещё можно остановить сказанное:
— Княже… сейчас? Там же… лес… тело…
— Я сказал — приведите, — повторил Владимир.
Он не повысил голоса. И именно от этого слова прозвучали страшнее крика. По залу будто прошла невидимая волна: у кого-то дрогнули плечи, кто-то машинально опустил голову, кто-то сделал шаг назад, будто освобождая дорогу.
Гонец, всё ещё стоявший на колене, уронил взгляд в пол. Каменные плиты расплывались перед глазами.
«Живым я уже отсюда не выйду…», — мелькнуло у него, отчётливо и спокойно, без паники, как простая, усталая мысль.
Он ждал окрика. Ждал приказа. Ждал, что его схватят, уведут, ударят, казнят — что угодно.
Но Владимир прошёл мимо.
Прошёл так близко, что край плаща едва задел плечо гонца. Ни взгляда, ни жеста, ни слова — будто перед ним вообще никого не было. Будто человек, принёсший эту весть, уже перестал существовать.
И в этом молчаливом равнодушии было больше ужаса, чем в любом приговоре.