Кофейные рассказы

Кофейные рассказы

То, что не чаешь найти (история Лайзо)

Он ждёт Маргарет на холме, за верещатником – красивый мальчик, ослепительно красивый, ах, и такой юный!

«Сколько ему, – думает она. – Восемнадцать, девятнадцать? Вряд ли больше. Что он о жизни-то знает, такой… Этакий…»

Солнце разрумянило его бледный лоб и щёки, ветер запутался в смоляных волосах; глаза – точно буковый лист на просвет, точно болотная вода, если смотреть с самого-самого дна. Он улыбается, поглядывает искоса, прикусывает травинку; ворот алой рубахи распущен, амулеты на кожаных и конопляных шнурках издали похожи на женские бусы.

От вереска в цвету тянет сладостью; в горле першит; жарко.

«Зря я сюда пришла».

– И не торопишься же ты, – улыбается вдруг он. – Птицы ещё с утра мне про тебя напели. Ну, рассказывай, что у тебя за беда.

И – смотрит. Вот просто смотрит, а ясный полдень будто меркнет, и холодеет, и оборачивается январской ночью, и за плечами у этого, зеленоглазого, чудится Маргарет густая, страшная тень. И как-то сразу делается спокойно: если уж он не справится с её горем, то кто?

– Я Лайзо, – добавляет он. – Лайзо Маноле.

Говорить с ним легко, как пустым очагом – вылетают слова в дымоход, и ищи их потом… Маргарет рассказывает о своём доме, небогатом, но уж какой есть; о муже, за которого вышла не по любви, да как-то пообвыклась, притерпелась; о старшей дочери, что прошлой весной овдовела, и о младшей, которой о женихах и думать рано. А ещё – о земле, и пусть её немного, зато вся своя; о железной дороге, что хотят пустить мимо холма, по верещатнику; о том, что много за участок не дают – по правде сказать, совсем мало дают, спасибо, что не бьют пока.

О том, что кто-то пристрелил овцу прямо на пастбище.

О том, что муж ходит мрачнее тучи, после того как в пабе к нему подсел городской франт с мерзкими крысиными глазками и посоветовал не упрямиться.

– Дочка у вас красивая, – говорит Маргарет, и сердце у неё сжимается. – Дочка красивая, а за землю всё равно никто больше не даст. Так и сказал.

Лайзо Маноле прикусывает травинку, ведёт стеблем по губе.

– Крысиные глазки, значит… Ну, с крысами управляться я мастер. За три дня твою беду отведу.

Маргарет в чудеса не верит – и всё-таки спрашивает:

– Сколько возьмёшь?

Он улыбается, и болотная зелень в глазах делается темнее.

– Не бойся, последнего не отниму. Отдашь мне то, что не чаешь найти в своей земле.

…в себя она приходит уже у подножья холма; оборачивается, ищет взглядом алую рубаху среди разнотравья – и не может отыскать. В кулаке, сжатом до боли – глиняная птичка на конопляном шнурке. И вот тогда Маргарет наконец-то верит: и впрямь колдун, не соврала ведь Хильда-швея, даром, что рыжая! Не соврала!

День проходит как в тумане, всё валится из рук. Похлёбка подгорает, шитьё не ладится – игла колет пальцы, и так маетно на душе… Когда муж возвращается домой, то сразу замечает новую подвеску, но верит простецкому вранью – мол, на дороге нашла, когда к колодцу ходила. Садится к столу; ест, не чувствуя, кажется, вкуса; рассказывает, что услышал за день.

– Снова этот хлыщ приходил, – добавляет в конце, словно между прочим. Ложка стучит по дну, царапает миску. – Сроку мне подумать давал три дня – а что тут думать-то… Слушай, может, мы Молли к родичам отошлём? На месяц-другой, покуда всё не уладится.

Маргарет кивает, не вслушиваясь. Мысли её далеко. Глиняная птичка тёплая, трепещет на груди, как живая – и страшно её держать при себе, и снимать не хочется. Ночь проходит почти без сна, и следующая тоже; чудятся вдали звуки пастушьей дудочки, но странные, будто надрывные – хоть вставай да иди за ними босиком… И чудится ей, что вырастают у неё крылья, и она летит сквозь крышу, в тёмное небо, и оттуда, с высоты, видит железные коробки на колёсах, а в коробках – людей, а дорога их ведёт к верещатнику. Последним плетётся тот, с крысиными глазками; Маргарет садится ему на голову да крепким птичьим клювом стучит по лбу.

– Сильней бей, сильнее, – слышится смех Лайзо. – Он заслужил.

Маргарет пугается и летит прочь, а колдун хохочет, машет ей одной рукой, а другой связывает дороги в узел, путает, как простую пеньковую верёвку.

Какой уж отдых, если такие сны!..

На третий день Маргарет устаёт маяться – вытаскивает из-под матраса тряпицу, вытряхает из неё горстку рейнов, своих собственных, припрятанных на чёрный день, и собирается в город, к доктору – авось лекарство для сна присоветует, от дурной головы.

А скоро праздник – улицы перед лавками подметают, площадь украшают, перед церковью полно попрошаек, и мелькает между ними то и дело рыжая Хильдина коса. По дороге то один кэб пронесётся, то другой; «гуси» мечутся по улицам и переулкам, нет-нет, да и выхватит глаз знакомый мундир. Маргарет идёт медленно – голова кружится, и городской шум и смрад кажется ещё невыносимее, чем обычно.

«Вот бы домой, – думается ей. – Там вереском пахнет, и прохладно так…»

Землицы – хоть и плохонькой, а своей – жалко до слёз.

– Тётушка, а тётушка! Глянь, уронила!

Маргарет оборачивается; нищий, маленький облезлый галчонок, протягивает ей шнурок с птичкой. Ничего не просит, но смотрит жалостно, и рука сама тянется к кошельку за мелкой монеткой.

– Вот спасибо, помог, – вздыхает Маргарет, плечом приваливаясь к фонарному столбу. И спрашивает, чтоб только потянуть время, чтоб немножко отдохнуть: – А что это нынче так шумно? Не случилось ли чего?

Нищий галчонок хватает монетку, улыбается щербатым ртом.

– А то ж! Из Бромли важные люди ехали, да по дороге заплутали, едва в болото не угодили! У одного, вон… лектрамабиль потонула! А другого до сих пор ищут!

На птичке – трещина, поперёк, от крыла до крыла, и видно на разломе тонкие косточки и пёстрое перо.

Маргарет гладит её загрубелым пальцем и отчего-то думает, что больше тот, похожий на крысу, к ним не подойдёт и про Молли ничего не скажет. Да и железную дорогу авось пустят кругом, по той стороне холма, вдали от верещатника…

До доктора она так и не добирается, а залежавшиеся под постелью монетки тратит – на кружку чая у разносчицы на рыночной улице, на яблоко в карамели, на красную ленту, на серебряную булавку – дочке в приданое. Дурнота постепенно сходит. К вечеру клонит в сон – саму по себе, без лечебных микстур, и никакие флейты-дудочки не мерещатся, а мужнины жалобы похожи сквозь дрёму на сказку. Ишь, чего выдумал – мол, откопал сегодня на огороде чудную шкатулку, понёс домой, чтоб открыть, да по дороге встретил паренька-гипси и продал ему находку за бесценок – за два гнутых рейна и чёрствую лепёшку.

– Как заворожил меня, ей-ей, – сокрушается муж. – Может, того, к «гусям»? Вдруг там клад был?

Мерещится ей почему-то впотьмах тот, зеленоглазый; смеётся беззвучно, сверкает зубами… как его бишь звали?

– Да ну их, – сонно мотает головой Маргарет. – Что из-за старья-то утруждаться? Тебя только на смех поднимут. Забудь. Легко пришло, легко и ушло.

– И то верно…

…Нынче улов небогат – медный браслет, два кольца, горсть монет. Но Лайзо доволен – работы было всего ничего, да и женщина, которая его попросила, славная оказалась, такой помочь – одно удовольствие.

– Хотя мать всё равно меня ругать будет, – бормочет он. – Может, домой пока не заглядывать? Да я ведь Илоро обещался…

Пальцы сами тянутся к мешочку на поясе; в мешочке – птичьи кости, камешки, комки глины. Для другого – мусор, для Лайзо – буквы, из которых складываются слова, видимые только ему. Он зачерпывает наугад, спрашивает, что его ждёт, и бросает на землю перед собой; потом вчитывается в узор.

Выходит бессмыслица.

«В высоком доме на ледяном троне найдёшь то, что не чаешь найти».

Облака голубовато-серые, холодные, точно сталью блещут – к дождю. Лайзо улыбается, смотрит в небо.

– Жду не дождусь.

Уроки терпения (история Эллиса)

Констебль в Чиддинге оказался премерзкий. Видят Небеса, Эллису не раз и не два приходилось срываться из столицы, чтобы подсобить провинциальным «гусям», и далеко не все ценили помощь со стороны, а кое-кто, случалось, и откровенно противился ей… Но такого манерного, слащавого, ехидного и притом глупого человека он встречал впервые.

Да ещё и звали его по-дурацки.

– Жду не дождусь, мистер Но-орман, – произнёс этот Друпплз, невыносимо растягивая слова. – Жду не дождусь, когда вы блестя-а-а-аще распутаете дело.

Волосы его, светлые и густые, как мох, лоснились от помады; тонкие усики стояли торчком над губой; шейный платок, вообще-то не полагающийся по уставу, душно благоухал розами.

«Святой Кир, если ты за мной ещё приглядываешь, то пошли мне, пожалуйста, терпения, – устало загадал Эллис про себя. – Не для себя прошу, а ради спасения невинной жизни… пускай и премерзкой».

Но вслух сказал только:

– А чего тут распутывать-то? И часа хватит, – он поворошил разбросанные на столе листы, наугад выуживая отчёт местного медика, вернее сказать – костолома. – Зовите эту, как её… несчастную вдову.

Друпплз, по-девичьи семеня, покинул комнату, а через три минуты вернулся в компании полноватой женщины с трагически опущенными уголками рта и с красивым, глубоким голосом стареющей оперной дивы. Трубно высморкавшись в платок, отороченный кружевом, она сложила руки на груди и завела песню:

– Мой Джон… О, мой бедный Джон… Не могу поверить, что мой бедный Джон… Ох, мой Джон…

Послушав из вежливости с полминуты, Эллис прервал её:

– Это правда, что на прошлой неделе вы купили в аптеке четыре пузырька лауданума?

Вдова аж спала с лица, но нашла в себе силы ответить:

– Ах, я не помню уже… меня так мучает бессонница, так мучает… Мой бедный Джон…

– Можете принести сюда эти пузырьки? – не позволил он ей уйти от темы. – Кстати, красивое у вас ожерелье. Новое? И серьги тоже замечательные.

Женщина окончательно растерялась, и белобрысый Друпплз гневно блея, шагнул вперёд:

– Ми-и-истер Норманн, что вы себе позволяете, сия в вы-ы-ысшей степени достойная особа…

У Эллиса вырвался вздох.

– Уведите особу. И пригласите её дочь.

Следующая посетительница внешне пошла не мать, а в покойника, который сейчас ютился на лавке в соседней комнате – высоченная, немного сутулая и с такой длинной шеей, что её хватило бы на двух юных леди.

– А вы слышали? Готова спорить, не слышали! – заговорщическим шёпотом заявила она, едва усевшись напротив. – У нас тут водится привидение! Я видела его, мой жених видел его! Вот оно-то, бьюсь об заклад, и убило отца! Вы видели, что случилось с его креслом? Все четыре ножки подломились разом! Нет, это точно дело рук призрака!

Эллис согласно покивал, а потом, склонившись вперёд, таким же загадочным тоном поинтересовался:

– Когда ваш жених, ученик плотника, в последний раз навещал вас?

Девушка скромно опустила глаза долу.

– Ох, ну вы понимаете, отец не очень-то его одобрял, так что виделись мы редко. Хотя вот намедни мама позвала его поправить лестницу, одна ступенька стала скрипеть. И вот тогда призрак…

– Служанка говорила, что этой ночью вы выходили из дома. Зачем?

– Ох, ну неловко говорить… – затрепетала она ресницами. – Моя ночная сорочка сушилась на подоконнике и улетела, был, знаете, такой ветер, завывал в трубе, прямо как привидение!

– Улетела, значит, – кивнул Эллис. – И приземлилась аккурат на жердь с крестовиной напротив окон вашего отца, ныне покойного? Какое интересное совпадение.

– Мне дурно, – не теряя хладнокровия, заявила девушка.

И, оглядев хорошенько всё вокруг себя, плавно легла в обморок.

Снова подскочил Друпплз, замычал возмущённо, замахал руками – и, естественно, уволок лишившуюся чувств свидетельницу. Эллис наблюдал за представлением отстранённо, больше прислушиваясь к собственным ощущениям и пытаясь понять, чего же ему хочется больше: есть или спать? По всему выходило – прикорнуть после сытного ужина, но ни то, ни другое до возвращения в Бромли ему не грозило, а чтоб вернуться, надо было всё-таки указать на убийцу Джона Нориджа, в прошлом удачливого дельца, а ныне – крайне нелепого покойника.

– Теперь жених, – приказал Эллис, стоило пылающему праведным гневом Друпплзу заглянуть в двери. – И бросьте уже ухлёстывать за мисс Норидж, не видите, что ли – она по уши влюблена в другого.

Констебль трагически позеленел и вышел, не проронив ни звука.

«Только бы он про свидетеля не забыл от расстройства, – подумал Эллис и сделал пометку в своих записях. – Впрочем, без этого-то горе-интригана я обойдусь, а вот со служанкой бы хотелось поговорить, занятная особа».

Жених, ученик плотника, явился через некоторое время – бледный, трясущийся и, судя по обвислым щекам, с испугу похудевший за одну ночь.

– Простите, добрый человек, бес меня попутал! – с ходу воскликнул он и повалился на колени, стукаясь лбом об пол. – Каюсь, каюсь, это я подпилил ножки у того клятого кресла! Но чтоб мистера Нориджа со свету сжить… никогда… да я б ни за что!

«Терпения, – медленно выдохнул Эллис, борясь с искушением врезать свидетелю по уху. – Святой Кир, пошли мне терпения».

– Ну, полно, – произнёс он вслух, присаживаясь рядом с парнем и кладя тому руку на плечо. – С кем не бывает, я вон тоже однажды своему начальнику, да наградят его Небеса отменным здоровьем, подсадил лягушку в ящик письменного стола, где он портсигар хранил. Скажи мне лучше, бедняга, кто тебя надоумил-то так пошутить?

Парень помялся, помялся, но потом собрался с духом и шепнул Эллису на ухо одно имя.

– Ведьма она, – добавил потом и сплюнул. – Как есть ведьма. Вы, это… лучше б с ней не связывались.

Надо отдать Друпплзу должное, на сей раз он сперва вывел свидетеля за двери и лишь потом вспылил:

– Да-а-а что вы творите! И дураку ясно, что он и повинен в смерти мистера Нориджа! На ва-а-ашем месте я бы…

– К счастью, вы не на моём месте, – мрачно ответил Эллис. – А потому извольте прекратить истерику и приведите уже служанку.

Друпплз одарил его взглядом, полным презрения, однако приказ выполнил.

Последняя свидетельница гораздо больше походила на вдову, чем сама миссис Норидж. Белокожая, с глубокими тенями вокруг сумрачно-карих глаз, вся сплошь в чёрном с ног до головы… Садиться она отказалась, но головы не опустила – ни на волос, глядела прямо – да так холодно, что нутро сводило.

«Хотя нет, это от голода, – грустно подумал Эллис. – Везёт же покойникам, им-то о брюхе думать не надо…»

– Что ж, приступим, – произнёс он вслух. – Вы – та самая Белла?

– Изабелла, – гордо вздёрнула так подбородок.

Соорудив самое мрачное и суровое выражение лица, на которое был способен, детектив строго спросил:

– Зачем вы подбили беднягу… э-э, запамятовал, как его зовут… В общем, зачем вы этого дурня подучили подпилить ножки у кресла?

Изабелла сощурилась

– А вы, никак, меня в убийстве обвинить решили?

– Зависит от ваших показаний, – ответил он непреклонно. – Так зачем?

– Пошутила. А Дик, как вы и сказали, дурень, – спокойно объяснила она.

– Как умер глава семьи, в которой вы работали два года назад?

– Упал с лестницы. Трагическая случайность.

– А что случилось с хозяйкой перчаточной лавки, где вас обвинили в воровстве?

– Пожар, в крышу молния ударила. Большое несчастье.

– А мельник, который вас обозвал ведьминым чучелом на церковной службе в позапрошлое воскресенье? Он, кажется, до сих пор хворает…

– Меньше надо пить кислого пива.

– И, кстати, разносчик в пабе, который пивом залил вам юбку…

Скулы у Изабеллы порозовели.

– Вот тут я правда не виновата, клянусь чертополохом и жужелицей, – быстро ответила она. – Парень-то он хороший, неловкий только – взял и споткнулся на рассохшемся пороге, чтоб ему сгореть.

Где-то вдали громыхнуло; Эллис поёжился и невольно осенил себя священным кругом.

«Жалко паб».

– Вы свободны, – кивнул детектив, отпуская служанку – так, на всякий случай, пока не наговорил лишнего. – А вы, Друпплз, принесите-ка ещё бумаги и чернил. Мне отчёт писать надо, без него меня в родном Управлении съедят.

Некоторое время он работал в тишине, но потом у констебля не выдержали нервы – тот оказался человеком больно тонкой душевной организации.

– Вы всех отпустили! – гневно провозгласил он. – Все-е-ех! Как так? И что за чу-у-ушь вы у них выспрашивали?

С пера капнули чернила, портя уже почти дописанный лист, и тут Эллис впервые разозлился.

– Чушь или не чушь, зато мне теперь ясно, что здесь произошло. Почтенная вдова, будучи ещё не менее почтенной супругой, подливала своему «милому Джону» лауданума, чтоб беспрепятственно воровать деньги из его стола. Видели её украшения? А платья?

– Значит, убийца – вдова Норидж? – изумлённо захлопал глазами констебль.

– Если бы, – испустил тяжкий вздох Эллис. – Дозировку лауданума наша вдовушка знала хорошо, значит, случайно убить его не могла, да и плакала она вполне искренне – кто ей теперь на колечко с камушком заработает? Мистер Норидж мог стать мнительным, нервным – это да, но от такого не помирают… Вот тот дурень-плотник, конечно, наворотил дел. Придумал тоже – подпилить ножки!

– Так его на виселицу? – изрядно оживился Друпплз, и Эллис поморщился:

– За порчу мебели? Увольте. Да и ножки бы не подломились так резко, не шарахнись наш покойник от окна, в котором он углядел призрака.

– Призрака?!

– Ну да, – кивнул детектив, выводя очередной пункт отчёта. Получалось славно, просто на загляденье, буква к букве – начальство будет довольно. – Помните упорхнувшую ночную сорочку мисс Норидж? Впрочем, готов спорить, что упорхнула она вовсе не случайно, и прелестная юная особа вполне сознательно хотела попугать отца, чтоб ему стало не до разгона неугодных женихов.

Друпплз подскочил на месте:

– Мими не могла! Мими никогда!

«Это начинает утомлять… выставить его, что ли?»

– Так я и не говорю, что она виновата, хотя тут каждый приложил руку…

– Тогда служанка?

Пол под ними подозрительно затрещал.

– Да тише вы! – шикнул Эллис. – Нет, Изабелла тут ни при чём. Хозяин её не обижал, а если б ему и вздумалось так поступить, то, боюсь, несчастный случай унёс бы его жизнь гораздо раньше.

– Так кто же тогда убийца? – Друпплз скрестил руки на груди и продолжил ещё более противным голосом: – Или вы не зна-а-аете?

– О, тут как раз всё было ясно с самого начала, – весело ответил детектив. – Дело в том, что наш покойник был вполне себе жив, когда сверзился со стула. Шею себе повредил, похоже, изрядно… А убийца тот, кто неосторожно попытался перенести его на кровать и усугубил повреждения. Человеческие шеи, знаете ли, иногда бывают очень хрупкими… Ах, да, по вашему докладу выходит, мистер Друпплз, что убийца-то – вы и есть.

Несколько мгновений царила абсолютная тишина, а потом констебль с тихим жеманным «ах» осел на пол – лишился чувств, причём самым естественным образом. Эллис выглянул из комнаты и, подозвав Дика, дурноватого плотника, попросил его унести пострадавшего куда-нибудь подальше и оставить там, пока не придёт в себя. Остальные свидетели в этом время переглядывались – и, судя по выражениям их лиц, они слышали каждое слово.

– Мистер Норманн, – жалобно позвала вдруг мисс Норидж. – А что же это, получается, бедолагу Друпплза повесят?

Эллис придирчиво оглядел коллегу. Таким, тихим и спокойным, он нравился ему гораздо, гораздо больше.

– Да не за что тут вешать, к сожалению. Формально-то мистер Норидж из-за него умер, но по-хорошему нет тут ни умысла злого, ни вины. Значит, так и запишу – нелепое стечение обстоятельств. А теперь все – кыш! Мне отчёт написать надо! Кыш, кыш!

…Святой Кир по-простецки присел на край стола, дымя трубкой.

– Вот хороший ты парень, Эллис, с чистой душой. Однако же терпеливости и снисхождения к людям тебе и впрямь не хватает. Поэтому пошлю я тебе…

– Терпения? – с надеждой подхватил Эллис, отрываясь от писанины.

Святой только усмехнулся – и хитро посмотрел искоса.

– Пошлю я тебе друга. С такой рожей, чтоб тебя от одной его улыбки всякий раз перекашивало. И чтоб везло ему в карты побольше твоего, – он выдохнул облако ладанного дыма. – И чтоб избавиться ты от него не мог. Ну, каково? Предвкушаешь уже?

– Да сохранит меня Небо, – искренне откликнулся Эллис, закрывая лицо руками. – Уж лучше к покойникам.

– К покойникам тебе рановато, – несолидно расхохотался святой Кир. – Эх, молодой ты ещё, молодой…

Сказал – и исчез, оставив после себя только ароматное облако, туманные воспоминания да прожжённое пятно на отчёте. Последнее было обиднее всего, обиднее даже зловещих посулов – пришлось целую страницу переписывать. Впрочем, Эллис сделал над собою усилие и принял это как тренировку терпения – и лишь в конце не удержался и спросил в пустоту:

– А можно мне ниспослать двух друзей? Чтоб один – для смирения, так и быть, но другой – для радости? Такого… щедрого, что ли? – жалобно добавил он, прислушиваясь к урчанию в собственном животе. – И чтоб готовил вкусно.

Ответить святой Кир не удосужился, конечно. Но что-то – интуиция, быть может? – подсказывало Эллису, что просьбу он услышал.

И выполнит её – непременно.

Счастливчик (история Клэра Черри)

Клэр Черри небезосновательно считал себя человеком, погрязшим в бесчисленных пороках, но одного за ним никогда не водилось: милосердия. Тот, кто легко переступал через себя, должен был бы и через умирающего в подворотне оборванца перешагнуть, не задумавшись. Но не вышло; беспокойно ворочалось что-то внутри – то ли недобитая совесть, то ли недоброе предчувствие, то ли недозрелое яблоко, сорванное с низкой ветки три переулка назад… Поразмыслив, он решил назвать это чувством прекрасного: в конце концов, надо начисто лишиться вкуса, чтобы позволить кому-то умереть у тебя на глазах, когда вокруг бушует июль, небо – торжественная, почти сакральная синева, а нужные карты уже третий день сами идут в руки.

– Нет, зверёныш, к покойникам тебе рановато, – вслух подытожил Клэр, потрогав мыском начищенного ботинка гору грязных тряпок, под которой всё ещё дышало, смердело засохшей кровью и дрожало живое существо. – Я забираю тебя с собой. И нет, возражения не принимаются.

Собственный голос, как всегда, показался ему со стороны отвратительным, как липкая патока, аж мурашки пробежали; но от этого хотелось ещё больше тянуть слова и подливать елея, самому себе назло.

Если уж страдать, считал Клэр Черри, то с размахом, грандиозно, доводя до полнейшего абсурда.

И в конце – посмеяться.

Он нанял кэб и двух молодчиков, чтоб помогли затащить оборванца на сиденье, заплатил дополнительно вознице за неудобства и послал за доктором – широкий жест, можно сказать, мотовской, но после сегодняшнего выигрыша можно было позволить себе и не такое. Отмытый в трёх бадьях, одетый в белую ночную сорочку, бледный и затихший зверёк стал немного походить на человека – на лохматого, истощённого, голенастого мальчишку лет пятнадцати, уже сейчас больше чем на голову выше своего спасителя.

Многое повидавший доктор осмотрел его, пощупал пульс и вышел из комнаты, поманив Клэра за собой.

– Он, конечно, ранен. Но если бы из этого юноши вылилось столько крови, сколько мы с него смыли, сэр, он был бы мёртв, – произнёс он с нажимом. Прекрасно поставленным голосом, надо заметить, за который сразу захотелось удержать часть платы, просто чтоб неповадно было. – Вы не находите это странным?

Иными словами, добрый доктор предлагал сдать паренька в Управление спокойствия, а то и в Особую службу, чтоб уж наверняка, но Клэр предпочёл сделать вид, что ничего не понял.

– Я нахожу странным, что этот юноша даже не проснулся, пока вы зашивали его рану, – предельно мерзким тоном ответил он. – А также его цвет волос. И то, что мальчишку пырнули под лопатку средь бела дня. Но самое странное, доктор, что вы задаёте лишние вопросы, вам так не кажется? – и он улыбнулся.

Вообще-то Клэр в глубине души гордился своей улыбкой, считая её обворожительной. Однако многие, столкнувшись с нею в подобной ситуации, отчего-то бледнели, совершенно лишаясь сил и красноречия.

И любопытства тоже, что было весьма удобно.

Доктор взял деньги и ушёл. Прекрасный выбор, Клэр бы и сам так с удовольствием поступил, но дом-то был его, и подобранный на улице питомец – тоже. И под окном только-только зацвели бледные розы – подарок глупышки Ноэми, и тянулась к благоухающим бутонам, встав на цыпочки, другая Роза, самая лучшая, самая прекрасная на всём белом свете, пусть ей едва сравнялось шесть лет; а в самом дальнем и спокойном углу сада спала под землёй, укрытая фиалками и вьюнами, его Элизабет, слишком добрая для этого мира.

Бросить своих женщин Клэр не мог.

Со стороны кровати послышался шорох накрахмаленных простыней – зверёныш наконец очнулся, открыл глаза – издали, в скудном освещении, померещилось, что змеиные, с вытянутыми зрачками, но, без сомнений, именно что померещилось – и хрипло раскашлялся на вдохе. Клэр молча налил воды из кувшина и напоил мальчишку, ребром ладони проверяя, нет ли у того жара. Зубы лязгали о стеклянный край, как железные; кроваво-красные пряди, не просохшие после купания, липли ко лбу. Зверёныш косился то на окно, то на дверь.

– Сбежать хочешь? – равнодушно спросил Клэр. – Или ждёшь гостей? – по мгновенно расширившимся зрачками он понял, что угадал. – Вынужден признать, что хозяин я негостеприимный, а потому твоих приятелей не впущу, даже не рассчитывай на это. Да, и в моём доме больным и раненым полагается лежать в постели и лечиться, – добавил он занудно и, для усиления эффекта, щёлкнул пальцем мальчишке по лбу. – И возражений я не потерплю. Ты понял?

Медленно, очень медленно, точно не веря себе, мальчишка кивнул.

– Прекрасно, – расплылся Клэр в улыбке, от которой скулы сводило. – Тогда оставайся здесь и будь паинькой, а я пока спущусь ненадолго.

Оказавшись внизу, он сразу подозвал няньку – молодую, весьма уродливую женщину, зато достаточно сметливую и верную. Он приказал ей переодеть Рози для прогулки, собрать для неё пару платьиц про запас и добавил:

– Отведите девочку в особняк на Спэрроу-плейс. Я дам вам с собой записку, вручите её хозяйке, леди Милдред, а на словах передадите: «Это только на одну ночь». Вам ясно? Так выполняйте.

Просьбы всегда давались ему нелегко. Шантаж, интриги – пожалуйста, завуалированные угрозы – сколько угодно, лесть и ложь – без труда, любых сортов и видов. Но вот несколько простых, однозначных слов от чистого сердца… Он сам не заметил, как в конце, вместо подписи, нарисовал пару вишенок на ветке.

– Позор, – томно вздохнул он, откидываясь в кресле. Краем глаза поймал собственное отражение в блестящем боке чернильницы, поморщился. – Да, сущий позор. Но если кто меня и поймёт, то эта женщина.

Он отправил родную дочь буквально на съедение волкам – в дом, где о ней будут заботиться как о родной, а значит, пускать в библиотеку, где на полках полно тяжёлых книг, дозволять ползать по столу, пока хозяйка разбирает деловую переписку, играть с печатями, с языческими амулетами дикарей из Колони, с монетами, статуэтками, письмами и Небеса знают с чем ещё! Но одно было неопровержимо: там бы девочку никому не дали в обиду.

Даже тем, кто нынче ночью непременно – а в таких случаях его чутьё никогда не ошибалось – придёт за зверёнышем.

...когда дом опустел, стало быстро смеркаться. Клэр прихватил бутылку хорошего вина, карты и спустился на крыльцо, убедившись перед тем, что его подопечный снова забылся в глубоком сне, похожем на смерть. Вечером стало прохладно. Высокое небо казалось воистину бездонным и полыхало с края расплавленным золотом и злым багрянцем. Дул слабый ветер; слабо пахло вишнёвым дымом и сильно – вянущими розами из притихшего сада. Когда угас последний луч солнца, а пальцы у Клэра окоченели, у калитки появились двое, и при взгляде на эти долговязые нелепые фигуры волосы тут же встали дыбом.

«Соберись, Вишенка, – сказал он себе мысленно, продолжая противно улыбаться. – И не таких обыгрывали. А удача сегодня на нашей стороне».

Тот, что слева, был тощим, белобрысым и сутулым; вокруг него вились редкие мухи, а глубоко запавшие его глаза казались обведёнными углём. Тот, что справа, с гротескно длинными руками и мощной нижней челюстью, носил сплошь чёрное, застиранное до дыр, а его тёмные волосы курчавились и точно липли к голове… Издали ещё от него попахивало машинным маслом.

– Добрый человек, ты братца-то нам отдай.

Клэр так и не смог понять, кто из двоих с ним заговорил. Голос звучал глухо и одновременно гулко, точно доносился из бочки, вкопанной под землю. За соседской оградой тоненько заскулила собака, склочная белая болонка, и тут же ей принялся басом вторить охотничий пёс, обитающий в особняке через две улицы.

– Может, вам он и братец, – произнёс Клэр сварливо, тасуя колоду. – Но вы его потеряли. А что я подобрал – то моё.

У белобрысого на скулах заиграли желваки, и он шагнул вперёд, но курчавый остановил его, хлопнув по груди. Воцарилась тишина; даже собаки притихли. А взгляды у обоих незваных гостей нет-нет да и возвращались к цветным картонкам, которые так и порхали у Клэра в руках.

– Вижу, вам интересно, – улыбнулся он, посматривая из-под ресниц, почти как Ноэми, только у неё, конечно, получалось это мило, а не вот так, гадко. Улыбнулся – а у самого ладони взмокли так, что карты начали прилипать, хотя с чего бы, казалось. – Сыграем партию? Можно даже… – он разложил карты веером и потом сложил резко, с хлопком. – Можно даже на вашего братца.

Бумажный шут вынырнул из колоды и разве что не подмигнул издевательски, а затем снова спрятался.

– Сыграть, значит…

И опять Клэр не понял, кто это сказал – хотя следил за ними, за изгибами грязных ртов, в которых мерещились то собачьи зубы, то змеиные языки.

Сердце в груди заходилось, как проклятое.

– Да полно, господа, – фыркнул он и спрятал колоду между ладонями. – Вы что, боитесь продуть?

– И без жульничества? – вопросом ответил белобрысый; губы у него почти не двигались, если не вглядываться пристально, подгадывая момент, можно вообще не заметить, что он заговорил.

«О, а прийти с угрозами в дом законопослушного джентльмена – не жульничество? Ну, разумеется», – подумал Клэр, но вслух сказал только:

– Естественно. Какой иначе интерес?

Незваные гости переглянулись – и присели на порог, один – поджав под себя ноги, другой – завернув их узлом. Раскидывая карты, Клэр приложился к бутылке вина и, словно бы неосознанно, передал её белобрысому. Тот, хищно впиваясь запавшими глазами в мельтешение цветных картонок, так же бездумно отхлебнул и передал чернявому «братцу».

Партия началась.

Почти всегда можно с самого начала определить, удачной будет игра или нет. Не по первой сдаче, не по реакции соперников, а по тому, как двигаются карты. Иной раз они из рук сыплются, как овсяная шелуха, и тогда сразу ясно – успеха не видать; в другое время – соскальзывают невесомо, как капля воды с намасленной сковородки. А бывает, что карты ластятся, как бездомные щенки, тычутся в ладони, точно просят хлеба.

Нынче они словно искали защиты.

– Ай-ай-ай, господа, – смеялся Клэр и лукаво грозил пальцем, когда белобрысый пытался снять колоду, а она рассыпалась, растекалась по порогу. – Нежнее надо, нежнее.

Мухи уже не вились над белобрысым, а ползали по его лицу.

Первый круг, начало партии – проба, чтоб понять, чем живёт противник. Второй – ложное отступление, чтоб он воодушевился и понёсся в атаку. Затем надо успехи и фиаско чередовать аккуратно, то подзадоривая других игроков, то расслабляя… Главное – не дать заскучать, чтоб не бросили тебе карты в лицо и не ушли посередине. В жизни, как считал Клэр, ровно то же самое, и потому никогда не понимал, отчего прочим людям выигрывать без жульничества представляется делом трудным.

А ещё важно было иметь убедительный аргумент, чтоб воззвать к совести противника, если его исход партии не устроит.

– …и так я бью вашу даму, а так – рыцаря. Сдаётся мне, господа, что вы проиграли. И, стало быть, ваш братец остаётся у меня… не то чтобы он был мне нужен, но я постыжусь отдавать мальчишку родственничкам, которые без раздумий поставили его на кон. Небеса, знаете ли, не одобрят, – закончил Клэр то ли ангельски, то ли издевательски.

Белобрысый, конечно же, не выдержал – подорвался, вскочил, и кто знает, что собирался сделать, но тут в челюсть снизу ему упёрся тот самый аргумент – изящный револьвер с серебряными вставками на рукояти.

– Не советую, – серьёзно ответил Клэр, стараясь сохранять достоинство. Непростое дело, учитывая, что ему приходилось вытянуться на мысках, чтобы угрожать этому долговязому чудовищу. – Слово чести, знаете ли, превыше всего. А мы договорились не жульничать.

Пауза тянулась долго, и рука даже успела занеметь. Белобрысый косил налитыми кровью глазами, но не двигался – видно, осталось ещё разумение. А потом кучерявый, бывший, вероятно, за старшего, наконец кивнул, но глядя отчего-то не на револьвер, а на початую бутылку вина.

– Уговор есть уговор. Забирай третьего.

Зеленоватая муха проползла у белобрысого по виску и скрылась в ушной раковине. Клэр невольно моргнул, сглотнул, преодолевая тошноту, а когда спустя мгновение пришёл в себя, ночные гости были уже у калитки. Через минуту и вовсе ничего не напоминало об их присутствии, кроме глубоких серповидных вмятин от каблуков на рассохшемся дереве порога да странной масляной вони, надолго задержавшейся в воздухе.

Он проверил калитку, выглянул наружу, убеждаясь, что оба, и кучерявый, и белобрысый, ушли, затем отставил под крыльцо пустую бутылку, чтоб Рози, не дай Небеса, не усмотрела лишнего, возвращаясь утром, и лишь потом прошмыгнул в дом, дрожа, как мокрая болонка. По лестнице вверх и по галерее было четыре десятка шагов, не больше, но этого хватило, чтобы взять себя в руки.

По крайней мере, Клэр надеялся, что взору зверёныша предстало нечто достойное, а вовсе не то, что он сам себе навоображал, опасаясь заглядывать в зеркала на дороге.

– …словом, они ушли. И не думаю, что вернутся, так что ты теперь в некотором роде моя собственность, – разглагольствовал Клэр, развалившись в кресле. Языком он трепал бездумно, лишь бы не останавливаться и не вспоминать, что случилось на самом деле. – Ты правильно сделал, что от них сбежал, я бы поступил так же. Они же омерзительные, как.. как крысы, что ли. Оскорбляют чувство изящного, само понятие вкуса. Говорят вообще, что вкус присущ только женщинам, но не соглашусь, отнюдь. К примеру, меня можно без лукавства назвать образцом хорошего вкуса. И что же? Я похож на женщину? Нет, кто-то так и говорит, кому языка не жалко. Но если спросить прямо – разве похож? Впрочем...

– …героя.

– Что?

– Похож на героя, – произнёс зверёныш, глядя на него во все глаза.

Клэр, надо признать, опешил. Это ему ещё никто не говорил.

Однако оправился он чрезвычайно быстро.

– Совершенно верно, – губы у него искривились в манерной улыбке, голос задребезжал омерзительнее прежнего. – Те невежды, возможно, подумали, что столкнулись со счастливчиком, к которому благоволит судьба. Ха! Глупость. Если кто здесь счастливчик, то это ты, потому что из всех людей встретил меня… Как, кстати, тебя зовут?

Мальчишка не ответил, только подобрал под себя нескладные длинные ноги да и уставился на Клэра, как на святой образ. Это было, право, неловко.

– Раз не хочешь говорить, я сам решу, – Клэр отвернулся к окну, к густой, ароматной июльской ночи, наполненной розами, влажным ветром с Эйвона и вишнёвым табаком. – Июль… июль… Значит, будешь Джулом. Возражений, надеюсь, нет?

Свежепоименованный Джул, конечно, не возражал.

Он спал – сидя и с раскрытыми глазами, как полагается очень, очень усталым счастливчикам.

Лгунья (история Виржинии)

Пансион святой Генриетты похож на тюрьму, увитую розами – алыми розами с дивным благоуханием, чтобы скрыть запах сырости, и с острыми шипами, чтоб ещё труднее было сбежать.

– Ваша спальня здесь, – говорит монахиня. Она толстая, над верхней губой у неё редкие седые волоски. – Возражений, надеюсь, нет?

Гинни хмурится, вспоминая, где могла её видеть, а потом широко улыбается: во сне; ну, конечно, во сне! В том, где было много-много горячей воды, крики и дым – и ноги, красные и страшные.

Монахиня хватает её за подбородок мозолистыми пальцами, больно трёт лоб и щёки.

– Леди не дóлжно хмуриться, леди не дóлжно гримасничать!

Больно; из глаз слёзы текут. Но всё-таки монахиню жалко, и Гинни решает рассказать.

– Ы-ы-ы, – получается невнятно, потому что жёсткие пальцы всё ещё мнут её лицо. – Тытышка, ны смытры в кыстрылу… – она уворачивается от прикосновения и повторяет яснее, как учил отец: – Тётушка, не смотри в кастрюлю, она с плиты упадёт.

От неожиданности монахиня отпускает её и хмурится, бормоча:

– Что за кастрюля, какая ещё кастрюля? Что за глупости! – добавляет уже уверенно: – Леди не дóлжно выдумывать нелепицы!

Гинни не хочет, чтобы снова терзали её лицо, и потому соглашается, кивает смиренно и торопливо: да-да-да, как скажете, тётушка. А сама думает: ну и странная же она.

Взрослые вообще странные.

Вот, например, бабушка Милдред. Во сне она всегда молодая, летает по небу, превращается в смех, в летний дождь, в дым и в блестящие каштаны, в прозрачную темноту – а наяву щурится, прихрамывает, ходит с тростью, будто на самом деле старая, ну! Не смешно ли? А папа? Папа такой серьёзный, говорит, что вовсе не видит снов, а ещё ворчит: брось эти глупости, юная леди, и поправь воротник. Но врёт, врёт же! И – подмигивает иногда, словно говорит: мы-то с тобой знаем правду, верно?

Из-за этого Гинни на него ужасно злится, и позавчера, за день до отъезда, даже обиделась на него, так ему и сказала: мол, если бы можно было выбирать себе папу, то она лучше выбрала бы не его, а дядю Рокпорта. А дядя Рокпорт погладил её по голове, а потом повернулся к папе и сказал: «А я бы выбрал тебя; я всегда выбираю тебя, впрочем». И мама вдруг стала грустная и вздохнула так, словно жалела его, а папа наоборот засмеялся и стал обзываться: «Ты неисправим, право, неисправим». И дядя Рокпорт почему-то не обиделся, а тоже засмеялся, и вид у него был довольный, точно его похвалили. Вот если бы Гинни назвали неисправимой, она бы страшно расстроилась – это ведь значит не просто плохая, а плохая навсегда, и сделать ничего нельзя, хоть убейся. 

Словом, они странные, эти взрослые, даже свои, даже семья… Чего уж ждать от какой-то монахини?

Засыпать на новом месте нелегко. Тревожно, зябко – гуляют сквозняки, шарят растопыренными лапами по одеялу, подвывают над окном; пялится сквозь ставни глупая жёлтая луна, и никуда от неё не скрыться. И чем дальше, тем холоднее, кажется, и грелка остыла давным-давно, только мешается теперь.

Дверь скрипит.

Гинни привстаёт на постели с интересом: кто там, призрак? Можно с ним поговорить? Не испугается, не уйдёт?..

…но это всего лишь девочка. Обычная, живая – сам собой срывается с губ разочарованный вздох. Девочка стоит, завернувшись в одеяло, переминается с ноги на ногу – ни туда, ни сюда; лунный луч выхватывает из-под спутанных светлых локонов сверкающую голубоватую искру – огранённый камешек: у гостьи серьги, настоящие, как у взрослой, только крохотные.

– Ты чего? – почти беззвучно шепчет Гинни, памятуя о том, что у монахинь отменный слух. – Испугалась? Так это ветер, он тебе ничего не сделает, а призраков тут нет, я искала, честно.

Девчонка слушает, смешно вытянув шею, а потом вдруг утыкается лицом в своё одеяло и глухо чихает.

– Замёрзла, – поясняет она, нисколько не смутившись. – К тебе можно?

Гинни, подражая отцу, дёргает плечом, не говоря ни да, ни нет, но гостье этого довольно – наконец она делает шаг вглубь комнаты, прикрывая за собою дверь. Забирается на постель, ворочается, точно гнездо вьёт; от неё пахнет цветами – не бледными, кислыми монастырскими розами, а яркими, пропитанными солнцем и мёдом. Но совсем-совсем слабо – такой аромат к утру источает бабушкин веер, сбрызнутый духами, если спрятать его под подушку. 

– Я Лили-Роуз, – шепчет гостья. – А ты?

– Виржиния.

Под двумя одеялами правда теплее.

Неделя проходит тихо, от одной воскресной службы до другой. И не до игр уже – дел не перечесть; Гинни глядит на стопки книг, которые надо прочитать, и понимает наконец, почему бабушка Милдред отправила её сюда, и почему папа не возражал. Тут учат, и не только смирению и кротости, как наказывала святая Генриетта, чистописанию и музыке, что подобает леди. Но и тому, к примеру, как считать налог, и что за Декреты приняла Катарина Четвёртая, и как истолковать вторую главу из «Права дворянина» пера какого-то зануды из свиты Генриха Педантичного, и почему у короля на картине «Падение Руан-су-Видора» такое испуганное лицо.

– Я бы тоже перетрусила, если б меня собрались казнить, – шепчет Лили-Роуз громко, и Гинни смеётся, уткнувшись в ладони.

Тощая монахиня грозит им пальцем, не прерывая рассказ.

А вечером, перед ужином, воцаряется сущий бедлам. Где-то слышны крики, зовут доктора; сестра Агнесса вылавливает Гинни в саду и отводит в сторону, к беседке, а потом долго и настырно выспрашивает всякую чепуху про кастрюли, кухни и башмаки. И так складно вопросы идут один за другим, что выходит, будто бы какая-то одна монахиня нарочно обварила другую из-за пары хорошей обуви.

Нет, всё же взрослые очень глупые.

– Понимаете, – объясняет Гинни терпеливо, – эта кастрюля просто криво стояла. Я ведь видела. Никто её не трогал.

Монахиня хмурится, заправляет под платок выбившиеся седые прядки.

– Нет, дитя, послушай, ты должна сказать правду. Может, сестра Мартина говорила, что поквитается? Или ты видела, как она ходила на кухню? Или как она подбила повариху совершить недоброе?

– Нет, нет, – мотает Гинни головой, оборачивается через плечо, выискивает взглядом подружку: не она ли крадётся вокруг беседки, перебирая плети дикого винограда? Или это ветер? – Кастрюля плохо стояла, и точка. Я сама видела.

Скучно; хочется закончить скорее тягостные расспросы и вернуться в сад, коли ужину вовремя не бывать.

Сестра Агнесса сердится, и голос у неё скрипит как тележное колесо:

– Что за упрямое дитя! Что ты могла видеть, если на кухне и не бывала?

– Но я видела! И кастрюлю, и воду, и ноги страшные, и доктора с двумя бородами!

– Вот же ты… – начинает монахиня, но сама себя прерывает – и уходит, сердитая.

Гинни замирает, озадаченная: она – кто?

Потом они с Лили-Роуз нарочно подбираются к воротам, смотрят, как отъезжает кэб. Рядом с возницей сидит доктор из города, и бородка у него впрямь раздвоённая, как во сне.

А ночью, стоит только закрыть глаза и позабыть о каменных стенах, о сквозняках и отсыревших одеялах, вокруг вырастает сад. Над ним никогда не видно солнца, но зато небо прозрачное, бездонное, сияющее, взбитое в лиловую пену к горизонту и яркое, как бирюза, посередине. Вокруг цветут мальвы, снуют лисы, кружатся мотыльки – на хрупких крыльях проступают глаза, почти что человечьи – и течёт где-то река; от неё пахнет сыростью, вода звенит, дробится на камнях, но близко к ней не подойти, как ни шныряй по зарослям. Из-под ног разбегаются тысячи тропинок – которую выберешь нынче?

Надо спешить; не надо думать.

Они вертятся, меняются друг с другом, словно карты в руках у маминого гостя, который приходит очень-очень редко – красивого гостя со светлыми волосами. Слуги его боятся, папа его страшно не любит, а вот бабушка Милдред позволила ему поцеловать руку и улыбнулась, и выглядела она в эту минуту совсем не старой. Каждая карта что-то да значит, и с тропинками так же – ступишь на неправильную и попадёшь в кошмар, добро бы в свой… Одни пути уводят в давние времена, другие – далеко вперёд; и там, и там поджидают опасности.

Гинни осторожная, она сторонится их, да и не нравится ей заглядывать вперёд. Куда интереснее вернуться домой, посмотреть, как там живут без неё, или навестить бабушкин дом, полный диковинных вещей, или улететь к горизонту – к белым льдам, под которыми ходят большие рыбы, к высоким горам в снежных коронах, к грозному морю, к лесам, источающим смолистый запах… Бабушка Милдред, говорят, повидала целый свет – то плыла на корабле, то ехала на поезде, и несколько лет её не было дома.

А тут целый мир распахивается, как книга – и не надо вылезать из постели.

Наутро Гинни выбирает чудеса позаковыристее и хвастается перед Лили-Роуз.

– За морем, там, где всегда лето, растёт цветок. Белая звезда в пурпурный горошек, – шепчет Гинни на уроке ботаники, листая скучный гербарий. – Он во-от такой! – и она раскидывает руки.

Глаза у Лили-Роуз распахиваются, щёки вспыхивают румянцем; это подстёгивает – ведь так получается, что немного восхищения диковинками из дальних стран перепадает и рассказчице.

– …а ещё есть цветок, который похож на человеческий рот, на красный-красный рот, как у той красивой леди, которая приходит на воскресную службу позже всех.

– …а в пустыне есть цветок, который похож на распахнутую зубастую пасть. Во-от такую, с ладошку, нет, с две ладошки! Он прячется под песком и пьёт соки других цветов, а потом набирается сил и раз – распускается!

– …а на болоте, там, к северу, есть липкий цветок-мухоловка! Что? Нет, не страшный, красивый, розовый! И он шевелится! А далеко-далеко на юге растёт живой цветок-кувшинчик, который ловит мышей!

– Вот это глупости уже, – вмешивается добродушная немолодая монахиня, Анхела. Глаза у неё голубые и всегда будто смеются. – Кто тебе такое рассказал, милое дитя? Леди Милдред?

– Сама видела! – гордо вздёргивает нос Гинни. – Честно-честно!

Монахиня смеётся, но взгляд у неё делается неприятным, приторным и вязким, как патока.

– Вот ведь маленькая лгунья! – говорит она словно в шутку, но это же слово эхом прокатывается по рядам скромных, призрачно хихикающих, безупречно причёсанных воспитанниц. – Ну, не страшно, впрочем, отчего бы не повоображать, пока ты ещё малютка.

И забыть бы всё, выбросить из головы, но слово приклеивается к Гинни, как мерзкая, жирная муха к красивому болотному цветку с розовой сердцевиной.

Ночь наступает слишком рано и не приносит облегчения. Впервые сны тяготят; волшебный сад кажется сумрачным, на каждой тропинке мерещится угроза… Тяжёлая, как свинец, Гинни бредёт прямо через заросли наугад и натыкается то на пожарище, то на погост, и чудится ей, что вот-вот земля не выдержит её веса, разверзнется, проглотит без остатка. И позвать бы бабушку, попросить, чтоб указала выход, но стыдно, так стыдно, потому что звучат до сих пор в ушах слова монахини.

Плакать хочется.

И тут – верно, потому что вспомнилась бабушка Милдред – откуда-то тянет сливочным теплом и запахом кофе, таким горьким, что слёзы высыхают в уголках глаз, а голова становится ясной. Гинни идёт на аромат сквозь лабиринт из колючих лоз, по ковру из клевера о четырёх лепестках, по каменным оградам и черепичным крышам… И вдруг замирает, потому что видит женщину в ночной сорочке, очень похожую на папу, только ещё взрослее – и красивее, красивее в десять раз. У незнакомки серые глаза, как дождливое небо, и строгий взгляд, короткие волосы, которые слегка вьются, и неуловимая улыбка.

Сразу становится спокойней.

Женщина замечает её; брови изгибаются от удивления.

– Надо же, я совсем позабыла, что бывало и так, – усмехается она, и тут же становится понятно: уж ей-то никакие обзывательства нипочём. – Что бы тебе посоветовать… А, это ты? – оборачивается она внезапно к кому-то невидимому и будто вспыхивает, вся, целиком, а облик её смягчается, теплеет. – Уже возвращаюсь, погоди…

И исчезает.

Гинни разочарованно вздыхает; ей, конечно, хотелось бы поболтать с этой незнакомкой, посидеть на кромке крыши, где пахнет кофе. Но таковы сны – изменчивы и обманчивы, на них рассчитывать толку нет. От досады она просыпается, а когда возвращается в свой сад – уже под утро – то тропинки больше не рассыпаются под ногами, а небо снова прозрачное и сияющее. Оттолкнувшись от земли, Гинни взмывает над садом и там, с высоты, видит весь пансион, от кухонь до заброшенного чердака в башне. В одной из комнат монахиня читает письма – и, право, совсем не сложно заглянуть к ней через плечо.

…Очнувшись, Гинни знает, что делать – надо немедленно подняться, накинуть одеяло на плечи и быстро-быстро, чтоб не замёрзнуть, перебежать в соседнюю спальню.

– Лили-Роуз, Лили-Роуз, – зовёт она, а потом забирается на чужую постель, хозяйка которой малодушно прячется в подушках. – Я видела письмо от твоего отца. Он пишет, что у тебя теперь есть братик! Здорово, да? Почему ты плачешь? Ты обиделась? Не вертись, пожалуйста…

Но Лили-Роуз только глубже зарывается в одеяла. Огорчённая и растерянная, Гинни возвращается к себе.

А перед обедом их обеих вызывает сестра Агнесса, и нынче она мрачнее тучи. 

– Я на многое закрывала глаза, юная леди, уж поверьте мне, уж я-то лукавить не стану, – говорит монахиня сурово. – Но такого я от вас не ждала. Не в моих привычках лишать воспитанниц ужина или, да простит меня святая Генриетта, пороть, поэтому я прошу виновную сознаться и назначить самой себе наказание. Итак, кто украл письмо с моего стола?

Сперва Гинни честно-честно не понимает, о чём её спрашивают, по-взрослому насупливается, хмурится. А потом смотрит на Лили-Роуз – побледневшую, с покрасневшими, заплаканными глазами – и догадывается.

– А, то письмо, про братика! – простодушно улыбается она, радуясь, что додумалась. И честно отвечает: – Я не брала.

Губы у сестры Агнессы превращаются в тонкую-тонкую нитку.

– Тогда откуда ты о нём вообще знаешь, юная леди?

Гинни теряется, не зная, как объяснить, чтоб её ещё сильнее не отругали.

– Видела…

– Где видела? – наседает монахиня. Видно, что сдерживается, смягчает голос. – Ну же, скажи. Подумай хорошенько.

А сказать – что? Во сне? Невозможно, нет, совершенно невозможно. И Гинни молчит, молчит, пока хватает сил, а потом говорит, точно в ледяную воду бросаясь:

– Я не брала письмо. Это правда.

Сестра Агнесса тяжело вздыхает. Она успевает лишь наполовину повернуться, когда Лили-Роуз сжимает кулаки и выкрикивает:

– Лгунья! – и, повернувшись к Гинни, словно выплёвывает той в лицо, повторяя: – Лгунья, лгунья!

На мгновение становится трудно дышать. Воздух застывает в горле; в глазах резь, как на ветру. Гинни вцепляется в собственные юбки, стискивает ткань, комкает в кулаке – а потом опрометью бросается из комнаты.

Ужасно, нечестно… невыносимо.

Обед она пропускает. Ужин, конечно, тоже. А ночью почти не спит, ворочается с боку на бок – и не плачет, кажется, потому что просто не может. Ей вроде и больно, но никак не понять, где именно угнездилась эта боль, всё тело то ли зудит, то ли гудит, и слабость ужасная… Думать ни о чём не получается, мысли похожи на гладкие камни-голыши, вымазанные вдобавок маслом – набираешь в горсть, а они выскальзывают, падают, уходят на речное дно, оставляя на поверхности гадкие разводы, гадкое ощущение запачканности.

Наутро заглядывает сестра Агнесса, долго и непонятно говорит, старается выпутать её из одеял, но не преуспевает; исчезает, затем возвращается снова с миской бульона и красным яблоком, говорит и говорит – и отступает, так и не получив ответа.

Душно и тягостно, тягостно и душно…

Когда Гинни совсем невмоготу, она выползает из постели и долго пьёт из кувшина для умывания; потом пытается вновь взобраться на кровать, но не может и просто садится рядом, на пол, стянув одеяло вниз, дремлет без снов. Снова шуршат монашеские одеяния, кто-то плачет и говорит про доктора; душащее платье пропадает, влажная ткань касается лица и ключиц. Становится легче; снов никаких, по счастью, нет.

Просыпается она от запаха сладких яблок.

В изножье постели сидит монахиня – полузнакомая, Гинни часто видит её издали, но по имени не знает. У монахини две смешные седые косицы, зелёный платок съехал на один бок, на носу очки – стёклышки с цепочкой, а ловкие пальцы быстро-быстро вертят яблоко, и тонкая кожица-спиралька тянется из-под блестящего лезвия.

Алая, как кровь.

– Очнулась? – спрашивает женщина с полуулыбкой. – Ты хорошая девочка, Виржиния-Энн. Я тебе верю. Ты бы не солгала. Прости, пожалуйста, сестру Агнессу, она тебе не желала дурного – и она тоже поверила, только сказать не успела.

Гинни почему-то кажется, что вокруг неё лопается мыльный пузырь.

– Правда?

– Правда-правда.

…а может, просто приходит время – нельзя же горевать всю жизнь.

Она медленно ест яблоко – сладкие тонкие дольки, руки после них липкие и сладкие тоже. Незнакомая монахиня ни о чём не спрашивает, но рассказывает то одно, то другое, а потом уходит.

– Подружку ты тоже прости, – тихо добавляет она уже на пороге. – Ей тоже нелегко. Отец-то всегда мальчика хотел, наследника, дочку не баловал, спровадил вот подальше. А она думает, что коли братик родился, то она уже в отчем доме без надобности.

– Глупости, – фыркает Гинни.

Лили-Роуз становится жалко, и от этой жалости огромная, всё тело обнимающая боль отступает дальше и дальше.

– И то верно, – соглашается монахиня, прикрывая за собою дверь.

Постепенно жизнь налаживается. Еда снова приобретает вкус, и розы благоухают под окном – пусть бледные, но такие настоящие, такие правильные… Днём Гинни учится много и усердно – сестра Агнесса не устаёт её хвалить – а после заката снова оказывается в своём зачарованном саду, но теперь не гуляет бездумно по тропинкам.

Она строит стену – вокруг себя, каждую ночь выше и выше, пока скучные серые камни не заслоняют сияющее небо.

Без снов, конечно, скучнее, но только поначалу. После долгой болезни Гинни становится немножко знаменитой, и девочки помладше ходят за ней по пятам, а старшие пускают в свой кружок. Вечерами она часто берёт книги, самые-самые скучные, и читает в саду или на крыльце, чтобы потом снились только даты, цифры и длиннющие родословные.

«…женился на собственной кузине и был лишён права на престолонаследование, а потом…»

В один из таких вечеров к ней подходит незнакомец, наверное, чей-то гость – седой мужчина с узким и неприятным лицом. У него тёмные глаза, как колодцы зимой, а одет он с ног до головы в зелёное, но это не ясная, чистая зелень, как на монашеских платках, а грязноватая, как болотная водица.

– Как ты на неё похожа, – говорит он, и голос его точно звучит сразу внутри головы. – Расскажешь, что ты читаешь?

Гинни собирается вежливо ответить, но потом вдруг замечает, что незнакомец стоит с той стороны её мысленной стены. Замечает – и упрямо опускает глаза, заставляя себя вчитываться в занудные строчки.

Ну уж нет; если она решила, что больше никаких снов – так и будет, значит, и точка.

Незнакомец делает шаг и упирается в невидимую преграду, смеётся. Гинни монотонно бубнит себе под нос, а когда рискует оторвать взгляд от книжки, то седовласого гостя уже и след простыл.

– Вот и хорошо, – бормочет она. – Вот и хорошо.

Отчего-то хочется плакать.

Полная чушь, на самом деле, ведь и впрямь всё складывается замечательно. Монахини не нарадуются на неё. Лили-Роуз из дома прислали красивый мяч, и она зовёт всех поиграть, и Гинни тоже – кажется, они снова подруги. Ей и очень нравится Лили-Роуз, её блестящие волосы и цветочный запах, нравится хихикать вместе, выискивая несуразные картинки в книгах, и сейчас представляется ужасной глупостью тратить время на какие-то ссоры. Тем более что завтра будет последний раз, когда они сыграют в мяч. А потом пойдут дожди, и на улицу их выпускать перестанут. Зимой Лили-Роуз начнёт кашлять всё сильнее, и однажды просто исчезнет… Виржиния, конечно, может узнать, куда – но не станет.

В конце концов, это ведь просто сон.

Гость на пороге (история Рэйвена Рокпорта)

Когда дверь приоткрывается с шорохом, больше похожим на шелест сухих страниц, и паркет поскрипывает под лёгкими, почти невесомыми шагами, и стеклянно, морозно поскрипывает жёсткая парча юбок, волочащихся по ковру, Ричард Рэйвен Рокпорт, семнадцатый маркиз Рокпорт, даже взгляда не поднимает от книги.

В конце концов, это ведь просто сон.

– Вот ведь упрямый мальчишка, – вздыхает графиня Валтер. Веер плавно распахивается, затем складывается со щелчком. – Я даже не прошу уже рассказать, что у тебя на сердце. Но попробуй, будь так любезен, говорить, что у тебя на уме. Хотя бы иногда. Хотя бы тем, кто тебя любит.

Голос ворчливый, скрипучий, но не старческий; слова болью отзываются… нет, не в груди, нечему там болеть, конечно, зато голову словно охватывает раскалённый обруч – пока не отвратительная, изматывающая усталость, а только её преддверие, предчувствие.

Похоже, сегодня будет много гостей.

…он не помнит, когда это началось. Кажется, ещё в студенческие годы… или ученические? Рэйвен тогда постоянно мёрз – высокий, нескладный, мосластый мальчишка, которому всегда коротковаты штанины и рукава. Тогда ещё не наследник уважаемого рода – был жив брат, и ему доставалось и внимание, и уважение, и неподъёмный груз отцовских ожиданий; любимчик покойного деда, бельмо в глазу для остальных, любимая мишень для насмешек и спесивых дальних родственников, и таких же нелепых, ненужных своим же семьям мальчишек. Ему было четырнадцать; всем вокруг по шестнадцать, а то и больше. Многое, что происходило тогда, выветрилось потом из головы – и к лучшему… Но зато Идена он запомнил – элегантного и какого-то ослепительно взрослого: прямой взгляд, улыбчивый рот, блейзер, небрежно накинутый на одно плечо и удивительный талант двумя словами и одним взглядом ставить на место даже отъявленных буянов.

Иден, будущий граф Эверсан, обладал месмерическим обаянием и мистической проницательностью; весь кампус был его вотчиной, профессора звали его пить грог в каминный зал, а студиозусы бились за честь войти в свиту. И однажды, седьмого декабря – через три месяца после того, как Рэйвен попал в колледж и успел перессориться почти со всеми – этот некоронованный король вдруг подсел к нему на скамью и сказал:

– Тебя задирают, потому что у тебя взгляд смерти. Конечно, им страшно. Попробуй-ка смотреть мимо них, хотя бы иногда – они перестанут бояться и оставят тебя в покое.

– Я не думаю, что…

– Думаешь, – со вздохом перебил его Иден. – Ты вообще слишком много думаешь. Иногда надо делать паузу и просто жить… А почему бы и не сейчас?

И вот только что они сидели в стылом, оцепеневшем от сквозняков обеденном зале, и внезапно оказались Небеса ведают где – на другом конце колледжа, в угловой башне, в кабинете отбывшего до Сошествия в родной город профессора М., тирана и деспота, с кувшином подогретого вина, для сохранности обёрнутым в студенческую мантию. И камин пылал, а Иден, вытянувшись на куче овечьих шкур перед огнём, вслух зачитывал пассажи из философского трактата, с лёту переводя на аксонский с марсовийского, и смеялся над одним ему понятными нелепицами.

Рэйвен тоже смеялся – впервые лет за десять, кажется, а потом так и уснул в кресле, кое-как подобрав под себя нелепые, нескладные, ненавистные длинные ноги. К утру они страшно затекли, он с трудом сумел встать, бранясь так, что мать, если б услышала, больше не пустила бы его на порог; Идена же это почему-то позабавило, и он сказал: «Славный был день, надо бы повторить в как-нибудь».

И они повторили – правда, в холодной библиотеке колледжа, без вина и камина, сидя в одном, достаточном большом, к счастью, кресле и читая одну и ту же книгу: профессор М. не оставил так просто их дебош у себя в кабинете и велел выучить наизусть «Рассуждения о морали» Экема. Потом это стало традицией: встречаться и проводить за чтением весь день, отдыхая от безумной студенческой жизни и от самих себя. Безусловно разные и нисколько не похожие друг на друга, в одном Иден и Рэйвен сходились: и того, и другого люди утомляли, а книги придавали им сил.

Многое тогда казалось простым – но лишь казалось.

Как выяснилось позже, Иден в то время уже несколько лет был связан с Особой службой; чуть позже к нему присоединился и Рэйвен, поначалу на правах помощника, и их обоих это веселило – сын графа командует сыном маркиза. А распоряжался «осами» профессор М., тот самый сварливый старик, который уже второе десятилетие безуспешно пытался уйти в отставку, но то один заговор, то другой, и не оставишь же страну на молодых идиотов, право слово… На Идена, впрочем, он возлагал особые надежды, чем тот беззастенчиво пользовался – ему действительно многое сходило с рук.

Даже свадьба.

Тот день запомнился какой-то необычайной, почти хрустальной ясностью. Было, конечно же, седьмое число; Иден обещал прийти, как всегда – почитать в соседнем кресле, прихлёбывая глинтвейн, но опоздал и явился лишь к вечеру, взъерошенный и сияющий. И пьяный – даже до своего места не дошёл, то ли опустился, то ли упал на ковёр, привалился плечом к креслу Рэйвена и уставился снизу вверх, прижав шляпу к груди.

– Я влюбился, приятель, это конец, – пробормотал то ли в шутку, то ли всерьёз. И – улыбнулся, зажмурившись. – Её зовут Ноэми, Ноэми Черри, маленькая вишенка… Она меня погубит однажды. Я так счастлив!

Вроде бы обычный любовный вздор, но Рэйвена тогда бросило в дрожь; некстати вспомнилась мистическая проницательность Идена и то, как редко он ошибался.

Профессор М. рвал и метал; на свадьбу он, конечно, не пришёл. Может, и к лучшему, ибо торжество получилось откровенно странным. Леди Милдред сидела с траурным выражением лица, и гости шептались, что она-де не одобряет выбор сына. Невеста, прекрасная, тонкая и нежная до прозрачности, иногда смотрела на пустое место так, словно там стоит кто-то неописуемо страшный, а от самого Рэйвена и вовсе шарахнулась, точно от призрака… Досталось ему и от брата невесты, который смахивал на смазливую девицу, необременённую высокой моралью: он выразительно скривился и пробормотал: «Пугало драное» – достаточно тихо, чтоб соблюсти приличия, и достаточно громко, чтобы его услышали все поблизости. Рэйвен сделал себе мысленную зарубку в памяти – разобраться потом с нахалом.

А потом умер профессор М., и резко стало не до того.

…в библиотеке становится холодно, свет меркнет, страницы книги мгновенно отсыревают – значит, гость на пороге. Высокий, лишь немногим ниже самого Рэйвена, страшно сутулый, со всклокоченными седыми волосами и очками, сдвинутыми на самый кончик длиннющего носа. Сразу и не скажешь, что старик – двигается быстро, плавно, тихо, словно ползёт болотная змея; глаза чуть на выкате, взгляд немигающий, и оттого вдвойне тяжёлый. Когда он бушевал, студенты прятались под столы, на попойках его кляли на чём свет стоит и изощрялись, выдумывая оскорбительные прозвища на древнероманском… Хоронили его всем колледжем, и самые злые насмешники рыдали, не скрывая слёз, а процессия из бывших выпускников растянулась от ворот и почти до самой церкви.

Всё это Рэйвен узнал из докладов – его самого на похоронах не было, он искал убийцу. 

– Никогда не верь экономке, – поучает М., и глаза у него становятся целиком чёрные, и текут по лицу багровые ручьи, и капает вода с мантии на ковёр. – Экономка – существо пропащее. А уж если она в тебя влюбится – пиши пропало, да…

Ему подсыпали снотворное, связали и скинули в реку. Рэйвен тогда тоже заподозрил экономку, молчаливую, нестарую ещё женщину, которая мечтала женить на себе хозяина, однако за убийством стояли куда более мощные силы, преследующие вполне определённую цель – подмять «ос» под себя. И они могли бы преуспеть, если бы не Иден.

Тогда – это было седьмое февраля – Рэйвен впервые увидел его в гневе и почти испугался.

Иден всегда был больше Эверсан, чем Валтер: светлый, лёгкий, бесконечно обаятельный, но тут он в одно мгновение стал как бездонный колодец в пещере – если бросить камень, то звука падения не дождёшься никогда, потому что дна и впрямь нет, а есть лишь тьма и холод, холод и тьма, которые пожирают всё.

– Я объясню, что делать, – сказал Иден, почти не глядя на него. – От тебя требуется лишь одно: не совершать ошибок. Надеюсь, ты справишься.

Рэйвена знобило весь вечер, а ночью и вовсе приснилось, что он в гробу… но, конечно, они справились.

На очистку «осиного гнезда» ушло больше года.

К следующему маю на власть Идена никто не посягал – не было дураков.

…иногда они приходят вдвоём, втроём, вчетвером, иногда – по целому десятку. Толпятся, проминают ковры, смотрят молча, без укора – да что там, вообще без чувств. Но от затхлого, сырого запаха дышать невозможно, и Рэйвен снова и снова зажигает бхаратские благовония, пока бледные лица с проваленными глазницами и раззявленными ртами становятся почти неразличимыми за клубами ароматного дыма. Лица, да… чудовищно искажённые, но всё ещё узнаваемые.

…Рики Твиддл, тридцать семь лет, умер от чахотки.

…Барнабас Пайн, сорок четыре года, оступился на мостовой и был затоптан лошадьми.

…Камилла Хармон, двадцать два года, заколота уличным грабителем, виновного не нашли.

…Оливер Стюарт, точный возраст неизвестен, умер в своей постели.

…Эсмонд Пэриш, тридцать два года, подавился рыбной костью на званом обеде.

…Бисли Худ, тридцать девять лет, повесился в своём доме.

Да, Рэйвен не совершал ошибок, выполняя указания Идена. Ни одной.

Одно время они почти не виделись. У Эверсанов настали тяжёлые дни. Несколько близких родственников и друзей умерли один за другим; потом жестокий рок дал им короткую передышку, когда Ноэми произвела на свет девочку, совершенно очаровательную. Но тут же семью настиг новый удар: следующий ребёнок умер при родах. Потом, как рассказывают, был скандал: леди Милдред заявила сыну, что устала хоронить близких, и что Ноэми слишком слаба для детей. Ноэми по слухам пыталась покончить с собой, её едва спасли; они с Иденом стали ночевать в разных спальнях. Со стороны это выглядело ужасно, и в светских кругах бродили сплетни одна другой отвратительнее…

Но Рэйвен не был слепым; он видел, как они любили друг друга, какими глазами Ноэми смотрела на мужа, как Иден держал её за руки, гладил по щеке, не смущаясь чужим присутствием. А потом Ноэми заболела, заболела страшно, и леди Милдред выхаживала её сама, выставив сына из дому и разогнав всех врачей. Было седьмое июня; стояла изнурительная жара. Иден сидел у Рэйвена в кабинете, но не мог ни читать, ни разговаривать, и дыхание у него было хриплое, рваное, похожее на всхлипы.

– Если со мной что-то случится, ты женишься на Виржинии, – произнёс он вдруг отчётливо, отняв ладони от лица.

Рэйвен почувствовал себя так, словно ему оплеуху отвесили.

– Ей четыре года.

Иден посмотрел исподлобья – тем холодным и тёмным взглядом, вселяющим сверхъестественный ужас.

– Многие помолвлены едва ли не с младенчества. Никого это не удивит.

– Она твоя дочь, Иден.

– Пообещай, что ты на ней женишься, если со мной что-то случится. Ты должен. Ты ведь мне друг?

В тот момент Рэйвен всем своим существом хотел ответить «нет». Но, конечно, не смог, он никогда не мог отказать Идену, только не ему. Ноэми тогда выздоровела, хотя сильно сдала, во многих смыслах; о помолвке объявили – не сразу, лишь когда смогли уговорить леди Милдред, которая была резко против, и одним Небесам ведомо, как Иден её убеждал… Рэйвен стал чаще бывать в доме Эверсанов, и каждый визит был так же тяжёл, как и радостен.

Иден всё больше отходил от дел.

Маленькая Виржиния с каждым месяцем всё меньше напоминала мать и сильнее походила на него. Рэйвена она называла дядей. Честно признаться, он не знал, как вести себя с нею, и испытал какую-то постыдную радость, когда на леди Милдред настояла на том, чтобы тайно отправить её в пансион имени святой Генриетты. Для Ноэми это стало ударом, ещё одним из многих, но она отчего-то не возражала – возможно, потому что обсуждала с мужем кое-какие дела и понимала, что девочке будет лучше вдали от столицы, под присмотром надёжных людей.

– Это всего на год, – с какой-то болезненной растерянностью повторял Иден, кругами расхаживая по библиотеке. Было седьмое мая; цвели розы, и на город наползали грозовые тучи. – Один год, чтобы разобраться с делами, а потом мы заберём её назад.

Год растянулся на шесть.

Каждый раз казалось, что скоро полегчает, но случалось то одно, то другое. Ноэми дважды пытались отравить. Пришлось сменить всю прислугу, отказаться от выездов в свет, ссылаясь на скверное здоровье… Иден справлялся, конечно, не было бы такого дела, с которым бы он не справился, но всё реже он приходил составить Рэйвену компанию – даже седьмого числа каждого месяца, в их особенный книжный день.

Зато приходили другие.

…Джон Уилл Томпсон, упал в собственном доме на каминную решётку.

…Ховард О’Дрисколл, поскользнулся на лестнице.

…Элиза Перкинс, отравилась лауданумом.

Иден тосковал по дочери, которая оставалась в пансионе, тосковал по Ноэми, практически переселившейся в особняк леди Милдред. Его кабинет становился похожим на склеп. Рэйвена это сводило с ума, пока он не нашёл выход – идеальный, устраивающий всех.

Уговаривать Идена пришлось ещё два года.

И ещё год – приучать «ос» к тому, что приказы теперь отдаёт другой человек.

Долгое время Рэйвен спал по четыре часа, ел не каждый день, но никогда он не был так счастлив. Виржиния, скромная и несколько поскучневшая, наконец надолго вернулась из пансиона, и её, «невесту», можно было навещать – раз в месяц, два, три, сколько получалось. В доме Эверсанов звучала музыка – Ноэми вспомнила о том, что раньше любила петь; Иден увлёкся детективами, даже вступил в переписку с одним литератором, сэром Игнасиусом Монро, и стал получать его книги первым – ещё до того, как они попадали на прилавки. Рэйвену он тоже заносил томик-другой – седьмого числа каждого месяца, по традиции, и они читали эти сыщицкие повести вместе, соревнуясь, кто первым угадает преступника. Иден снова стал смеяться и помолодел, кажется, лет на десять, а потом… потом всё снова изменилось.

…он заболел. Так утверждала леди Милдред, хотя она явно не открывала всей правды: ну полно, когда это глава Особой службы, пусть и бывший, считал бессонницу и переутомление вещами, вообще достойными упоминания? Тем не менее, выходы в свет снова прекратились, а Виржинию отправили в пансион – на несколько месяцев, как говорили.

Особняк Эверсанов сгорел в ночь на пятое февраля. Все обитатели погибли во сне. Идена и Ноэми нашли на втором этаже, под обрушенными потолками, рука об руку. Рэйвен примчался на пожарище тотчас, как узнал, но было уже поздно.

Седьмого февраля он заперся в библиотеке и ждал – целый день, до самой ночи.

Иден не пришёл.

Конечно, не пришёл.

Через несколько месяцев Рэйвен нашёл в себе силы признать, что он не придёт больше никогда.

…Спенсер, заколот ножом в подворотне.

…Перкинс, упал с моста в Эйвон.

…Маккой, убит.

…Брикс, убит.

…Флемминг… Флемминг умер от старости, и Небесам ведомо, что ему надо здесь.

Возможно, он просто любил книги.

Ричард Рэйвен Рокпорт, семнадцатый маркиз Рокпорт, давно не ждёт гостей седьмого числа каждого месяца – просто знает, что они придут. Но это единственный день, когда он позволяет себе отдохнуть. Он читает – удивительно, что после всего он ещё может читать философские трактаты, глупые детективы, модные поэмы и газеты; на самом деле, что угодно сойдёт в густом дыму бхаратских благовоний, за которым строчки едва видны, но зато и лица вошедших не видны тоже. Иногда бывают хорошие дни, и попадается что-то действительно интересное, и тогда Рэйвен может представить, что он в колледже, в кабинете профессора М., куда проник на свой страх и риск… В плохие дни его отвлекают работой, и забыться в книгах не получается.

Сегодня как раз такой день. Письма носят с самого утра, и, хотя к Особой службе они не имеют ни малейшего отношения, отмахнуться от них не выйдет. Он пишет ответы, не поднимая глаз от бумаги, чтобы не встретиться глазами ни с кем из тех, кто может померещиться в дыму – пишет и отдаёт мисс О’Дрисколл, которая сама похожа на призрак, исполненный печали и укоризны.

…Иден говорил, что у Рэйвена «взгляд смерти» или что-то вроде – но, конечно, ошибался. Рэйвен пропитан смертью весь, он ест её на завтрак и на ужин, а те, кто ему подчиняется – или будущие мертвецы, или делатели мертвецов, разница не велика. Иногда Рэйвену кажется, что он и сам мертвец, и всё это закончится, стоит лишь остановиться, закрыть глаза, и…

Дверь библиотеки снова открывается, впуская холод и сырость. Шуршит подол; четыре осторожных, лёгких шага – ближе и ближе.

– Если это снова письмо, положите его на столик, Клара, – говорит Рэйвен, чувствуя страшную усталость. – Пожалуй, я отвечу немного позже… Клара?

Это не она. Конечно, не она – мисс О’Дрисколл никогда не отважилась бы фыркнуть в его присутствии.

Рэйвен оборачивается в кресле, не веря себе.

…Виржиния улыбается. Это так странно – улыбка Ноэми, взгляд леди Милдред… и лицо Идена. И его манеры тоже.

– Миссис О’Дрисколл, выйдите, – отдаёт Рэйвен приказ, и экономка, безмолвной тенью застывшая в дверях, исчезает. Он переводит дыхание прежде чем продолжить: – Признаться, дорогая невеста, я никак не ожидал увидеть вас.

Виржиния шагает вперёд, сжимая трость – решительная, не позволяющая себе ни капли страха, одна из немногих, кто не теряется в присутствии Рэйвена в последние годы – и садится в кресло напротив точно так же, как Иден.

И – протягивает письмо. Точно в таком же конверте, как десяток предыдущих.

– Прочитайте, пожалуйста, – просит она тихо.

Она не говорит ему: пожалуйста, заметь меня. Она не говорит: я здесь, с тобой, и я на тебя не сержусь, хотя стоило бы; она не говорит: да, натворил ты в этот раз дел, Рэйвен…

Он медлит, не решаясь забрать письмо.

И Виржиния улыбается снова.

Она молчит, просто смотрит; у неё тёплые пальцы – Рэйвен касается их, когда забирает конверт, и мертвецы отступают: у них сегодня нет власти.

И никогда больше не будет.

Сегодня в этот дом вошла жизнь.

Доктор здесь (история Натаниэлла Брэдфорда)

Иногда ему снится то, что было давным-давно, словно бы с другим человеком уже. Душистая сиреневая волна над каменной оградой, жаркий вечер – и невыносимая боль, терзающая грудную клетку.

…Сегодня в этот дом вошла жизнь, значит, Доктору Мёртвых здесь не место. И это почти не обидно: главное, что прекрасная Бриджит счастлива.

– И славненькая такая девчушечка родилась, розовенькая, крикливая! Я тут, значит, на кухню пришла и говорю: «Нет, Джон, она нам спуску не даст, попомни мои слова!». Ну точь-в-точь как молодая хозяйка! Уж она-то, бывало, ножкой как топнет да ка-а-ак прикрикнет… А вы, добрый сэр, уж простите, что спрашиваю, кем ей приходитесь?

«Женихом», – мог бы ответить Натаниэлл, и это было бы правдой наполовину. А вторая половина правды – «брошенным женихом», потому что нынче Бриджит стала миссис Бишоп, и делать ему тут, в общем-то, нечего.

– Я просто доктор, – говорит он и приподнимает шляпу, вежливо прощаясь с кухаркой: – Доброй ночи! Передавайте молодой хозяйке мои поздравления.

– От кого передать-то, сэр доктор? – растерянно кричит ему вслед рыжеватая женщина, комкая фартук в кулаке.

Кажется, она о чём-то догадывается; возможно, жалеет его.

Да и какая, к чёрту, разница?

Миссис Брэдфорд когда-то вышла замуж по расчёту в шестнадцать лет, и поэтому точно знает: настоящая любовь существует! С первого взгляда, неравная, невозможная и обязательно счастливая, да! Правда, она не знает, где именно; возможно, где-то далеко, в Марсовии или на заснеженном севере…

– Нэйт, если не ты, то кто вообще достоин любви? – вопрошает матушка, закатывая глаза для пущей выразительности. В свои пятьдесят лет она ослепительная красавица: полные щёки налиты румянцем, взгляд ясный и светлый, гладкие тёмные волосы расчёсаны на прямой пробор и блестят, точно напомаженные, а язык у неё острей, чем у гипси. – Не вздорные девицы же, у которых в голове ничего, кроме ботинок и оборок! Сейчас не вышло – значит, время ещё не пришло.

– Но я люблю…

– Не любишь, – отрубает матушка. – А любил бы – так был сейчас бы совсем в другом месте, совсем в другом! Так что нечего мне тут разводить сырость. Нынче вечером приедет Морис, а завтра утром – Джек. Сходите на охоту к болотам, развеетесь, я велю приготовить пирог из дичи – тут-то ты и поймёшь, что твоя беда – не беда вовсе… Да и вообще, пора бы тебе от нас съехать, скажем, вернуться в Бромли, – добавляет она и морщится. – Довольно уже прозябать в глуши, надо бы найти место в столице. Да и негоже молодому доктору околачиваться рядом с деревенским констеблем и ковыряться в мертвецах, ишь, чего выдумал!

Он соглашается, лишь бы сбежать подальше от Бриджит и не видеть в церкви её счастливого лица по воскресеньям, не сталкиваться больше в перчаточной лавке и на званых ужинах у Лэмбертов. Матушка довольна: наконец-то сын перестанет толочь воду в решете и займётся настоящим делом, ведь уж он-то точно рождён для славы и успеха, а не для того, чтоб корпеть над пыльными книгами или по первому слову нестись сломя голову на помощь к пьянице-«гусю». Переехать в Бромли несложно, у Брэдфордов там целый новёхонький дом в собственности, и апартаменты сдаются, освободить лучшие комнаты от постояльцев – и дело с концом. Главное – зацепиться, завести нужные связи, а там, глядишь, позабудется провинциальная дурочка, которая посмела предпочесть какого-то писаря…

Нэйт, впрочем, разочаровывает её почти сразу.

Едва переехав в столицу, он натыкается на повешенного во дворе, заводит дружбу с каким-то крайне подозрительным детективом-неряхой, а следующей же весной влюбляется в таинственную аристократку из Романии.

Её зовут Лючия, и она – луч солнца на исходе мрачной ночи, аромат цветов после долгой зимы…

– …и свиные рёбрышки для голодного, – заключает Эллис, развалившись на его, Натаниэлла, диване. – Хотя жирное и на пустой желудок – не самый мудрый выбор, того и гляди вывернет… Сколько, говоришь, ты ей одолжил денег?

– Пятьдесят хайрейнов на тёплое пальто на этой неделе, а на той – пятнадцать на лекарства для брата, – рассеянно откликается Натаниэлл, покуда в памяти у него проносятся одна за другой пленительные картины: Лючия смеётся, откинув голову, Лючия скромно опускает глаза, Лючия протягивает руку для поцелуя…

– А ещё ты ей подарил камею, серебряный браслет и часы для её брата, верно?

– Неприлично было вручать подарок только ей, если меня позвали на семейный ужин.

– И не далее как на позапрошлой неделе…

– Эллис! – подскакивает он, и романтическое настроение как ветром сдувает. – Да хватит уже считать чужие деньги! Я, хвала Небесам, не бедствую. К тому же мы помолвлены, а быть скупым с собственной невестой – последнее дело!

Эллис охотно соглашается, а затем для чего-то спрашивает как проехать к поместью Брэдфордов от Пикси-Гроув и исчезает на несколько дней. Всё идёт прекрасно, просто замечательно целый месяц, а потом случается катастрофа. Натаниэлл отваживается пригласить Лючию к себе в апартаменты – с полного одобрения брата невесты, ведь они уже почти родственники – и пока ищет коробочку с гранатовыми серьгами, которые она так хотела, но, ах, не могла себе позволить, то оставляет её одну.

…а через некоторое время слышит гневный вопль, звук пощёчины и грохот хлопнувшей двери.

Эллис вовсе не в участке, хотя должен быть; он сидит на диване в шёлковом халате Нэйта с птицами и потирает красную щёку.

– Ты… ты… – Язык заплетается, слова не идут на ум, десятки ужасных версий мгновенно проносятся в голове, но ни одна не вяжется с сонно моргающим детективом. – Ты что сделал?

– Поверишь ли, ничего – просто спал, – невинно отвечает тот и потягивается. – Ну и ночка выдалась в Управлении – самоубийца, два утопленника и обезглавленный труп, и всё это в одном особняке, а людей мне не дают, потому что все ищут парочку брачных аферистов, которые обдурили Хоупсона. Думал, сам копыта отброшу, – и он зевает.

Натаниэллу становится стыдно: он как-то сразу вспоминает, что приятель недавно отдал все свои невеликие сбережения в родной приют, потому что зима выдалась сырая, и дети расхворались, и на лекарства уже никаких пожертвований не хватало. Отдал-то отдал, а самому пришлось съехать из относительно приличных апартаментов недалеко от Смоки Халлоу в какой-то откровенный притон.

– Говоришь, просто спал?

– Честное слово! И что твоей Лючии понадобилось в гостиной – ума не приложу. Тут кроме комода с твоими, гм, накоплениями к свадьбе и взять-то нечего, – вскользь бросает детектив и тут же досадливо ерошит себе волосы: – И вот чего она перепугалась? Мне приходилось как-то раз в Художественной академии позировать, и никто с криками не разбегался.

Нэйт представляет это – и не может удержаться от смеха, хотя положение его заслуживает всяческого сочувствия.

– А ты уверен, – вкрадчиво спрашивает Эллис и ужасно напоминает в тот момент тощего дворового кота-хитрюгу, – что тебе вообще нужна жена, которая визжит при виде не вполне одетых мужчин? Боюсь, что это может поколебать столп, на котором держится брак…

Злиться на него не выходит; на себя, впрочем, тоже. Прекрасная Лючия расторгнет помолвку на следующей неделе, что вовсе не удивляет, напротив, кажется вполне закономерным; но удивляет то, что она спешно уезжает из города, а в комоде Натаниэлл обнаруживает серебряные часы, браслет, брошь с камеей и почти восемьдесят хайрейнов. Эллис уверяет, что понятия не имеет, откуда они взялись, и напрашивается погостить, пока не скопит денег – хотя бы месяц-другой.

И, разумеется, остаётся гораздо дольше.

В это сложно поверить, и особенно возмущённой матери, но Натаниэллу Брэдфорду нравится его работа. Он ведь тоже по-своему спасает жизни: если внимательно слушать, о чём говорят мертвецы, то можно быстрее изловить убийцу и уберечь тех, других, кто ещё пока жив, но уже стоит в шаге от смерти. В Управлении его называют доктором – «Доктором Мёртвых», ехидно добавляет Эллис – и весьма уважают. И он весьма хорош собой: с виду уже не мальчишка, а молодой респектабельный джентльмен, волосы тёмные и очень гладкие, кожа светлая – ещё бы, столько времени проводить в лаборатории, в четырёх стенах. Натаниэлл носит очки с простыми стёклами, чтобы казаться серьёзнее, и, в отличие от своего друга-растрёпы, знает толк в моде – неудивительно, что девицы к нему так и липнут. Линда, Арлин, Джоанна, прелестные сестрицы Оливия и Абигейл, хрупкая Бетти, Александра, которая прекрасно объезжала лошадей и, наконец, красавица Розамунда.

Розамунда, к сожалению, оказалась Дональдом, и это самое большое разочарование – он приходил в себя долго, пожалуй, с неделю.

– Да ты, друг мой, дамский угодник!– хохочет Эллис, бессовестно занимая его диван целиком. Завзятый сердцеед! Ловелас!

Это всё, разумеется, неправда. Был бы Нэйт ловеласом, то просто водил бы их всех с чёрного хода в мансарду особняка на Плам-стрит. Нет, он действительно ищет любовь, увы, безуспешно, хотя двоим делает предложение, но тихая Джоанна отчего-то решает уйти в монастырь, случайно застав Натаниэлла за работой, а Бетти – вот на кого были возложены большие надежды – знакомится с его братом и разрывает помолвку, чтобы заключить новую уже через месяц, а через год стать миссис Брэдфорд.

После этого дома он не появляется больше двух лет.

Матушка понимает и не настаивает, предпочитая время от времени заезжать в Бромли, дабы освежить гардероб у столичных портних и заодно повидаться с сыном. С работой она, пожалуй, смиряется. С Эллисом тоже, хотя и ворчит иногда насчёт бесстыдных нахлебников – даже после того как детектив в кратчайшие сроки отыскал и вернул ей золотой гарнитур, похищенный прямо из саквояжа.

Однажды зимой Натаниэлл собирает все помолвочные кольца и разом относит их к ювелиру.

Становится чуть легче.

– И правильно поступил, – тихо говорит мать, когда через месяц он решается ей обо всём рассказать. Какая же красивая она в свои шестьдесят – с гладко зачёсанными седыми волосами, с нежной светлой кожей, которую не портят ни морщины, ни пятна лихорадочного румянца; с неизменно ясным взглядом, сейчас, правда, чуточку усталым. – Просто наберись терпения, Нэйт, – повторяет она. – Кто, если не ты, вообще достоин любви? Не этот же дурень Морис, да ниспошлёт святая Генриетта терпения Беттине. Просто время ещё не пришло, поверь мне, старухе, я знаю, что говорю. Ты поймёшь.

Нэйт пожимает плечами. На днях он познакомился с Линдой, она актриска, но из порядочных, но матери об этом не расскажешь… Его ведь, в общем-то, всё устраивает. И нескучная работа, солидный достаток, и даже прозвище это – Доктор Мёртвых. Ещё лет пять – и он закончит свой научный труд, а потом защитится в Академии, получит степень, и тогда уже можно будет поразмыслить о рациональном, продуманном браке с молодой практичной женщиной.

…Так он думает ровно до тех пор, пока под куполом цирка не раздаются выстрелы, и он не видит её – Фею с ружьём в руках, забрызганную медвежьей кровью и, кажется, мозгами. У неё немыслимо короткое платье и свирепый взгляд, а ещё она совершенно точно не понравится его матери.

Но Нэйту почему-то всё равно.

Сердце пропускает удар, прежде чем забиться снова, и в груди отчего-то тесно, и ни один знакомый недуг не подходит под описание того, что творится сейчас с ним.

– Почтенная публика, дамы и господа! Есть ли среди вас доктор? – кричит Фея и обводит глазами стремительно пустеющие ряды.

Прежде чем ответить, Натаниэл Брэдфорд кивает сам себе.

Да, доктор здесь есть.

Теперь уже точно.

Слабые крылья Милли Валтер (история леди Милдред)

Нет, Милли запуталась.

Теперь уже точно.

– Крылья к старости становятся меньше, – говорит Абени. – Поэтому если хочешь спасти меня, то спасай сейчас.

Абени – это Друг. Единственный и настоящий, как читала бабушка нараспев из пыльной книги: «Мой милый друг, весенний цвет, прозрачный мёд» – так медленно, слепо водя пальцами по странице, и чтоб голос в конце утихал, умирал, и сердце сладко сжималось. Только вот Абени никакая не весна, она – лето, ослепительное, пышущее жаром, а если и мёд, то терпкий и тёмный. У неё платья взрослой леди, руки словно из полированного обсидиана, а ещё она убивает людей.

Этого, последнего, Милли раньше не знала; теперь знает.

Когда они встретились впервые, Милли была совсем маленькая – и во сне видела всё то, что нельзя делать днём. Нельзя бегать по лестнице, нельзя лежать на красно-жёлтых цветах в саду за особняком, нельзя в Комнату-с-Книгами и уж совершенно точно нельзя летать, потому что люди не летают. Но она летала, доставая затхлые фолианты с верхних полок, и носилась по лестницам, а сон волочился за ней, точно крылья; когда становилось тяжело, она просыпалась. Но однажды книга – географический атлас, старый-старый, даже древнее деда – раскрылся сам, и со страниц сошла чёрная-чёрная девочка в голубом платье.

Милли испугалась и тут же проснулась; невидимые крылья болели, как настоящие.

Уже потом она узнала, что это Абени, но другие, глупые люди зовут её Эбби, и она в услужении – далеко-далеко от Аксонии, за океаном, в Колони. У неё сменилось много хозяев, но последние попались совсем дурные. Когда Милли узнала, то пообещала найти её и забрать к себе.

Абени долго смеялась – и совсем не так, как смеются дети.

Потом они играли; потом Абени учила её, потом она рассказала про него, и всё стало очень сложно. Вот так, как говорит отец, когда приезжает со слушаний и вытирает лицо платком: «Очень сложно, миледи, да, очень сложно» – и в животе сразу холодок.

Кстати, однажды на платке была кровь; её видела только Милли, но никому не сказала.

А он – это Валх. Скверный колдун, мёртвый, и ничего с ним не сделать; это из-за него Абени служит разным людям, иногда плохим, и скитается от города к городу – ищет таких же, как она сама, способных обращать сны в крылья… это из-за него она плачет и обращается в дым – или вот, как сейчас, смотрит на Милли и говорит непонятное. «Крылья к старости становятся меньше» – придумала тоже, довольно посмотреть на крохотного, лысоватого птенца и на старую ворону, вроде той, что живёт у конюшни, чтоб понять, что к чему.

– Забудь, – Абени вздыхает и тянется к её голове, чтоб погладить по волосам. – Хоть бы он тебя не нашёл. Хоть бы кто-то убил его до конца, и я б умерла тоже.

…от сна Милли просыпается в слезах.

«Крылья становятся меньше».

Милдред понимает это намного, намного позже, когда встречает Фредерика. Реальность завораживает больше снов; бал, головокружительный роман, возмутительно короткая помолвка и – кругосветное путешествие, мечта, которая вдруг стала реальностью. Вместо скучного дома с тысячью правил – кареты, гостиницы и корабли, вместо чересчур заботливых родственников и докучливой прислуги – настоящие друзья рядом, и приключения, приключения! Она, пожалуй, по-настоящему счастлива – до тех пор пока в Колони на благотворительном базаре не сталкивается со странным торговцем.

– Сколько? – спрашивает Фредерик с улыбкой, указывая на чудовищные, нет, действительно, самые безвкусные на свете чёрно-белые бусы, сделанные из лёгкого матового камня.

Хозяин прилавка – седой, патлатый, в линялом сюртуке, в котором едва угадывается зелёный цвет. Неприятный человек.

– За деньги не продам, но поменяться могу, – оскаливает он мелкие, острые зубы. И – вдруг в упор смотрит на Милдред: – Отдай мне свои сны!

Она разом вспоминает и Абени, и долгие-долгие разговоры, и его – колдуна, мёртвого и страшного. Вечером Фредерик выслушивает её, целует веки – успокаивает; сумасшедший старик, сколько, мол, мы таких повидали?

– Не бери в голову, Милли, – шепчет он, и Милдред действительно забывает.

…до тех пор пока в грязном порту Бхарата взгляд не цепляется за фантасмагорическую фигуру, которой тут быть не должно. Неопрятная седина, проваленный цилиндр, сюртук, чересчур длинные руки… А рядом стоит темнокожая женщина в синем платье.

«Абени», – понимает Милдред.

Становится жутко.

Ночью она обнимает Фредерика не только руками, но и снами – укутывает в свои крылья так, чтобы никто не нашёл, не тронул. И шепчет: «Только бы померещилось, только бы померещилось…» – но то ли слишком тихо просит, то ли некому откликаться, потому что Валх приходит за ними. Кружит рядом, не переступая невидимой черты; не приближается, но и не позволяет забыть о себе. Будь Милдред одна, она бы никогда не испугалась снов, ведь всегда можно оттолкнуться посильнее от своих страхов и улететь прочь, на худой конец – проснуться, но… но Фред так не умеет.

Впрочем, ничего не происходит очень долго, и напряжение потихоньку отпускает – где-то между Чжаньской Империей и поездом, который уходит на север. «Моих сил хватит, – думает Милдред, смежая веки, когда наступает ночь. Сон стелется вокруг, словно туман, щекочет лицо, точно пёрышки. – Если надо, то и на двоих». Ей снится Абени – она стоит на другом берегу широкой чёрной реки и кричит что-то с искажённым от ужаса лицом, но из-за шума воды ни слова не разобрать; грудь сжимается от дурных предчувствий. Пробуждение даётся с трудом, словно приходится идти через ряды сохнущих простыней, раздвигая до бесконечности мокрую холодную ткань, и в конце сил не остаётся никаких.

– Мисс Фолк пропала! Мисс Фолк пропала! – кричит снаружи мистер Белкрафт.

Рози, горничная и почти что подруга, действительно исчезла. Проводник говорит, что она сошла на ночной остановке, вся в слезах, а назад так и не вернулась, и это пугает до оторопи – потому что чужая, незнакомая страна, холодная, неприветливая… и потому что прежде они не разделялись.

Милдред боится спать, но только во сне может отыскать ответы – с высоты виднее.

…к счастью, Рози Фолк жива и невредима – её приютил смотритель на станции, обогрел и накормил, а добрая его супруга даже подарила старенький овечий полушубок со своего плеча. Фредерик как-то уладил дела и достойно отблагодарил этих добрых людей, но одно так и осталось непонятным: отчего Рози вообще сошла с поезда? Она отмалчивается, но откровенно сторонится мистера Белкрафта, и, кажется, выводы напрашиваются сами собою – да вот только любой подтвердит, что Георг бы не сделал ничего дурного и не сказал бы – только не он, только не ей.

Милдред чувствует себя посвящённой в тайну; только она догадывается о правде – и немудрено, ведь эта правда каждую ночь глядит из темноты, мерещится вдали зловещим силуэтом – старомодный сюртук, потрёпанный цилиндр, попробуй-ка забудь такую безвкусицу. Сердце пугливо трепещет, но с каждым днём собственный страх злит всё сильнее, пока не растворяется целиком в яростной решимости.

– Милли, ты что? Кошмар приснился? – бормочет Фредерик.

Она улыбается в потолок.

– Нет. Никаких кошмаров отныне, и точка.

Милдред Эверсан-Валтер широко-широко распахивает крылья-сны и укутывает всех – и супруга, и вздрагивающую в тревожном забытьи Рози, и других, до кого дотягивается. Валх отступает достаточно далеко, чтобы на время выбросить его из головы – если повезёт, то навсегда. И всё бы хорошо, и путешествие подходит к концу, а газеты в Аксонии уже обещают им невиданную славу, но отчего же тогда чудится иногда в полудрёме, что Абени стоит вдалеке, безмолвно скрестив на груди руки, чего она ждёт?

«Крылья, – озаряет вдруг Милдред. – Я укрыла всех, но до неё дотянуться не смогла».

В путешествии их было пятеро. Дома – гораздо больше: ведь есть ещё семья, приятельницы, слуги наконец… Вряд ли они заинтересуют Валха, но осторожностью не стоит пренебрегать: ведь дотянулся же он до Рози. Милдред, впрочем, после кругосветных странствий уверена в своих силах, как никогда, ведь газетчики поют им с Фредериком дифирамбы, и открываются прежде запертые двери, и даже из королевского дворца приходит любезное приглашение. Кажется, что невозможного нет. Хочется открыть первую в Бромли кофейню? Пожалуйста! Устроить незабываемый благотворительный бал? Нет ничего проще! Прийти на приём в чжанских нарядах и произвести фурор? Спасти несправедливо обвинённую девицу? Прочитать лекцию в Королевском университете?

Милдред всюду сопутствует успех, и она ощущает себя почти всемогущей – и невероятно счастливой. А потом счастье становится ещё полнее, когда на свет появляется ребёнок, чудесная девочка, и они называют её Рэйчел-Мари – в честь храброй женщины, которая спасла их в Колони от гремучей змеи. Ещё через год рождается мальчик, Иден, а затем ещё одна девочка, и они называют её Элеонор. Всё хорошо, всё просто чудесно, но однажды, стоя в дверях детской, Милдред вдруг чувствует опустошающий, мертвящий страх: сейчас в комнате спят трое, но…

– Но у тебя только два крыла, – говорит кто-то из-за плеча.

За дверью, впрочем, пусто.

Детская укутана добрыми, светлыми снами, точно шалью, во много-много слоёв, но эта призрачная ткань непрочная, ненадёжная – тронешь пальцем и расползётся… Так же ненадёжно и счастье. Милдред уезжает к матери на несколько дней – та серьёзно ослабела после болезни, а когда возвращается домой, то в заветной комнатке из трёх кроваток остаётся только одна.

– Они так плакали без вас, миледи, – рыдает нянечка-кормилица, хорошая женщина, надёжная, её очень рекомендовали. – Так плакали, бедные, всё не унимались, и я… и я… Сестра мне дала лекарство, сказала, мол, каждому по капельке… Но они так громко плакали…

Внутри словно ломается что-то – и в ней, и во Фредерике тоже. Она не спрашивает, куда девается нянечка, потому что прислуга в детской больше не нужна. Милдред позаботится о сыне сама, на это её сил хватит, даже если не останется ни на что другое, и она никогда никому не расскажет, что видела накануне странный сон: будто бы седой мужчина в зелёном сюртуке и в цилиндре заглядывает поочерёдно в крошечные кровати.

Девочки не проснулись, но Иден…

– Милый мой, милый, – шепчет Милдред, склоняясь к ребёнку и прикасаясь лбом ко лбу. Сердце колет, и она чувствует себя старой, немощной. – Не бойся. Ты больше не будешь видеть снов. Никаких.

Слова летят по воздуху, точно перья – и весят так же мало.

Сын слишком похож на неё – даже сейчас. Слишком похож…

Валх всегда рядом, даже если его не видно – теперь она ясно понимает это. Когда друг за другом умирают отец и мать, друзья утешают её: «Это была тихая смерть во сне» – и не понимают, отчего леди Милдред трясёт от ужаса. В жизнь она бросается, как в омут, чтобы за делами и блестящими свершениями не успевать задумываться о том, что круг смертей сжимается, невидимая чёрная линия подбирается ближе. Фредерик словно чувствует опасность и, как может, отгораживается; он реже берёт в руки альбом и грифель, почти никогда не вспоминает о путешествиях и не заглядывает в детскую, зато военная карьера у него идёт в гору.

– За горами удобно прятаться, – неразборчиво бормочет Абени, упираясь подбородком в согнутые колени.

С виду ей лет десять, как и Милдред, впрочем. Они ещё видятся иногда; Абени предупреждает её, когда может, хотя намёки туманны, как изречения древних жриц – она не может идти против воли Валха.

– Где ты сейчас?

Вопрос слетает с губ сам, и смысла в нём никакого нет.

Абени, впрочем, и сама это знает.

– Далеко, – дёргает она плечами. – Что, если скажу, где, ты приедешь и заберёшь меня?

Милдред хочется сбежать, потому что слова хуже пощёчины; однако она остаётся – на тёплой крыше, рядом, бок о бок. В закатном небе пурпур мешается с зеленью и ледяной синевой; земля далеко внизу кажется серой; облака ложатся на плечи пуховой накидкой – тепло. 

«Если мне под силу хотя бы это…»

– Спасибо, – выдыхает Абени еле слышно и легонько касается её руки. – Спасибо, что ты ещё со мной.

Милдред должна была бы спросить, как Валх вообще отыскал их, но она никогда не делает этого.

…Постепенно они остаются почти что одни, но так даже легче. Совсем мало прислуги – «в путешествии мы отвыкли от роскоши»; визиты к родственникам редкие – «увы, дела не отпускают нас из Бромли»; зато друзей очень, очень много, чтобы в этой пёстрой толпе злой взгляд не отыскал тех, кто действительно дорог.

К счастью, Идену такая жизнь даже нравится.

К несчастью, сны он всё-таки видит.

Сначала это открытие пугает. Но если у Милдред были крылья, то у её сына – увеличительные стёкла; ей интересен мир вокруг, а ему – люди в нём. Иден проницателен с детства, а способность заглядывать вглубь и вдаль делает его почти пугающим, и, наверное, именно поэтому мёртвый колдун держится в стороне. Она без страха отпускает сына от себя, когда тот изъявляет желание всерьёз заняться учёбой, хотя ей немного жаль: Фредерик наконец-то вспомнил, что он не только генерал, но и отец, и стал реже уезжать из особняка надолго. Жизнь перестала походить на затянувшуюся войну, когда каждый день приносит новые жертвы, но лишь потому, что некому больше умирать.

– Так-то лучше, – шепчет Милдред, набивая трубку вишнёвым табаком. Ароматный дым отпугивает мертвецов и дурные сны – жаль, ненадолго. – Потому что хуже быть не может…

Сны стелются туманом; дом становится немного похож на болото. Валх где-то неподалёку – наверняка выжидает, ищет, за что зацепиться, но шанс представляется ему только через несколько лет.

– Леди Милдред… то есть матушка, позвольте вам представить мою невесту.

Иден светится, как стеклянная лампа для благовоний со свечой внутри, а рядом с ним рука об руку – девушка, прекрасная, как фея с книжной гравюры. Её зовут Ноэми Черри, и в ней есть нечто неправильное, пугающее.

– Почему именно она? – вырывается у Милдред вопрос, когда они с сыном остаются наедине; родительское благословение получено, можно и по душам поговорить. – Ты ведь видишь, что она… она…

– Такая же, как мы.

У Идена открытый и смелый взгляд – такие люди не боятся опасностей, точно знают, чего хотят, и умирают очень рано.

– Она видит сны?

– Она видит мёртвых.

Чудом разговор не заканчивается ссорой – и благодарить надо фамильное умение Валтеров застывать ледяной глыбой, когда происходит нечто невообразимое. Но, оставшись в одиночестве, Милдред плачет навзрыд впервые в жизни – от неясного ужаса, от дурных предчувствий, от ожидания неминуемой потери.

…потому что не может, не может случиться ничего хорошего, если девушка, способная видеть мёртвых, войдёт в семью, за которой охотится мёртвый колдун.

Свадьба проходит пышно, торжественно, весело и немного скандально, как и полагается. Завзятые сплетники делятся на два лагеря: в одном шёпотом ужасаются и восхищаются, обсуждая мезальянс, в другом – жарко спорят, куда же подевался виконт Даффилд, одиозный ловелас, которого прочили в женихи бедняжке Ноэми Черри, пока её не разглядел Иден. Внести ясность по последнему вопросу мог бы Клэр, брат прекрасной невесты, но сегодня он явно не в настроении.

Впрочем, как подозревает Милдред, он не в настроении всегда.

Другой источник мрачных взглядов и мыслей – маркиз Рокпорт, младший приятель Идена – выглядит так, словно пришёл не на свадьбу, а на похороны, причём на свои собственные. Милдред не по душе, как он смотрит на молодожёнов, но ещё меньше ей нравятся его попытки выглядеть бесстрастным, говорить правильные слова – в общем, лгать. Но этот человек безусловно полезен хотя бы потому, что он взял часть работы Идена в Особой службе на себя – и по крайней мере сегодня сумел удержать врагов и завистников на приличном расстоянии.

– Отвратительное зрелище, – кисло сообщает Клэр Черри вполголоса, и в кои-то веки с ним хочется согласиться, хотя и не понятно, что именно он имеет в виду. – Терпеть не могу идиотов, а уж когда они собираются в толпы… – поясняет он, словно угадав ход мыслей Милдред.

Она улыбается, с щелчком распахнув веер.

– Неужели? Мне казалось, что вы любите людей и верите в их лучшие стороны. Хотя, не спорю, умеете неплохо это скрывать.

Клэр смотрит на неё с искренним, а потому весьма лестным страхом:

– Вы невыносимая, ужасная женщина.

– Благодарю, – кивает Милдред чопорно.

Каждое мгновение церемонии она ждёт трагедии, какой-то бессмысленной, нелепой смерти, но всё заканчивается спокойно и в срок. Иден готовится ехать домой и отходит ненадолго переговорить со своим другом Рокпортом о делах, к коим не собирается возвращаться в ближайшие дни, если не недели, и тихая, задумчивая Ноэми Черри… нет, теперь уже Ноэми Эверсан-Валтер коротает время одна, на скамье. Милдред кажется это несправедливым; она подходит и садится рядом, но не знает, с чего начать разговор.

– Миледи, – вдруг спрашивает Ноэми, не отводя взгляда от высокого арочного проёма, залитого светом. – Скажите, кто этот человек рядом с Иденом? Он выглядел недовольным на церемонии, и у него такой злой взгляд.

Описание, право, льстит маркизу.

– О, это друг Идена, – отвечает Милдред, улыбнувшись. – И он вовсе не настолько мрачен, каким смотрится…

– Нет! Простите, что перебила, – поспешно извиняется она. – Но с маркизом мы друг другу представлены, я имею в виду второго – того седого мужчину в цилиндре.

…Позже сплетники будут говорить, что графиня не смогла скрыть недовольство мезальянсом, побрезговала даже разговаривать с невесткой и выбежала из церкви, как только закончилась церемония. Всё ложь, чудовищная и несправедливая, но правду нельзя рассказать – никто не поверит, что взрослая, разумная женщина станет гоняться за призраком, за мертвецом. Милдред чувствует, что Валх где-то рядом, просто затаился, скрылся до времени, и это сводит с ума. Ей снятся кошмары; с тех пор, как она узнаёт, что Ноэми в положении – снятся каждую ночь.

– Дети не так уж уязвимы, – говорит Абени. Успокаивает её, а сама-то, сама-то – уже тень себя прежней, измученная женщина, безразличная почти ко всему. – Их сны далеко, ему туда не пробраться.

Милдред горбится, кутаясь в призрачную шаль; над головой проплывают чужие, незнакомые звёзды, под ногами, за кромкой крыши – бездна, полная шёпотов.

– К моим детям он подобрался через прислугу.

– Значит, пусть они не берут прислугу, – пожимает плечами Абени и вдруг смеётся хрипло. – Или пусть наймут меня. Я пойду к тебе в служанки, Милли, ты хорошая, ты… – она захлёбывается вздохом, приваливается к её плечу – дрожащая, холодная, словно и впрямь просидела на ветру слишком долго. – Жаль, что ты и впрямь не забрала меня тогда. Ты бы смогла, я верю… Как бы всё тогда сложилось?

Милдред гладит её по волосам – ощущение, будто пальцы проваливаются в воду.

– Не знаю… Может, так?

Она снимает с шеи медальон – разумеется, его не было мгновение назад, но во сне возможно многое, если не всё – и раскрывает его. Там внутри лаковая миниатюра, две улыбчивые девочки рука об руку, в одинаковых светлых платьях – Милли и Абени, подруги, какими они могли быть… какими они были.

Чужую улыбку она скорее чувствует, чем видит.

– Спасибо…

Видение уходит, уплывает медленно, чуть враскачку, как старый-старый поезд. Милдред просыпается в своей спальне одна; Фредерика нигде не видно. В руке зажат медальон, точь-в-точь как во сне, а в нём – лаковый портрет очень тонкой работы. Она, рядом Абени…

…а за ними – гротескно высокий седой мужчина в пыльно-зелёном сюртуке.

Милдред с криком отшвыривает медальон; миниатюра трескается.

Надо бы выбросить его или сжечь, но отчего-то страшно.

В положенный срок Ноэми производит на свет малышку – конечно, очаровательную, очень похожую на Идена, тихую и серьёзную. Малютку называют Виржинией-Энн, что значит «непорочная» и «милая», право, совершенно не подходящие имена для будущей наследницы рода Валтер и Эверсан. Милдред долго не может отойти от колыбели, да что там – просто отвести взгляд, и молится про себя, как никогда в жизни:

«Если есть кто-то на Небесах, если Ты меня слышишь – не давай этой девочке крыльев, но дай меч».

У каждого своя война.

К делам Особой службы Иден относится как к шахматам: с азартом, но в то же время хладнокровно, будто он наблюдает за всем сверху, а не мечется по расчерченному полю. Его враги никогда не приходят к порогу дома, точно некая незримая сила держит их на расстоянии; со временем, правда, становится ясно, что эта сила просто очень старается оставаться в тени, а при встрече делает безразличное лицо – впрочем, молодой маркиз Рокпорт никогда не умел проявлять чувства.

У Милдред другая война; её враг кружит поблизости, выжидая удобный момент, смотрит, кто откроется и станет уязвимым. Ведь ни один смертный человек не может вечно быть настороже, всюду успевать, предвидеть опасность. Благая сеть из снов, раскинутая слишком широко, истончается, рвётся, и в эти дыры проникает беда. От каждой следующей потери раскол в сердце ширится, ширится, а разум цепенеет в попытках понять, что было причиной: несчастливая судьба или же злой умысел?

Малкольм Хат, давний слуга Фредерика, ночью оступается на лестнице; затем в детской чуть не вспыхивает пожар от оплывшей свечи; год спустя Ноэми теряет ребёнка при родах и едва не погибает сама. Болеет она долго и тяжело, мечется в горячке, кричит, чтобы мёртвые вышли прочь и оставили её в покое… Милдред всё время рядом – укрывает её своими снами, и под этим тёплым незримым крылом Ноэми постепенно успокаивается, но ей нужна поддержка, и поэтому приходится немного задержаться в чужом доме.

«Хотя бы до весны, – успокаивает себя Милдред, пытаясь разглядеть в темноте потолок незнакомой комнаты. – И Виржиния так быстро растёт, нужно за ней присмотреть».

Весной умирает Фредерик – говорят, что его отравили, но даже Иден не может найти убийцу.

Это так больно, что уже почти всё равно.

Про неё говорят, что она изменилась – стала холодной, жёсткой, почти безжалостной. На похоронах не проронила ни слезинки, глаза под тёмной вуалью были сухими; на соболезнования отвечала коротко, но отнюдь не кротко… И мало кто подозревает, чего это ей стоило. Когда приходит пора, Милдред с недрогнувшим сердцем отсылает маленькую Виржинию-Энн прочь, в пансион имени святой Генриетты Милостивой – о, там её не дадут в обиду, и никакой мёртвый колдун не проникнет под кров, где можно встретить иногда в стылых галереях странную монахиню с двумя смешными седыми косицами, вкривь торчащими из-под платка, удивительно похожую на образ с витража над алтарём. Иден не спорит с решением матери, только спрашивает, не стоит ли отослать Ноэми тоже.

– Нет, – Милдред качает головой. – Там слишком сильные сквозняки зимой.

Он застывает, точно громом поражённый:

– Ты хочешь… хочешь, чтобы моя дочь оставалась у монахинь до зимы?

В груди пусто, но пустота тоже может болеть.

– Если понадобится, то и дольше.

«…пока мы не прогоним его», – этого никто не говорит вслух, чтобы не накликать беду, но, конечно, беда приходит сама. Собственно, она и не уходила никуда – топталась поблизости, выбирала момент, чтобы обрушиться всей тяжестью; Валх изматывает их, наносит множество уколов, и Милдред кажется, что она истекает кровью – глупые сплетни, кошмары, недопонимания и смерти, много смертей вдали. Абени могла бы сказать, которые из них – итог злого колдовства, а которые – просто совпадения, но Абени не снится ей уже давно…

Иден устаёт первым.

– Нельзя бояться всю жизнь, – говорит он, не отводя взгляда от пламени в очаге. – И прятаться тоже. Весной мы забираем Виржинию домой.

– Но… – Милдред поднимается из кресла, но сын даже не оборачивается к ней, глядит только на огонь, словно в нём сокрыты ключи ко всем тайнам.

– Не надо спорить, – он улыбается одними губами, а взгляд у него тёмный, тревожный. – Я… я передал дела Рэйвену, он хороший парень и справится с чем угодно, даже с Особой службой. Мы будем жить втроём – Ноэми, я и наша Виржиния, и он будет нас навещать, и ты тоже, мама. Мы будем счастливы. Мы будем очень счастливы.

Это звучит как обещание, но у Милдред в горле встаёт ком, и губы дрожат. Ей хочется спорить; хочется сказать, что нельзя ослаблять защиту, надо быть настороже, но… но что она может предложить Идену, кроме своей войны?

– Вы будете счастливы, – тихо говорит она, скрепляя обещание. – Столько, сколько получится.

…ей снится сон – странный сон, в котором она становится птицей из чистого света и распахивает крылья широко-широко. Бездна вверху и бездна внизу, пахнет дымом, слышатся шёпоты; и самый громкий и ясный голос – Абени.

– Ты не сможешь защитить их, – говорит она, перекрывая шумы. – У тебя не хватит сил!

Милдред ничего не отвечает, но молча обнимает своими крыльями всех – действительно всех, кого знает, и через эту мягкую, такую обманчиво слабую преграду злу дороги нет. Она не знает, сколько ударов выдержит, сколько бед отведёт, но твёрдо знает, что будет сражаться до последней капли крови, до последнего пера…

Абени теперь далеко-далеко, и мёртвый чёрный ветер уносит её слова.

– Ты себя сожжёшь, Милли.

Это правда; но другая правда в том, что Милдред не собирается себя беречь. Иден хочет быть счастливым – и он будет, насколько хватит её сил…

…насколько хватит её.

Перья летят по ветру – Милдред не жалеет ни о чём. Через восемь лет она начинает кашлять кровью по утрам; ещё через два года в доме Идена начинается пожар, глухой ночью, в час колдуна, и огонь не щадит никого. Их с Ноэми находят рядом; говорят, они так и не проснулись, даже когда рухнул потолок, не шевельнулись даже – забытьё перешло в смерть. И Милдред знает, что дальше её очередь – через год, через три, но это вовсе не пугает. Так правильно; так, наверное, даже хорошо.

Виржиния возвращается из пансиона – теперь уже насовсем.

Мёртвый колдун по-прежнему где-то рядом, рыскает и ждёт теперь уже последнюю из рода Эверсан-Валтер. Но Милдред не тревожится за неё: она видит холодный ум, доброе сердце и большие сильные крылья из прочной стали, и каждое перо – словно меч.

Пожалуй, это последнее, что она видит.

Страха нет.

Не подарок (история Мэдди)

Рене Мирей отходит ещё на полшага, прижимая к груди сковороду – чистую, на его счастье – и опасливо спрашивает:

– И что же, совсем не страшно?

Мэдди мотает головой. Страха нет. Точней сказать, страхов много, они разные и частенько подкарауливают по ночам, но такой ерунды бояться нечего.

– Так он ведь дохлый, – пожимает она плечами и, присев на корточки, подбирает с полу скукоженного паука. Сейчас его, пожалуй, жалко даже – экий раньше был красавец, чёрно-белесоватый, тельце величиной аж с ноготь на мизинце, а уж лапки… Но и его настигло грозное полотенце, мушиная погибель. – Вы гляньте… Ой.

Как раз, когда Мэдди поднимает паука повыше, он дёргает лапкой, похожей на согнутый человеческий палец.

– Уберите, заклинаю вас, – придушенно просит марсовиец, закрыв лицо сковородой, и добавляет что-то неразборчиво по-своему.

Будь здесь мистер Белкрафт, уж он-то не упустил бы случая подшутить над ним. Однако на кухне никого больше нет – на часах только пять утра, даже рассвет ещё не занимается, и небо на востоке, над изломанными крышами, лишь чуть светлее. Прилечь бы сейчас да поспать, но сон не идёт, и лучше уж скоротать время за работой – и за болтовнёй с Миреем, который, скажем прямо, очень даже славный, хоть и с придурью. Ну и пусть себе боится дохлых пауков; Мэдди-то получше других знает, что иные мертвецы куда опасней живых.

Город тёмен и тих. На пороге дышится легко. Паучок, придавленный вроде бы, оживает и отползает под порожек.

«Может, – воображает себе Мэдди, – он представится там своей мисс Паучихе героем войны и напросится в женихи, и они соткут к свадьбе пышный-пышный белый-белый покров…»

Щёки вспыхивают; лицу становится горячо.

Когда она возвращается на кухню, там пахнет сырым тестом и калёными орехами, а чудной Рене Мирей то ли напевает себе под нос, то ли по-кошачьи мурлычет.

– О, моя спасительница, моя героиня! – восклицает он, глядя на неё. Не издевается вроде бы – по крайней мере, не похоже на то. – Я в неоплатном долгу перед вами, мадемуазель Рич. Скажите, как отблагодарить вас за избавление от чудовища?

Мэдди внутренне вздрагивает – как всегда, когда слышит со стороны имя и фамилию, которые на самом деле ей не принадлежат; хотя она вроде бы уже и свыклась с ними больше, чем с настоящими.

– Какое… – Голос на мгновение отказывает, она привычно щипает себя за руку и заставляет договорить: – Какое там чудовище, мистер Мирей! Так он вас больше перепугался, чем вы его.

Звякают ложки, гремит посуда. На кухне становится теплее, на сердце тоже.

– Тут вы правы, о бесподобная. Чудовища выглядят совершенно иначе, и одно нам с вами прекрасно знакомо! Это из-за него вы не спите, не так ли?

В первое мгновение, совершенно ужасное, кажется, что говорит он о мёртвом колдуне и его темнокожей помощнице, и воздух груди смерзается в глыбу льда.

– Знать не знаю, вы про кого, – отвечает Мэдди, и у неё прорезается уличный говорок.

Стыдно. Одно хорошо, что леди Виржиния не слышала.

А негодник Мирей улыбается до ушей:

– О-ла-ла, незачем отрицать! У меня четыре младшие сестры, мне ли не знать, как выглядит наивная, чистая влюблённая дева?

Ну, уж она-то давно не наивная и чистая, но стоит услышать про любовь, как голова становится пустая, кровь приливает к лицу, а язык – нет, чтоб онеметь – мелет невесть что:

– И вовсе я его не люблю, ничуточки! Он грубиян, и неряха, и лезет вечно не в своё дело, а как доходит до своего, так сразу и вид делает, что он не при делах!

– И это совсем не дело, – сочувственно соглашается Мирей, размешивая тесто. Руки у него сильные – куда сильней, чем кажутся, а ещё он добрый, заботливый, красивый, изящно говорит и рубашки у него всегда чистые. Вот бы в такого влюбиться – но нет, Мэдди, как нарочно, кого похуже выбрала. – Так что же, откроете мне, что у вас на сердце?

Он спрашивает вроде, но ответа словно бы и не ждёт – знай себе возится с ложками-поварёшками, славный-хороший, вроде и не чужой уже, но пока и не свой; перед кем другим было бы стыдно дать слабину, но перед ним отчего-то нет. И хоть и выглядит как джентльмен, особенно как цилиндр свой белый наденет, а нрав у него прямо как у подружки… Впрочем, разве же были у Мэдди когда-нибудь подружки? Да нет, отродясь не водилось.

Может, потому она и выговаривается теперь, жалуется взахлёб – легче воду в сите удержать, чем слова.

И про Эллиса, который вроде и умный, а такой глупый, дальше носа своего ничего видеть не желает; и про собственную дурость и никчёмность, и про шарф этот из Никкеи, и про поцелуй, и про Эллисову твердолобость; и про то, как он вздумал подговорить леди Виржинию, чтоб та ей запретила с ним, с Миреем, болтать; и про ссору, и про тревоги свои, и про то, что на неё, такую нелепую, никто в здравом уме не взглянет – и уж тем более её не полюбит.

– Погодите-ка, погодите-ка, мадемуазель Рич, – перебивает её Мирей вдруг, хотя до сих пор он только кивал и слушал. – Начнём с главного. Это почему ещё вы нелепая?

Вместо ответа Мадлен закатывает рукав и сжимает в кулак пальцы, даже сейчас красноватые и некрасивые. Выступают синеватые венки; Мирей проводит пальцем вдоль одной из них и качает головой:

– И что это должно значить? Некая аксонская традиция?

Становится немного стыдно. Мэдди поддёргивает рукав, бормоча:

– То, что руки у меня как куриные лапы, да ещё ошпаренные…

– И что?

– И я сильнющая, если надо, могу человека на себе вверх по лестнице уволочь, мы с Георгом, бывало, леди Виржинию так носили…

– И что?

– И я плохо говорю! Нескладно! – выпаливает она последний аргумент, а щёки тем временем пылают. – А леди все слабые, с нежными руками и изящные! Изящные!

– Ну, я отнюдь не леди, а всё же весьма хорош собой, – резонно замечает Мирей, приосанившись. – Каждый красив по-своему, и в этом нет ровным счётом ничего нелепого. Так ведь?

Скажи это кто угодно другой, Мэдди бы его первая засмеяла – ведь стыдно же так бахвалиться, ну право же. Но Мирею самодовольство идёт, причём удивительно – ему, а ещё, пожалуй, Эллису, особенно когда у него глаза горят в предвкушении, что вот-вот начнётся интересное дело…

Ноги подкашиваются.

– Эллис, – шмыгает она носом. – Мы с Эллисом поссорились, и правильно, зачем я ему такая, нелепая, нужна… И как теперь мириться?

– Но, но, – вздыхает Мирей и садится рядом, поглаживая её по голове. – Мог бы я, конечно, сказать, что возлюбленный ваш – идиот, и что о примирении следует думать ему, а не вам, но когда это страдающее сердце можно было утешить словами? Словами… Мадемуазель Рич, а что вы думаете о подарке?

От удивления Мадлен вскидывает голову – и, конечно, наподдаёт ему по челюсти.

– О подарке?

– Уи, – жалобно подтверждает Мирей и потирает подбородок. Но смотрит при этом с хитрецой, будто знает больше, чем говорит. – Этот ваш Эллис ведь обрадовался шарфу, который вы ему преподнесли, верно? И до сих пор его носит? Значит, решено – мы найдём ему новый подарок, и да свершится примирение! Когда, говорите, у вас выходной?

Идея ужасно глупая, и Мэдди отказывается наотрез, но ранним утром в воскресенье уже поджидает с чёрного хода в «Старое гнездо», прижимая к груди ридикюль – чересчур громоздкий для леди, ну и пусть, зато в него помещаются не только невеликие сбережения и надушенный платок, но кусок кекса в плотной бумаге, маленький гребень, иголка с ниткой и увесистый нож с деревянной ручкой, «Галантный Джентльмен», как его называет мистер Белкрафт. Ибо как честной девушке при деньгах бродить по городу без джентльмена? Не полагаться же на этого…

«Этот», к слову, как раз спрыгивает с подножки кэба – чистенький, пёстрый, как сойка, и сияющий, спасибо хоть, что не в белом от макушки до пяток.

– Мадемуазель, какое прекрасное утро! – улыбается он издали, да так, что аж глаза слепит. – Кстати, я могу звать вас просто Мадлен? А вы меня – Рене! И давайте поспешим, ибо выбор подарка – дело нелёгкое, – добавляет он быстро, не давая ей ни ответить, ни опомниться. – Придумали что-нибудь? Нет? Ну, я так и думал! Подарок номер три в списке тех, от которых невозможно отказаться – карманные часы с боем!

От невероятной, просто несусветной глупости этого предположения Мэдди просто столбом застывает.

– С чем?..

– С боем, с боем! – горячо откликается Мирей, хватает её за руку и тащит за собой, не слушая возражений. – Бом, бом, бом!

В лицо дует ветер, солнце яркое, птицы щебечут, и Мэдди чувствует себя игрушкой на верёвочке, воздушным шаром – чем-то очень лёгким и разноцветным. Они бегут по отсыревшей мостовой, оскальзываясь иногда, точно банк ограбили и спасаются теперь, и воздуха не хватает, и прохожие оборачиваются им вслед – кажется. Но пугаться некогда, да и сил нет. И постепенно беды и горести отступают далеко-далеко, блекнут, расползаются, как газета в луже – вот театральная афиша, вот статья об убийствах, вот несчастливое предсказание… Всё было, было – но не с тобой, а с какой-то другой девушкой, невезучей и несчастливой.

«А теперь всё хорошо», – думает она.

Бом, бом, бом!

Потом, когда они остановятся, чтоб отдышаться, станет ясно, что вовсе не её эта лёгкость, конечно, а Мирея. Вот кто умеет радоваться на пустом месте! Идёт себе, жмурится на солнце и болтает, болтает без умолку – про сестёр, про десерты, про жизнь в Марсовии и снова про сестёр. Мэдди сначала пытается запоминать имена и считать, но затем понимает по оговоркам, что Фифин, Жожо, Фифи, Жозе, Фин и Жозетт – одна и та же девушка, и зовут её на самом деле Жозефина.

– Вы их любите, да? – спрашивает Мэдди. И добавляет, смутившись: – Рене.

Он ослепительно улыбается – и вдруг быстро щипает её за щёки:

– Очень! Ну, наконец-то, – добавляет и снова тянет за собою. – Мы пришли. Очень удачно – мсье… Э-э, мсье Дуглас как раз открывается.

Мирей замедляется на мгновение, как-то по-особому расправляет плечи, вытягивается, и лицо у него делается заносчивым и скучающим. И сразу становится ясно, что цилиндр и пальто у него стоят целое состояние, а на такие ботинки Эллис будет копить год – и всё равно не скопит.

«Потому что отдаст деньги в приют», – думает Мэдди, и тут они переступают порог магазина.

Два требовательных удара тростью по полу – тук, тук! – и из глубины комнаты выскакивает ассистент. Мирей важно просит подобрать «что-нибудь достойное для старшего брата этой юной леди». Будь она одна, наверняка её бы выставили тут же из магазина, а теперь вокруг суетятся люди, приносят красивые коробки, стремятся угодить… А в глазах у Мирея – если хорошо присмотреться – всё тоже шкодливое выражение, он берёт то один брегет, то другой, что-то подкручивает и кладёт назад.

– Ну что, – спрашивает он наконец, когда и ассистент, и хозяин магазина, и даже девица за прилавком начинают посматривать на них косо. – Пришлось вам что-нибудь по душе?

Мэдди глядит на часы – и впрямь, красивые, какие ни возьми. Дорогие, но денег ей должно хватить, ведь леди Виржиния платит щедро…

Взгляд останавливается на брегете с инкрустацией чёрной эмалью.

– Вот, пожалуй…

– И тем не менее! – вдруг воздевает палец к потолку Мирей. – Я вдруг подумал: а разумно ли дарить детективу часы с боем? Вдруг будет следить за преступником, когда они сделают это своё бом-бом?

Бом-бом-бом! – откликаются внезапно часы из коробок, разом, отовсюду, хотя десять уже минуло, а до одиннадцати пока далеко. Бом-бом-бом!

Мирей приподнимает цилиндр, торопливо прощаясь с хозяином, и ловко утаскивает Мэдди прочь; на улице ей наконец делается смешно:

– Это вы ведь подвели часы, чтоб они все зазвонили одновременно?

– Совпадение, – с потешно серьёзным лицом отрицает он свою вину. – Я бы никогда! Но правда ведь забавно?

– Очень, – соглашается Мэдди. И, переступив с ноги на ногу добавляет: – А следующий какой подарок в вашем списке? Ну, от которого отказаться нельзя?

Он делает загадочные глаза:

– О! Ну, разумеется, шляпа! Вы, кстати, видели кепи этого вашего Эллиса? Ужасно, совершенно ужасно! Хотя, возможно, ему и нужно наводить ужас? Как вы считаете?

Шляпный магазин есть тут же, напротив, на другой стороне, однако Мирей уводит её по улочкам – всё дальше и дальше от звонких часов и недовольного мистера Дугласа, который провожает их мрачным взглядом, но, увы, кроме взгляда ничего предъявить не может. По дороге Мэдди слушает ужасно запутанную историю про вторую сестру, Лауру – она же Лори, Лоло и Лоретт – да так увлекается, что едва не забывает, зачем вообще поутру вышла из дому. В чувство её приводит только яркая витрина, украшенная цветами – и собственное отражение в стекле.

– Рене, погодите! – сама хватает она его за рукав – дурные манеры прилипчивы. – Может, сюда?

– «Рокинхэм и сыновья», – читает он нараспев и задумчиво стучит тростью по мостовой. – Что ж, почему и нет!

Сначала Мэдди и впрямь кажется, что идея хорошая, но после первой же озвученной цены глаза сами на лоб лезут. Не может шляпа столько стоить, будь она даже из золота сделана! Но Мирея это несколько не смущает. Он примеряет их одну за другой – чёрные, белые, серые, зелёные, красные, из фетра и из соломы, строгие, модные и безумные; помощница только успевает бегать туда-сюда и приносить то, на что он укажет. Быстро, быстро, ещё быстрее, словно волшебная карусель, и вот уже кружится голова, пол уходит из-под ног, а очередной шедевр шляпного искусства несут не сумасшедшему марсовийцу, а ей, Мэдди Рич!

– Вот так, моя дорогая, – мурлычет он, завязывая голубые ленты у неё под подбородком. – На мой взгляд, чудесно! Никакой… как это говорится по-аксонски? Когда слишком?

– Чрезмерность? – робко подсказывает совершенно ошеломлённая помощница.

Хозяин шляпной лавке в глубине помещения потирает руки, предвкушая прибыль.

– Уи-уи, – смешно соглашается Мирей. – Не чрезмерно и очень элегантно. Прекрасно подойдёт молодой невесте. Унесите, заверните! – и он как-то хитро хлопает в ладони дважды, что и помощница, и хозяин магазина бросаются наперегонки выполнять его просьбу, а Мэдди и вовсе приходит в себя лишь снаружи, на улице, и в руках у неё шляпная картонка, а ридикюль кажется изрядно легче, хотя и не настолько, насколько она боялась.

Нет, шляпка ей очень нравится, но…

– А как же подарок? Для Эллиса?

Мирей на мгновение замирает, а затем картинно прикладывает руку ко лбу и без всякого раскаяния заявляет:

– О, горе мне, совершенно забыл, ослеплённый вашей красотой! Но возвращаться – дурная примета, – добавляет он вкрадчиво, кося глазом, как оленёнок – Мэдди видела одного такого недалеко от загородного особняка леди Виржинии. – Значит, переходим к первой позиции в списке совершенно неотразимых подарков!

– Неотразимых?

– Даже герою не отказаться! Он будет ослеплён и примет всё, как свою судьбу! – высокопарно подтверждает Мирей и окидывает её внимательным взглядом. – Рост небольшой, сложение худощавое… Думаю, это будет несложно!

И, прежде чем Мэдди успевает опомниться, он снова ведёт её прочь.

Мистер Мирей определённо что-то ищет. Он заглядывает во все витрины по очереди – гребни и побрякушки, книги, марсовийские духи, перчаточный магазин… Но, видно, найти этот загадочный «номер один в списке» непросто; к полудню они порядочно устают и решают прогуляться по парку. К тому времени становится совсем жарко, почти что по-летнему, и беседка на берегу пруда манит прохладой. Воздух пахнет сладко; где-то распускаются цветы. Мэдди подкрепляется кексом, Мирей выпрашивает у неё половину, но большая часть его доли достаётся уткам – прожорливым и суетливым птицам. Потом выметенные дорожки снова выводят их к шумным, переполненным улицам Бромли, только с другой стороны парка. Здесь тоже есть красивые магазины, но их куда меньше, а некоторые витрины и вовсе затянуты изнутри тряпками; Мирей передёргивает плечами и бормочет, что надо бы вернуться.

А день и вправду чудесный.

Мостовая точно подталкивает в подошвы ботинок, понуждая идти быстрее, и ветер хоть и треплет одежду, но вовсе не кажется злым – он тёплый, ласковый, в кои-то веки не пропитанный эйвонским зловонием и дымами Смоки Халоу. Всё видится лёгким и добрым, славным-славным, и собственная ссора с Эллисом уже представляется ужасной глупостью, не заслуживающей беспокойства.

Конечно, они помирятся – куда им деваться друг от друга?

…так Мэдди думает, пока на пути её не возникает неожиданное препятствие.

Не сказать чтоб такое уж неодолимое – ростом чуть повыше неё самой, но зато в плечах широковатое, обряженное в обноски и воняющее выгребной ямой. И твёрдое к тому же – лоб до сих пор побаливает от столкновения.

– Эхма, кто ж это так носится? Не дело, не дело, да, Билл? – басом сокрушается препятствие.

Из-за спины у него выныривает подельник – до того тощий и мелкий, что впору его принять за мальчишку, вот только мальчишки не жуют дешёвый табак, не рядятся в залатанные полосатые костюмы и не носят продавленные шляпы. Да, и так паскудно они не ухмыляются, даже Лиам, а уж он-то пакостник, каких поискать ещё.

– Ба, Грег, да у тебя теперь пальто дырявое! – восклицает полосатый, тыкая пальцем в лохмотья своего приятеля. – И кто ж тебе это возместит?

И оба они смотрят на что-то позади Мэдди.

На кого-то.

– Да вон тот джентльмен, кажись, подсобит, – расплывается в щербатой улыбке первый негодяй. – Это ж его жёнушка мне ущерб причинила.

«Грабители», – понимает Мэдди, и у неё вырывается вздох. Одно время вокруг театра много таких вертелось – любителей стрясти рейн-другой с неосторожных бромлинцев, но затем «гуси» их разогнали, и стало поспокойнее… А потом случился пожар и много что ещё, и колдун – вот он был страшным, да, и служанка его тоже; страшней, пожалуй, чем смерть.

– Ну?! – рявкает полосатый грабитель, выдвигаясь вперёд. Приятель его выразительно засучивает рукава. – Платить-то будешь?

Мирей глядит на него как на дохлого паука – или, точнее даже, как на ещё живого.

«Добрый, – думает Мэдди, опуская руку в ридикюль. – Славный-славный, но ужасно ненадёжный. Вот Эллис бы…»

Что бы сделал детектив на его месте, подумать она не успевает, потому что полосатый угрожающе шагает вперёд, и Галантный Джентльмен удобно прыгает в ладонь, и тело, которое помнит ещё уличные драки, двигается точно само по себе.

Ножик упирается полосатому аккурат в горло.

– Денег нет. Пошёл нахер, – говорит Мэдди и делает полшажочка вперёд. Неудачливый грабитель отклоняется медленно-медленно, и глаза у него круглые и испуганные. – У-у!

Она клацает зубами – с мальчишками на улицах это всегда помогало, действует и сейчас. Первым бросается бежать широкоплечий, а тощий сперва падает на зад, отползает и лишь потом даёт дёру. Мэдди убирает Галантного Джентльмена обратно в ридикюль – надо потом обязательно поблагодарить мистера Белкрафта за подарок – и виновато оборачивается к Мирею:

– И… извините. Вы ведь не скажете леди Виржинии?

На мгновение он замирает, жмурится… и машет рукой, глядя в сторону:

– Ваш аксонский язык такой сложный! Эти джентльмены говорили ужасно быстро, я совершенно ничего не понял. Впрочем, хорошо, что они ушли – у нас много дел, и совсем нет времени для знакомств. Лучший подарок подготовить совсем не просто! – и, подхватив Мадлен под локоть, он снова тащит её за собой, как игрушку на верёвочке.

Дел у них и вправду много.

В ювелирном магазине Мирей подбивает её купить шпильки – недорогие, посеребрённые, зато украшенные бирюзой; потом кусок ароматного марсовийского мыла – в нём видны высушенные цветки лаванды, но пахнет оно чем-то другим, будто бы пряным; и голубые ленты, потому что они идут к рыжим волосам, и два яблока – просто потому, что есть уже снова хочется, и…

– Вот! – замирает Рене Мирей у двери, над которой болтается вывеска «Салон готового платья мадам Мартен». – Знал я одну мадам Мартен, о, что за женщина была, что за женщина… Это знак! Мадлен, мы идём сюда!

Внутри пахнет духами и очень тихо. Кажется, открылся магазин не так давно, и дела пока ещё идут со скрипом; платья здесь чуть подороже, чем бывают обычно в подобных местах, но всё же много дешевле чем там, где шьют одежду для леди Виржинии. За прилавком сидит маленькая девочка и вяжет кружево; пальцы у неё двигаются очень быстро. Хозяйка немного похожа на неё – возможно, мать или старшая сестра, не спрашивать же теперь… Мирей, впрочем, быстро находит общие темы для разговора, держится очень благородно, но в то же время по-свойски; вскоре прилавок исчезает под ворохами разноцветных тканей, но всё не так и не то, пока не появляется оно.

Голубое платье.

Оно такое нежное и воздушное, что, скорее, похоже на облако, и украшено тесьмой цвета густых сливок; к ткани приятно прикасаться, и руки на её фоне волшебным образом выглядят более бледными и изящными, чем обычно. Вырез круглый и довольно глубокий, а юбки похожи то ли на каскад, то ли на два колокола, надетых друг на друга. 

– Нравится? – голосом коварного соблазнителя говорит Мирей. – А как к нему пойдёт ваша новая шляпка, мон ами, как пойдёт!

Мэдди кивает, как заворожённая. В себя она приходит уже на полпути к дому, в кэбе. Напротив сидит Мирей, чрезвычайно довольный собой, а рядом, на сиденье – шляпная картонка и платье. Уже вечереет. Где-то вдали звенит колокол, и две женщины ругаются, кажется, из-за опрокинутой корзинки, а мальчишки гогочут над ними. Свет стал теплее, мягче, ветер почти стих, и чудится, что город погружается в дрёму, хотя до ночи-то, по-хорошему, ещё очень и очень далеко.

«Славный был день, – проносится в голове. – Побольше бы таких».

– А Эллису подарок мы так и не нашли, – вздыхает Мэдди, потому что совсем молчать капельку неловко, даже если рядом Мирей.

Он вскидывает брови:

– То есть как не нашли? Терпение, моя дорогая, терпение, и вы всё поймёте, – загадочно улыбается он и напрочь отказывается что-либо объяснять, пока кэб не останавливается у «Старого гнезда».

В кофейне, точнее сказать, над нею, Мирей отправляет Мадлен сперва отмывать руки красивым лавандовым мылом – сущее расточительство! – а затем убеждает смазать их, ещё влажные, хорошим оливковым маслом, которое мистер Белкрафт использует для готовки. Затем они ужинают, потому что день выдался утомительный, а двумя яблоками и кусочком кекса всё-таки не наешься; поэтом Мэдди снова примеряет платье, потому что ведь любопытно взглянуть на него вместе со шляпкой, а потом обнаруживает себя на стуле, и волосы у неё распущены, а Мирей возится со щёткой и шпильками, напевая себе под нос.

– Ещё немного, мон ами, ещё немного, – весело просит он, старательно начёсывая пряди, заплетая тоненькие косицы и перевивая их лентами. – У меня целых четыре младшие сестры, я знаю, что делать!

Снаружи, кажется, совсем стемнело; клонит в сон, потому что завтра вставать ужасно рано.

– Рене? – зовёт Мэдди.

Так тепло и хорошо; и он тоже совсем как родной, будто старший брат… нет, как сестрёнка, только высоченная и с низким голосом.

Даже пауков, вон, боится.

– Да, мон ами?

– А мы с Эллисом вправду помиримся?

Мирей вздыхает – и легонько щёлкает её по носу.

– Я думаю, дружок мой, что вы и не ссорились. Но дай вам Небеса мудрости, чтоб это понять, – непонятно говорит он, запихивая шпильки ей в волосы. – Потому что он, прошу меня простить за прямоту, осёл каких мало.

Мэдди фыркает и начинает болтать ногами, за что получает чувствительный тычок в бок и наказание не вертеться и посидеть ещё минуту спокойно.

– Ну и пусть осёл, – бурчит она. – А я вообще никто. Сорняк.

Мирею отчего-то становится весело:

– О, да! Очаровательный сорняк. М-м, как это… чертополох! – Он отводит несколько прядей за уши и закрепляет. – Определённо колючий, этого не отнять. Живучий, пожалуй. В вазе долго не простоит, если срезать. Цветёт красиво, но если схватиться неосторожно, можно руку рассадить…

– То есть не подарок? – расстроенно отзывается Мэдди сквозь дрёму.

– Не подарок, – соглашается Мирей охотно и щиплет её за щёки: – Готово, моя дорогая!

От неожиданности сонливость слетает, и кровь приливает к лицу.

Он отходит с зеркалом чуть подальше, чтобы Мэдди могла себя хорошенько рассмотреть – в новом платье, похожем на голубое облако, с красиво уложенными волосами и нежным румянцем. Пожалуй, до садовых роз ей далеко, но полевые цветы тоже по-своему неплохи, решает она.

«Значит, буду чертополохом».

– Не подарок, – довольно повторяет Мирей. – Но для осла – в самую пору!

Становится смешно, и спорить вовсе не хочется.

Почему-то ей кажется, что Эллису всё это ужасно понравится.