Глава 96.Увидеть себя старым
Поляна открылась внезапно, как бы разорвав плотную стену сырого, глухого леса. Первый конь, не ожидавший резкого просвета среди деревьев, споткнулся, и копыто его безвольно стукнуло по вздувшемуся корню — тот едва заметно дрогнул под тяжестью. В лицо сразу пахнуло тяжёлым, прелым духом земли: влажная глина, мокрая трава, сырость — всё это смешалось в удушливую, густую волну, будто сам лес дышал через раскисшую почву.
В самом центре, возвышаясь над окружающим беспорядком коряг и валежника, стоял старый, растрескавшийся дуб — громадный, искривлённый, будто бы ослепший от времени. Его корни, выползшие из земли, словно тугие, скользкие змеи, оплетали пространство вокруг ствола, ломая мох и выталкивая наружу тёмные сгустки сырости. У основания, между толстыми переплетениями корней, темнел кусок светлого: льняная ткань, кусок кожи — пятно чужого среди чёрного, древнего.
— Вот тут, княже… — охотник начал говорить, но слова тут же будто увязли у него в горле, голос стал хриплым, почти беззвучным.
Владимир спрыгнул с коня резко, с привычной решимостью, но в движениях его чувствовалась скованность: колени не сгибались, как раньше, шаг был жёстким, натруженным. Ступни тонули в вязкой, покрытой гнилыми листьями земле, и в каждом шаге ощущалась тяжесть, будто сапоги наполнились свинцом. Он двинулся вперёд, не озираясь, весь сжавшись в одну прямую линию.
— Ты уверен, что здесь? — спросил он вполголоса, и слова прозвучали напряжённо, почти угрожающе, но не было в них ни удивления, ни страха — только усталость.
— Княже, да… — пробормотал охотник, сглотнув слюну, и в голосе его дрожала какая-то детская нерешительность. — Мы её не трогали. Как нашли — так она и лежит. С грибом…
— С каким грибом? — отрывисто бросил Владимир, будто каждое слово было ударом.
— В руке. Она держит…
— Замолчи, — произнёс Владимир, и голос его прозвучал низко, глухо, чуждо даже ему самому.
Позади путники остановились, придерживая коней за узду. Никто не решился подойти ближе: кто-то незаметно осенил себя крестом, поспешно, как бы из-под полы; другой сжал в руке ремешок с тёмным крестиком, упрямо уставившись в мокрую, почерневшую землю.
— Дальше не подходить, — прошептал один из дружинников, кивая остальным, не отрывая взгляда от князя. Голос у него был осторожный, будто боялся спугнуть тишину. — Пусть сам разберётся.
— А если… нечистое? — неуверенно выдохнул другой, прижимая поводья к груди, будто в них было хоть какое-то утешение.
— Дурак, — тут же, едва слышно, процедили сквозь зубы. — Помолись про себя, и всё будет, как надо.
Владимир остановился, не доходя двух шагов до дерева, и только теперь позволил себе поднять взгляд. Всё вокруг, казалось, задержало дыхание. Влажная тень дуба легла на землю, смешалась с редкими полосами света, и в этом разорванном полумраке она лежала — чуть на боку, словно опустилась сюда сама, чтобы вздохнуть и дать усталым мышцам покой.
Серое, простое платье, зацепившее подолом охапку мокрых листьев, казалось, еще больше подчеркивало её беззащитность. Одна рука, согнутая в локте, была прижата к груди, и в маленьких, мёртвых пальцах крепко зажат был гриб — плотный, влажный, будто его только что сорвали, а не принесли сюда заранее. Лицо оставалось открытым, без всякой тени страха: только выбившиеся из кос тёмные пряди волос лежали по мху, сверкая росой или дождём. По коже не было ни синяков, ни царапин — ничего, что могло бы объяснить смерть или боль. Всё выглядело так, словно она просто уснула, забыв о мире.
Семнадцать лет — не больше. Легко было поверить, что ещё вчера она смеялась, бежала по той же самой поляне.
— Княже… — позади неуверенно позвал кто-то, голос был тонкий, беспокойный.
— Молчать, — отрезал он резко, даже не оборачиваясь.
Он шагнул ещё ближе, чувствуя, как земля под сапогом сдалась, осела; в ямке тут же выступила вода, растеклась вокруг подошвы, увлажнила край штанины. Владимир смотрел только на лицо, выискивал знакомое в каждом изгибе: линию подбородка, чуть скошенную губу, тонкую бровь с едва заметной асимметрией. Ещё тогда, много лет назад, он замечал в ней эту странную, непохожую ни на кого черту. Сейчас воспоминание резануло его внутри: «Это невозможно», — мелькнуло в сознании, тяжёлое, как глоток сырого воздуха.
Он присел, тяжело, с хрустом в коленях, так, что ткань плаща зашуршала по мокрому мху. Руки дрожали, спина казалась чужой, не слушалась. Он не отрывал глаз от девочки.
— Никого ближе, — проговорил он тихо, не поднимая головы, но голос в этот раз звучал глухо, выдохся, как у больного. — Я же сказал…
— Княже, может, лекаря позвать? — осмелился вмешаться один из старших дружинников, шагнул ближе, но всё же остался в тени, будто опасался выйти на свет. — Может, ещё можно…
— Я сам, — твёрдо ответил Владимир, не дав договорить.
Он медленно протянул руку вперёд — и вдруг сам заметил её, как впервые: грубая, загорелая кожа, синие, вздувшиеся жилы, на костяшках — зарубцевавшиеся белые шрамы, а на запястье — чёткий след, оставшийся от старого, злого удара мечом. Под пальцами угадывались тугие, будто набухшие хрящи, и вся эта тяжёлая, неловкая ладонь вдруг показалась ему чужой — как будто он больше не был тем человеком, который мог утешить, защитить, поднять.
Рука зависла в воздухе, он замер.
— Княже, не трогай… — выдохнул кто-то из дружинников, голос почти потерялся в глухой сырости, в шёпоте ветра, что бродил среди дубовых ветвей. — Мало ли, что…
Владимир не обернулся, не дрогнул, только голос его стал неожиданно ровным, почти чужим:
— Ты хочешь, чтобы я верил тебе на слово? Или глазам своим?
В ответ раздался неловкий, короткий кашель; где-то сзади кто-то ссутулился ещё ниже, спрятав подбородок в воротник. Вся дружина сжалась, будто ветер пронёсся сквозь них, подняв невидимую волну тревоги.
— Мы просто боимся, княже, — прошептал охотник, стараясь, чтобы не было слышно никому, кроме самого князя. — Она… ну, ты сам видишь. Как будто живая.
— Она и есть живая, — глухо выдохнул Владимир и сам почувствовал, как в этих словах нет ни капли правды — одна только хриплая надежда, бессмысленная, детская.
Он опустил ладонь, коснулся щёки. Кожа оказалась прохладной, но вовсе не ледяной, словно совсем недавно под ней еще гуляла кровь. Не было ни мертвенной дряблости, ни тяжёлой, жесткой тугости, присущей покойникам — напротив, плотность и лёгкая упругость будто обещали тепло, скрытое где-то в глубине. На месте, где лёг его палец, коротко обозначилась ямка — но тут же исчезла, словно и не было.
Он медленно провёл большим пальцем по скуле — разница между своей грубой, иссечённой рукой и ровной, детской кожей была такой разительной, что у него потемнело в глазах, в висках стукнуло что-то тяжёлое и глухое.
— Княже… — снова позвал охотник, голос стал слабым, как будто сам испугался своих слов. — Мы подумали, может, это знак…
— Какой ещё знак? — спросил Владимир, и в голосе зазвенела злость, будто что-то сломалось внутри. — Ты в знаках разбираешься?
— Нет… — охотник сник, сжался, осел, словно под ударами ветра. — Я не… Я просто…
— Тогда заткнись, — коротко бросил князь, не отрывая взгляда от лица.
Он наклонился ниже, почти касаясь щекой мокрого мха. Ресницы девушки были влажными, на них словно только что легла утренняя роса — и ни малейшего синего оттенка на губах, ни полоски, ни мутного следа на шее. Лицо хранило тот странный, чистый покой, в котором нет ответа.
— Это она, княже? — неуверенно спросил один из молодых, совсем ещё зелёных дружинников, всё-таки подняв взгляд из-под шапки. Голос его дрогнул, будто сам испугался, что осмелился говорить.
— Какая «та»? — Владимир резко повернул голову, и в затёкшей шее хрустнуло так отчётливо, что самому стало не по себе.
— Ну… твоя… — парень тут же сбился, споткнулся на словах, закашлялся. — Которую искали…
Владимир задержал дыхание, посмотрел на него долго, тяжело, будто каждое слово давалось через силу.
— Как ты думаешь, — заговорил он медленно, выговаривая слоги с такой ясностью, как будто рубил полено, — если бы это была не она, я бы стоял здесь вот так?
Дружинник растерянно опустил глаза, пятясь внутренне назад, словно от чего-то постороннего и страшного.
— Прости, княже.
— Молись лучше, — глухо заметил другой, сжав пальцы так крепко, что костяшки побелели. — За душу её… или за нас, если так суждено.
Владимир снова склонился над её лицом, внимательно вглядываясь в линии, в этот новый, гладкий, чужой овал. Где-то глубоко внутри, под грудью, поднималось и опадало тяжёлое, неуловимое чувство: что-то между горечью и страхом, которое не отпускало.
Перед глазами вдруг вспыхнуло, всплыло, вспыхнуло рывками — как обрывки снов, расползающихся в утренней тьме: лес под Новгородом, костёр, дым жгучий, она идёт к нему через кусты, в тёмной рубахе, тяжело дышит, волосы спутаны, в них путался дым и едва заметная улыбка. Кира — тридцатилетняя, живая, с маленькими морщинками у глаз, с упрямым взглядом. Сильная. А здесь — лежала эта, ровная, гладкая, будто выструганная из свежего дерева, будто ничего в жизни не было, и не могло быть.
— Ей было тридцать, — вдруг произнёс он, почти для себя, не отрываясь от её лица. Голос вышел тусклый, безжизненный.
Позади зашевелились, кто-то переглянулся, что-то неразборчиво шепнул.
— Княже? — осторожно позвал один.
— Ей было тридцать, — громче, уже чётче, сказал Владимир. — Когда она ушла.
— Может, это не она, — несмело выдохнул охотник, будто надеялся вернуть его к жизни этим предположением. — Похожа, но… девка, молодая…
— Ты её глаз видел? — резко спросил Владимир, сжав челюсти.
— Нет…
— Вот и не говори, — процедил он, и в этих словах не было ни гнева, ни злости — только усталость, как у человека, который слишком долго ждал.
Он осторожно, почти с благоговейной медлительностью, провёл пальцами по щеке, приподнял веко — кожа под пальцами была тонкой, хрупкой, как лепесток. Зрачок оказался мутным, но белок — чистым, свежим, без малейшего желтоватого оттенка, как у живых.
— Сколько она здесь лежит? — глухо спросил Владимир, не сводя глаз с её застывшего лица.
— Мы сегодня утром нашли, княже, — торопливо ответил охотник, запинаясь, будто слова сами выскакивали, боясь задержаться во рту. — До этого никто… мы и не заходили сюда давно, дорога тут забытая…
— Холод был сегодня? — спросил Владимир, будто рассуждая вслух, оторвано, чужим голосом.
— Ночью подмораживало. Днём — нет, тепло стало…
— Птицы, зверьё… — он вдруг сжал пальцы так крепко, что ногти впились в ладонь. — Должны были бы тронуть, если бы…
Договорить не получилось. Мысль оборвалась, как нить, срезанная ножом. Он уставился на её руку, на странно спокойный изгиб пальцев, на рыжую толстую шляпку гриба, всё ещё влажную, будто только что выдернули из земли, и сок стекает по ножке.
— Кто-нибудь трогал это? — спросил он негромко, бросая взгляд через плечо.
— Нет, княже, — покачал головой охотник, словно оправдываясь. — Боялись мы… никто не решился.
— Правильно делали, — спокойно сказал Владимир, и голос его стал тише, мягче, как у человека, который устал спорить.
Он протянул руку к её ладони, осторожно, будто опасаясь разбудить, стал разгибать тонкие, обескровленные пальцы. Они подались неожиданно легко, будто в них ещё жила память о движении, и на миг показалось — вот сейчас они сами сожмутся, вырвут гриб обратно.
— Княже, не надо… — выдохнул кто-то из дружины, слова повисли в сыром воздухе.
— Если боишься гриба, — устало бросил Владимир, не оглядываясь, — зачем тогда меч держишь? Кому он поможет?
Пальцы Киры чуть подрагивали, уступая его усилиям; гриб выскользнул, упал было, но Владимир успел поймать его — почувствовал, как в ладони легла тяжесть.
Шляпка была холодной, влажной, плотной на ощупь, но не размокшей, не гнилой — словно только что кто-то срезал её ножом и передал из руки в руку.
— Свежий, — негромко сказал Владимир, разглядывая гриб. — Только с утра, не раньше.
— Может, она и… сегодня утром… — охотник попытался что-то сказать, но, встретившись с тяжёлым взглядом князя, тут же умолк, опустил глаза. — Я не знаю, — добавил он почти шёпотом.
— Ты ничего не знаешь, — согласился Владимир. — И я тоже ничего не знаю.
Он снова посмотрел на свою ладонь: гриб лежал в ней, тяжёлый, влажный, словно живая плоть. А рука — как чужая, дрожащая, с неровными суставами, с мелкими морщинками, с кожей, потемневшей от солнца и времени. Суставы выглядели толще, чем прежде, неловкие, будто деревянные.
Тридцать.
Она — семнадцать.
За спиной, едва различимо, скрипнула кожа доспеха. Старший дружинник, тот самый, кто не раз бывал рядом под Новгородом, осторожно шагнул вперёд:
— Княже… Может, её надо в город… по-людски, как положено…
— По-людски? — усмехнулся Владимир коротко, без тени веселья, в уголках рта дрогнула тень. — А мы сами кто теперь, по-твоему?
— Я не то хотел сказать…
— Я знаю, что ты хотел, — перебил он, выдыхая тяжело. — Молчите. Её пока никто не понесёт. Слышите? Никто.
Он осторожно наклонился, вложил гриб обратно в её ладонь, словно это был самый драгоценный, единственно настоящий предмет во всей этой влажной, пропитанной смертью поляне. Сверху накрыл её пальцы своими, грубыми, замершими, будто желая согреть их, передать тепло сквозь толщу времени.
И снова вспыхнуло, ударило в сознание: два разных дерева — старое и молодое, срезанные поперёк и приложенные друг к другу, и ни один мастер не сможет их соединить, не оставив шва.
— Княже… — раздался сзади тихий, почти детский голос. Молодой дружинник, тот самый, что недавно спрашивал, не выдержал и всё же подошёл ближе, робко, на цыпочках. — Скажи… это доброе или злое? Вот то, что её нашли?
— Что?
— Ну, то, что она… нашлась. Это доброе или злое?
Владимир не сразу ответил, долго смотрел на девушку, будто надеялся увидеть ответ на её лице, в застывших ресницах, в изгибе рта.
— Ты же молился… — неуверенно продолжил парень. — Мы все молились. Чтобы был знак.
— Это не знак, — тихо сказал Владимир, слова падали тяжело, как капли дождя. — Это счёт.
— Какой счёт? — тихо, чуть слышно, спросил дружинник, не понимая.
— Нам выставили, — криво, устало усмехнулся Владимир. — За всё.
Парень не понял, но кивнул, как кивают, когда боятся спросить лишнего, когда страшно не согласиться.
— Княже, может, её хотя бы накрыть? — нерешительно предложил кто-то из дружинников, голос у него дрогнул, будто ему и самому было страшно от своей инициативы. — Хоть тряпкой, плащом…
— Попробуй только, — выдохнул Владимир, тихо, но с такой холодной уверенностью, что в словах зазвенела угроза, жёсткая, простая, как лезвие. — Я тебе руки оторву.
Тишина снова сгустилась над поляной, как вязкая дымка, нависла под ветвями, и казалось, даже воздух стал тяжелее.
Он медленно склонился ниже, плечи сгорбились, дыхание стало чаще, и теперь он почти лёг рядом с нею, их лица разделяли лишь несколько дюймов. Далёкий крик птицы в лесу показался диким и чужим.
— Где ты была? — выдохнул он ей в лицо, слова сливались с дыханием, тонули в мху, — где пропадала все эти годы?
Он ждал — и не ждал — ответа. Лес ответил только ветром, что прошелестел в верхушках, и криком невидимой птицы, такой одинокой среди сырых ветвей.
— Ты ушла тогда, в воде… — бормотал он, не обращаясь ни к кому, сам с собой, но голос его дрожал, — тебе было тридцать, ты смотрела на меня так близко, прямо в лицо, и говорила — «я свободная… ты меня не держишь…». И всё было так просто, так… будто больше ничего не будет.
Он зажмурил глаза, в висках забилось тяжёлое, будто под кожей прокатилась горячая волна. Он хотел бы — хотел бы крикнуть, разбить эту тишину, но мог только шептать, как будто боялся разбудить её.
— А теперь смотри, что получилось… Видишь?
Он снова коснулся её щеки пальцами, задержался на мгновение, будто проверяя — жива или нет.
— Не видишь, да? — с хрипотцой выдохнул он, будто пытаясь улыбнуться, но губы не слушались. — Конечно… может, тебе и лучше.
За спиной шевельнулись — кто-то не выдержал, прошептал неуверенно:
— Княже, может, достаточно уже…
— Ты уйди, — не оборачиваясь, бросил Владимир, голос был низкий, резкий, окончательный. — Все уйдите. На поляну за дубами. Чтоб никого тут.
— Но… — попытался было возразить кто-то.
— Никого, — повторил он, и слово это прозвучало так твёрдо, что даже птицы, кажется, стихли, будто испугались.
Дружина переглянулась, один за другим стали отходить, кто-то пятился боком, стараясь не поворачиваться к поляне спиной, кто-то торопливо перескакивал через корни, спотыкался, цеплялся за ветви. Вскоре у дуба остался только он. И она.
Владимир тяжело опёрся рукой о выпирающий корень, наклонился ещё ближе, навис над её неподвижным лицом, вглядываясь, будто хотел запомнить каждую черту, каждую тень, каждый тонкий штрих, который мог бы вернуть его к жизни.
«Я старик», — пронеслось у него в голове отчётливо, почти с обидной ясностью.
Ему было не больше сорока, по всем бумагам, но это уже ничего не значило. Всё, что оставалось — вот эта рука: вздувшиеся жилы, жёлтые пятна, шрамы, ссадины, тяжёлые суставы, что ноют на сырую погоду, и рядом — её ладонь, гладкая, тонкая, совсем ещё девичья кожа, будто ещё не знает, как болят пальцы по ночам, когда воздух наполняется холодом. Такую кожу обычно щиплют от нечего делать на уроках, а она теперь — в земле, с крошкой мха у ногтей.
— Ты видела меня таким когда-нибудь? — спросил он, сипло, хрипловато, не поднимая глаз. — Чтобы рука дрожала… чтобы я слова не мог подобрать, как мальчишка…
Он усмехнулся сам себе, почти беззвучно, чуть скосив губы. Глупая, невесёлая усмешка.
— Нет, — сказал он ей тихо, — ты же любила хвастаться, будто я «молодой князь», помнишь? За столом всем напоминала… И что теперь?
Он не двигался, даже когда острый камень под коленом прожёг плоть — боль стала как часть его, старая, знакомая.
— Смотри теперь, — прошептал он, с трудом глотая слова. — Это всё, что осталось. Был мальчишка — вот он, гляди, с глазами горячими… А теперь вот это.
Пальцы на её щеке сжались чуть крепче, словно в этой девичьей плоти сохранилась капля тепла, отозвалась тенью на его прикосновение. Его собственная ладонь тут же заныла, суставы будто закричали в ответ.
— Ты… — начал он, но голос сразу предательски дрогнул. — Ты хоть раз, со всей своей правдой… думала, что всё обернётся так? Что ты застрянешь здесь — здесь, где я тебя нашёл, на этом проклятом мху, под этим дубом… а я, не пойми как, доползу вот до такого дня?
Он резко выдохнул, в груди что-то всхлипнуло — воздух прошёл с сипом, больно, как у старика.
— Глупо, да? — сказал он чуть громче. — Спрашивать у мёртвой… всегда глупо.
Он медленно убрал руку от её щеки — так, будто вытаскивал из липкой, вязкой смолы, а не просто поднимал ладонь. Пальцы вдруг показались чужими, длинными, в шрамах — он смотрел на них, как на предмет, которого не знает.
Всю жизнь рука была ему оружием, подспорьем: бить — брался; пить — держал кубок; любить — обнимал; ненавидеть — сжимал горло врага. А сейчас — только чужая тяжесть, и только немота.
— Видишь? — проговорил он почти ровно, снова обращаясь к ней, не к телу — к ней. — Вот она, цена. За то, что остался.
Он поднялся тяжело, как будто вылезал из болота, будто цепи держали за плечи. Выпрямился, смотрел сверху вниз.
Семнадцатилетняя девочка лежала у корней старого дуба, спокойно, будто уснула, собирая грибы и не собираясь больше просыпаться.
А его Кира — та, взрослая, смеющаяся до слёз, ругающаяся, горячая, живая — осталась где-то между этими слоями памяти, потерялась среди картинок. Будто кто-то вырезал её из плёнки, а вместо неё налил густой, молчаливой белой краски.