Глава 25

Глава 25

Он умирал три дня.

Три долгих, мучительных дня, каждый из которых растягивался в вечность, наполненную болью, страхом и отчаянием. Три дня, которые стоили мне больше, чем все годы плена, страданий и лишений. Три дня на границе между надеждой и безнадежностью, между жизнью и смертью, между светом и тьмой.

Три дня я сидела рядом с ним, не отходя ни на шаг, не смыкая глаз, считая каждый его вдох, слушая каждый стон, запоминая каждое движение, как будто могла удержать жизнь в его теле силой своей воли, своей любви, своего отчаяния. Рука его лежала в моих ладонях – бледная, холодная, с синими венами, что просвечивали сквозь кожу, как реки на карте неизведанной страны. Пульс едва прощупывался, слабый, неровный, то учащающийся, то почти исчезающий, как крылья умирающей птицы, пытающейся в последний раз взлететь.

Шатер, где мы находились, был погружен в полумрак. Лишь тонкий луч света проникал сквозь верхнее отверстие, создавая призрачный, нереальный мир, где время остановилось, а жизнь балансировала на острие ножа. Вокруг нас суетились слуги – безмолвные тени, приносящие свежую воду, чистые повязки, отвары трав. Они двигались тихо, почти беззвучно, как будто боялись потревожить тишину, в которой происходила самая страшная битва – битва за жизнь Тамерлана.

Лекари сменяли друг друга, как в бесконечном танце. Седобородые старики с руками, покрытыми морщинами и пятнами; женщины с глазами, полными сострадания и беспомощности; даже шаманы с амулетами из костей и перьев. Они приходили, осматривали рану, качали головами, шептались в углу шатра на языке, который я не понимала, но смысл которого был ясен без перевода – надежды мало.

– Стрела задела легкое, – говорил один, бережно ощупывая грудь Тамерлана. – Видите, как дыхание затруднено? Как хрипит?

– И не только, – добавлял другой, наклоняясь ниже, прислушиваясь к чему-то, что могли услышать только его опытные уши. – Что-то повреждено внутри. Возможно, крупный сосуд.

– Кровь заполняет грудную полость, – заключал третий, отводя меня в сторону. – Мы можем облегчить его страдания, но…

Но они не могли его спасти. Я видела это в их глазах, слышала в их голосах, чувствовала в их прикосновениях – бережных, осторожных, как будто они уже прикасались к мертвому. Он захлебывался собственной кровью, медленно, мучительно уходя из мира живых, и я не могла ничего сделать. Ничего, кроме как держать его руку и молиться всем богам разом – своим и чужим, степным и северным, старым и новым.

– Не уходи, – шептала я ему на ухо, когда он терял сознание, погружаясь в темноту, где я не могла за ним последовать. – Слышишь меня? Не смей уходить. Я не отпущу тебя. Никогда не отпущу. Ты обещал мне вечность, помнишь? Ты обещал любить меня всегда. Как ты можешь любить меня, если умрешь? Как?

Голос мой срывался, превращаясь в глухие рыдания. Я говорила с ним часами, рассказывала истории, напоминала о счастливых моментах, о планах, о мечтах, которые никогда не сбудутся, если он покинет меня. Я пела ему колыбельные, которые помнила из детства, читала молитвы на всех языках, что знала, даже пыталась шутить – глупо, отчаянно, безнадежно.

А когда он приходил в себя, на короткие, драгоценные минуты ясности сознания, глаза его искали меня в полумраке шатра – темные, блестящие от боли и жара, но все еще полные любви. И я видела в них такую боль, такое сожаление, такую нежность, что сердце сжималось в комок, а горло перехватывало от невыплаканных слез.

– Алтан, – говорил он с трудом, и каждое слово давалось ему как подвиг, как восхождение на самую высокую гору, как последний выдох. – Моя… золотая… княжна… ты… лучшее… что было… в моей жизни.

– Молчи, – прикладывала я палец к его губам, сухим и потрескавшимся, как земля в засуху. – Береги силы. Не говори так, словно прощаешься. Ты поправишься. Обязательно поправишься. Я не позволю тебе умереть, слышишь? Не позволю.

Но мы оба знали – это ложь. Сладкая, отчаянная, необходимая, но ложь. Смерть уже стояла у изголовья, терпеливо ждала своего часа, неумолимая, как зима после осени, как ночь после дня. Я чувствовала ее присутствие – холодное, безжалостное, древнее, как сама степь. Она была в каждом затрудненном вдохе Тамерлана, в каждой капле крови, что просачивалась сквозь повязки, в каждом хрипе, вырывающемся из его горла.

Я не спала эти дни – не могла, не имела права. Что, если он позовет меня, а я не услышу? Что, если он откроет глаза в последний раз, а я буду дремать, упустив его прощальный взгляд? Что, если смерть придет в тот единственный момент, когда я ослаблю бдительность?

Усталость накапливалась, как яд в крови, затуманивая сознание, размывая границы между реальностью и видениями. Иногда мне казалось, что в углах шатра клубятся тени – не обычные, а живые, дышащие, наблюдающие. Иногда я слышала голоса – шепчущие, зовущие, обещающие покой. Иногда я видела лица в складках ткани, в узорах ковров, в мерцании светильников – лица предков, духов, богов.

Я отгоняла видения усилием воли, смачивала лицо холодной водой, кусала губы до крови, чтобы боль возвращала ясность мыслей. Не время для безумия. Не время для слабости. Он нуждался во мне – живой, сильной, решительной.

На третий день пришла Улан-Ама.

Старая шаманка вошла в шатер, как входит сама судьба – тихо, неотвратимо, без стука и предупреждения. Она несла с собой запах трав, дыма и чего-то древнего, нечеловеческого, пропитавшего ее одежду, кожу, волосы за долгие годы общения с духами. Глаза ее были подернуты белесой пеленой, как у слепой, но видели они больше, чем глаза обычных людей – видели прошлое и будущее, жизнь и смерть, тайное и явное.

Она одним взглядом окинула Тамерлана, лежащего на шкурах, коснулась его лба сухой, морщинистой рукой, больше похожей на птичью лапу, послушала дыхание, прижав ухо к его груди.

– Мало времени, – сказала она просто, выпрямляясь. – Очень мало. Смерть уже держит его за руку.

Голос ее был скрипучим, как несмазанная телега, как старое дерево под ветром, но в нем звучала странная сила, от которой мурашки бежали по коже.

– Что ты можешь сделать? – спросила я отчаянно, хватая ее за руки, не обращая внимания на приличия и статус. – Есть какие-то обряды? Заговоры? Может быть, травы, о которых не знают другие? Ты же шаманка! Ты разговариваешь с духами! Они должны тебя слушать!

Улан-Ама высвободила руки из моей хватки – мягко, но решительно. Посмотрела на меня долго, изучающе, словно оценивая что-то, видимое только ей. В ее глазах плескалось что-то страшное – знание, которое лучше не знать, мудрость, от которой больше боли, чем радости.

– Есть один способ, – сказала она наконец, и голос ее стал еще тише, как будто даже стены шатра не должны были слышать ее слова. – Древний. Опасный. Тот, о котором не говорят вслух. Тот, что требует великой жертвы.

– Какой жертвы? – сразу же спросила я, готовая на все, абсолютно на все, лишь бы спасти его. – Что нужно? Золото? Мои волосы? Моя кровь? Моя жизнь? Возьми ее! Забери меня вместо него! Я согласна на все!

– Не твоя жизнь, – покачала головой шаманка, и в ее глазах мелькнуло что-то похожее на сострадание – мимолетное, как тень от облака. – Нечто дороже. Нечто ценнее для духов.

Она присела рядом с Тамерланом, начала доставать из кожаного мешка, висевшего на поясе, какие-то предметы – кости странной формы, перья необычных птиц, камни с естественными отверстиями, пучки трав, источающих дурманящий аромат.

– Духи степи могут вернуть его к жизни, – продолжала она, методично раскладывая предметы по кругу, создавая узор, смысл которого был мне недоступен. – Но они требуют равноценную замену. Жизнь за жизнь. Душу за душу. Кровь за кровь. Таков закон, древний как сама степь.

– Мою жизнь, – повторила я настойчиво, опускаясь на колени рядом с ней. – Я готова. Возьми мое сердце, мою кровь, мою душу. Только спаси его.

– Не твою, – снова покачала головой Улан-Ама, не прерывая работы. – Ту, что еще не родилась, но уже существует. Ту, что только начала свой путь. Ту, что несет в себе его кровь и твою кровь.

Она подняла глаза и посмотрела мне в лицо – прямо, не мигая, как смотрит хищная птица. И я поняла. Поняла с такой ясностью, словно меня ударили по голове.

– Ребенок, – прошептала я, и рука непроизвольно легла на живот, еще плоский, не выдающий тайны, что скрывалась внутри. – Ты говоришь о ребенке. О нашем ребенке.

– Ты носишь под сердцем сына хана, – подтвердила шаманка, и голос ее был полон древней силы и знания. – Духи чуют новую жизнь. Они чувствуют кровь великого воина в твоем чреве. Они готовы обменять ее на старую. Новая жизнь за старую. Будущее за настоящее.

Мир закружился перед глазами, как в безумной пляске, краски потекли, звуки смешались. Я пошатнулась, едва не упав, и только рука Улан-Амы, неожиданно крепкая для старухи, удержала меня от падения.

Ребенок. Я была беременна. Носила под сердцем его сына, плод нашей любви, продолжение его рода, его крови, его имени. Крошечное существо, едва начавшее свой путь, соединившее в себе меня и его, север и степь, лед и огонь.

Когда это случилось? В ту ночь перед битвой, когда мы любили друг друга с отчаянием обреченных? Или раньше, в дни мира и покоя, когда будущее казалось бесконечным? Неважно. Важно было то, что он существовал. И теперь мне предлагали выбирать – он или дитя. Муж или сын. Настоящее или будущее.

– Сколько времени у меня на раздумья? – спросила я, чувствуя, как дрожат губы, как холодеют руки, как пот выступает на лбу.

– До заката, – ответила Улан-Ама, поднимаясь с колен и отряхивая одежду. – После темноты духи не примут жертву. Они капризны и требовательны, как дети. У них свои правила, свои законы.

Она начала зажигать травы, разложенные по кругу, и шатер наполнился дымом – едким, горьким, пронизывающим до костей, заставляющим глаза слезиться, а горло сжиматься в спазме.

– Тэнгри, сонсоорой, – запела она тихо, покачиваясь в такт неслышимой музыке. – Небо, услышь нас. Энэ хүний амь аврах, эх дэлхий. Спаси жизнь этого человека, земля-мать.

Голос ее был гипнотическим, завораживающим, уносящим сознание куда-то, где не было боли, страха, сомнений. Я смотрела на нее, не в силах отвести взгляд, чувствуя, как что-то внутри меня откликается на древние слова, на первобытный ритм, на силу, стоящую за всем этим.

Дым становился гуще, и я чувствовала, как что-то меняется в воздухе. Он обретал плотность, вес, словно становился живым существом, обволакивающим, проникающим, заполняющим каждый уголок. Словно невидимые присутствия собирались в шатре, наблюдали, ждали, оценивали. Духи. Те самые, о которых говорила шаманка. Те, кто мог спасти или погубить. Те, кто требовал жертвы.

– Подумай хорошо, – сказала Улан-Ама, поднимаясь и глядя на меня сквозь дым, как сквозь завесу времени. – Выбор, что сделаешь, изменит все. И его уже нельзя будет отменить. Он останется с тобой до конца дней, до последнего вздоха, до момента, когда сама предстанешь перед духами.

Она ушла, бесшумно, как тень, скользнув сквозь полог шатра, оставив меня наедине с умирающим мужем и невозможным выбором, от которого зависели жизни дорогих мне людей.

Я сидела рядом с ним, смотрела на его лицо – бледное, осунувшееся, с запавшими щеками, с губами, посиневшими от недостатка воздуха. Он был так прекрасен даже сейчас, даже на пороге смерти – мой воин, мой хан, мой Тамерлан. Человек, ради которого я отказалась от прошлой жизни, от родины, от всего, что знала и любила.

Рука моя лежала на животе, где под сердцем росла новая жизнь. Его сын. Наш сын. Продолжение его крови, его имени, его силы. Ребенок, которого я еще не знала, не видела, не держала на руках, но уже любила – странной, новой любовью, непохожей ни на что, испытанное раньше.

Как можно выбирать между ними? Как можно решать, кто достоин жизни больше? Кто важнее? Кто нужнее? По какому праву я могла быть судьей, решая, кому жить, а кому умереть?

– Что мне делать? – прошептала я, склонившись над Тамерланом, касаясь губами его лба, горячего и сухого. – Скажи мне, что делать. Дай мне знак. Направь меня.

Но он молчал, погруженный в забытье, борясь со смертью где-то в глубинах сознания, куда я не могла проникнуть. Его дыхание становилось все более поверхностным, все более затрудненным. Жизнь утекала, как вода сквозь пальцы, и я не могла ее удержать.

За стенами шатра день клонился к закату. Я слышала, как жизнь лагеря идет своим чередом – приглушенные голоса, стук топоров, ржание коней. Люди готовились к ночи, к новому дню, не зная, что в этом шатре решается судьба их хана, их будущего, их мира.

Я думала о нашем сыне. О том, каким он мог бы стать. Сильным, как отец. Умным, справедливым, храбрым. Достойным наследником великого хана. О том, как он рос бы, как делал первые шаги, как произносил первые слова, как садился на коня, как брал в руки оружие. Я представляла его лицо – смесь моих и его черт, север и степь в одном облике.

И думала о том, как он рос бы без отца, в мире, где силу уважают больше благородства. Как ему пришлось бы доказывать свое право на место под солнцем. Как он вырос бы без примера перед глазами, без мужской руки, направляющей и защищающей.

И думала о нем – о своем муже, своей любви, своей жизни. О том, что без него мир потеряет краски, станет серым, пустым, бессмысленным. О том, что каждый день без него будет мучением, каждая ночь – пыткой. О том, что растить его сына без него будет постоянным напоминанием о потере, о несбывшемся, о разбитых надеждах.

Солнце медленно опускалось к горизонту, окрашивая стены шатра в золотисто-красные тона. Время утекало, как песок в песочных часах, приближая момент, когда придется сделать выбор. Выбор, который изменит все.

Я смотрела на умирающего мужа и пыталась представить жизнь без него. Жизнь, где больше не увижу его улыбку, не услышу его голос, не почувствую его прикосновение. Жизнь, где буду одна растить его сына, рассказывать ему об отце, которого он никогда не знал. Жизнь, полную воспоминаний, сожалений и одиночества.

И смотрела на свой живот, еще плоский, не выдающий тайны, и пыталась представить жизнь без ребенка, которого еще не знала. Жизнь, где никогда не увижу его лица, не услышу его смеха, не почувствую его маленьких ручек в своих ладонях. Жизнь с мужем, но с вечной тенью несбывшегося, с призраком выбора, который сделала.

Солнце коснулось горизонта, окрасив степь в кроваво-красный цвет. Пора было решать.

Я закрыла глаза, прислушиваясь к своему сердцу, к голосу интуиции, к тому, что подсказывала душа. И поняла, что выбор уже сделан. Возможно, он был сделан в тот момент, когда я впервые увидела его. Или когда полюбила. Или когда стала его женой. Или когда отправилась на поле битвы вопреки его приказу, потому что не могла оставить его одного.

– Прости меня, – прошептала я, кладя руку на живот. – Прости, мой сын. Мой нерожденный мальчик. Прости за то, что не дам тебе шанса увидеть этот мир. Прости за то, что выбрала не тебя. Но я не могу жить без отца. Не могу растить тебя в мире, где его нет. Не могу каждый день видеть в твоем лице его черты и знать, что он никогда не возьмет тебя на руки, не научит ездить верхом, не передаст свою мудрость.

Слезы текли по моим щекам, капая на шкуры, на руки, на лицо Тамерлана. Я плакала о ребенке, которого никогда не узнаю. О жизни, которой не будет. О возможности, которую приношу в жертву.

Я вышла из шатра в сумерки, окрасившие степь в лиловые и синие тона. Нашла Улан-Аму без труда – старая шаманка сидела у костра, словно ждала меня, словно знала заранее, каким будет мой выбор.

– Решила? – спросила она, не поднимая глаз от огня, где плясали причудливые тени.

– Да, – ответила я твердо, чувствуя странное спокойствие, снизошедшее после принятия решения. – Спасай его. Любой ценой.

Я не стала объяснять, не стала оправдываться. Она и так все понимала. Видела мою душу насквозь, как видела души всех живых существ.

Улан-Ама кивнула, встала с видимым усилием, опираясь на посох, вырезанный из кости какого-то огромного животного.

– Тогда готовься, – сказала она, глядя мне в глаза, и взгляд ее был древним, как сами горы. – Обряд нужно провести до полуночи. И он будет… болезненным. Для тебя.

– Я готова к боли, – ответила я, расправляя плечи. – Готова ко всему.

Мы вернулись в шатер, где Тамерлан лежал так же неподвижно, как и прежде, на грани жизни и смерти. Шаманка разожгла новый костер в центре шатра, бросила в огонь какие-то коренья, листья, порошки из маленьких мешочков, что висели на ее поясе. Дым поднялся столбом – не серый, а красноватый, как разбавленная кровь, с золотистыми искрами, что танцевали в воздухе, как светлячки в летнюю ночь.

Запах наполнил шатер – странный, чужой, древний. Не травяной, не цветочный, не животный – словно запах самой земли, первобытной, дикой, необузданной.

– Ложись рядом с ним, – приказала Улан-Ама, голос ее стал глубже, сильнее, словно говорила не она, а что-то древнее через нее. – Возьми его за руку. Крепко. Не отпускай, что бы ни случилось.

Я легла на шкуры, прижалась к нему всем телом, чувствуя его холод, его неподвижность, его угасание. Кожа его была холодной, как у мертвеца, но сердце еще билось – слабо, неровно, но билось. Я взяла его за руку, переплела наши пальцы, сжала так крепко, что побелели костяшки.

– Что бы ни случилось, – повторила Улан-Ама, глядя на меня сквозь дым, и глаза ее были не человеческими – древними, дикими, полными силы, что существовала до людей. – Не отпускай его руку. Не кричи. Не произноси имен, кроме тех, что я скажу. Не смотри в глаза тем, кто придет.

Я кивнула, не доверяя своему голосу. Страх и решимость боролись во мне, как два волка – черный и белый, тьма и свет, сомнение и уверенность.

– Духи степи! – запела шаманка, воздевая руки к небу, и голос ее заполнил шатер, отражаясь от стен, проникая в кровь и кости. – Тэнгрийн өмнө залбирч байна! Молю перед лицом Неба! Энэ эрийг аврах, би өөрийн үрийг өгч байна! Спасите этого мужа, я отдаю свое дитя!

Воздух в шатре загустел, стал вязким, как мед, как смола, как кровь. Мне стало трудно дышать, словно грудь сдавило невидимыми тисками. Я чувствовала, как что-то невидимое движется вокруг нас, касается кожи холодными пальцами, дышит в затылок ледяным дыханием.

Тени на стенах шатра задвигались, заплясали, обретая форму – не человеческую, не животную, что-то среднее, древнее, жуткое. Лошадиные головы на человеческих телах. Птичьи клювы и когти. Волчьи глаза, светящиеся в темноте. Змеиные хвосты. Странные, искаженные, невозможные существа, населяющие мир между мирами.

– Повторяй за мной, – приказала Улан-Ама, и глаза ее сверкали в полумраке, как у хищника. – Би түүнд амиа түүний төлөө өгч байна!

– Би түүнд амиа түүний төлөө өгч байна! – повторила я, не понимая слов, но чувствуя их силу, их древность, их власть. – Отдаю жизнь одного за жизнь другого!

Голос мой звучал странно – ниже, глубже, не моим голосом, а голосом самой степи, голосом земли и ветра, солнца и луны.

Дым стал еще гуще, и в нем начали появляться тени – смутные, неясные, но явно нечеловеческие. Духи. Они собирались, чтобы принять жертву, чтобы забрать то, что им было обещано, чтобы совершить обмен – древний, как сама жизнь.

Они двигались вокруг нас – бесплотные, невесомые, но ощутимые. Я чувствовала их присутствие каждой клеткой тела, каждым волоском на коже. Они были голодны. Они жаждали. Они пришли за своим.

– Би зөвшөөрч байна! – кричала шаманка, и голос ее был громом среди ясного неба, землетрясением в спокойный день. – Я согласна! Авч яваарай! Возьмите!

И тут что-то произошло.

Боль. Острая, жгучая, как удар кинжала в живот. Не физическая – глубже, страшнее, до самой души. Я закричала, выгнулась дугой, вцепилась в шкуры свободной рукой. Вторая все еще держала руку Тамерлана – так крепко, что, казалось, кости трещали.

Что-то рвалось внутри, ломалось, умирало. Словно часть меня отрывали, выдирали, забирали силой. Боль была невыносимой, за гранью того, что я могла вынести, за пределами человеческого опыта.

– Держись! – кричала Улан-Ама, и голос ее доносился как сквозь толщу воды. – Не отпускай его руку! Что бы ни случилось – не отпускай!

Я держала. Сжимала его пальцы до боли, чувствуя, как жизнь уходит из моего живота и перетекает в него. Духи забирали обещанное – крошечную искорку жизни, что едва начала разгораться под моим сердцем. Моего сына. Нашего сына. Того, кого я никогда не узнаю, никогда не обниму, никогда не научу ходить и говорить.

В шатре стало холодно – не обычным холодом ночи, а холодом могилы, холодом пустоты, холодом небытия. Я чувствовала, как ледяные пальцы проникают под кожу, касаются внутренностей, находят то, что ищут – маленькую жизнь, едва начавшуюся, беззащитную, хрупкую.

Боль была невыносимой. Не физическая – душевная. Как будто вырывали часть души, самую светлую, самую чистую ее часть. Часть, где хранились надежды на будущее, мечты о семье, представления о том, как могла бы сложиться жизнь.

– Прости, – шептала я сквозь слезы, сквозь боль, сквозь отчаяние. – Прости меня, мой сын. Прости маму. Прости за выбор, который я сделала. Прости за жизнь, которую у тебя отняла. Прости за то, что не смогла защитить тебя.

Холод усиливался, боль нарастала, словно само время растягивалось, делая каждое мгновение вечностью страдания. Я чувствовала, как силы покидают меня, как сознание начинает затуманиваться, как реальность уплывает, заменяясь странными видениями.

Я видела лица – сотни, тысячи лиц, мужчин и женщин, стариков и детей. Они смотрели на меня – серьезно, печально, понимающе. Они знали, что я делаю. Они видели мою жертву. Они оценивали мой выбор.

Я видела степь – бескрайнюю, золотистую, волнующуюся под ветром, как море. Видела небо над ней – синее, бездонное, с парящими орлами. Видела горы вдалеке – величественные, древние, покрытые снегом.

И видела его – маленького мальчика с моими глазами и его улыбкой. Он стоял на холме, смотрел на меня без упрека, без обиды, только с бесконечным пониманием и прощением. Он знал. Он понимал. Он прощал.

– Прости, – шептала я ему, протягивая руку. – Прости меня.

Он улыбнулся – светло, радостно, как улыбаются дети, не знающие горя и потерь. И растаял, как утренний туман под лучами солнца, как сон при пробуждении, как надежда в час отчаяния.

И вдруг боль прошла. Резко, как обрывается струна. Как прекращается пытка. Как заканчивается кошмар. Дым рассеялся, тени исчезли, холод отступил. В шатре стало тихо, только потрескивали угли в очаге, только шелестел ветер за стенами, только стучало мое сердце – быстро, сильно, живо.

А рядом со мной Тамерлан глубоко вдохнул.

Не поверхностно, как дышал последние дни. Не с хрипом, не с усилием. Глубоко, полной грудью, как дышит здоровый человек, как дышит тот, кто вернулся с грани смерти к жизни. Цвет вернулся к его щекам, губы порозовели, кожа стала теплой под моими пальцами.

– Алтан? – прозвучал его голос, еще слабый, но уже живой, уже настоящий, уже его.

– Я здесь, – ответила я, наклоняясь к нему, не веря своим глазам, своим ушам, своему сердцу. – Всё хорошо. Ты жив. Ты со мной.

Он открыл глаза, посмотрел на меня. В его взгляде была жизнь, сознание, узнавание, любовь. Не мутная пелена боли и беспамятства, а ясный, осмысленный взгляд человека, вернувшегося из темноты.

– Что… что случилось? – спросил он, пытаясь приподняться на локтях, но еще слишком слабый для этого. – Я помню битву, стрелу… Тамуджина… А потом темнота.

– Не важно, – перебила я, целуя его лоб, его щеки, его губы, словно не могла насытиться, словно должна была убедиться, что он настоящий, что он жив, что он со мной. – Важно, что ты жив. Ты со мной. Ты вернулся.

Улан-Ама подошла, пощупала его пульс, послушала дыхание, осмотрела рану, которая уже не кровоточила, уже начала затягиваться, словно прошли не часы, а недели.

– Духи приняли жертву, – сказала она удовлетворенно, кивая каким-то своим мыслям. – Он поправится. Полностью. Рана заживет без следа. Сила вернется. Все будет так, как было до стрелы.

– Какую жертву? – спросил Тамерлан, хмурясь, пытаясь понять, что произошло, пока он был между жизнью и смертью. – О чем она говорит, алтан?

– Неважно, – быстро ответила я, бросив предупреждающий взгляд на шаманку. – Главное – ты жив. Ты со мной. Остальное не имеет значения.

Но в глубине души я знала – цена была заплачена. Наш сын, плод нашей любви, отдал свою едва зародившуюся жизнь за жизнь отца. Духи взяли свое. Обмен совершился. Договор исполнен.

И я не знала, правильно ли поступила. Не знала, простит ли меня когда-нибудь этот несуществующий ребенок за то, что выбрала не его. Не знала, смогу ли я сама себя простить за этот выбор, за эту жертву, за эту утрату.

Знала только одно – мой муж жив. Рядом со мной. Дышит, смотрит, говорит, улыбается. И этого пока достаточно. Этого хватит, чтобы пережить эту ночь, этот день, эту жизнь.

Даже если цена была слишком высокой. Даже если потеря будет болеть всегда. Даже если память о маленьком мальчике с моими глазами и его улыбкой будет преследовать меня до конца дней.

– Би чамд дурлаж байна, – прошептал Тамерлан, обнимая меня слабыми, но живыми руками.

– И я тебя люблю, – ответила я, прижимаясь к его груди и слушая, как бьется спасенное сердце. – Больше жизни. Больше всего на свете.

И это была правда. Правда, за которую я заплатила самую высокую цену.