Глава 23

Глава 23

…потом, позже, не без сожаления расставшись с чужим счастьем, которое сразу поблекло, стоило выйти из образа, Эвелина прислонилась к двери гримерки, спиной чувствуя и ее хрупкость, и неровность, и даже, кажется, краску под тонкими листами бумаги. Она закрыла глаза и позволила себе несколько мгновений тишины.

Именно сейчас, здесь, снявшая одну маску и не успевшая примерить другую, она была собой.

— Эвелинушка! — громкий голос Макарского убил момент. И она с сожалением отступила, и дверь открыла, и руки протянула, которые покрыли слюнявыми поцелуями.

Хотелось вытереть их о сиреневый пиджак Макарского. Но Эвелина лишь улыбнулась.

— Ты, моя дорогая, сегодня блистала… зал был твой! Ах, какой талант… такому тесно здесь, такому нужна большая сцена…

— Согласен, — сказал Матвей Илларионович, глянув на Макарского сверху вниз так, что тот тотчас попятился, отступил. И вновь же царапнула мысль, что сам собой Матвей невысок, не сказать, чтобы солиден, а люди рядом с ним теряются. Погоны в том виноваты? Или этот вот его взгляд холодный, расчетливый? — Но кто мог знать, какие сокровища скрываются в провинции…

— Провинция не так плоха, — впрочем, возражал Макарский не слишком убедительно.

— Да, несомненно, в ней есть свои преимущества…

Пустой нелепый разговор, нужный лишь для того, чтобы занять время. И Эвелина повернулась спиной к обоим мужчинам, присела на стул, который протяжно заскрипел, нарушая хрупкую идиллию.

— Мне нужно снять грим, — Эвелина сказала это тихо, но была услышана.

Ушли оба.

Грим.

Один снять, другой наложить. Брови отросли, благо, у ведьмы нашлось правильное средство. Она даже денег не взяла, узнав о неприятности. За репутацию боялась?

Не важно.

Главное, что один грим сменяется другим.

И платье вечернее ждет своего часа в шкафу, как и тончайшие булавки, загнанные в швы. Такие сразу и не отыщешь, но у Эвелины немалый опыт.

Стекло в туфлях она не тронула, пускай себе стоят, ибо нужные туфли Эвелина прятала куда как тщательней. В последний момент, повернувшись к зеркалу, она убедилась, что выглядит должным образом. Не хорошо, но именно этим треклятым, должным образом.

— Ах, дорогая, — Макарский никуда не делся. Он попытался сунуть Эвелине охапку цветов. — Твои поклонники просили передать…

— Спасибо.

От цветов Эвелина воздержалась: не хватало еще перемазаться соком и пыльцой. А вот Матвей Илларионович букеты принял.

Машина ждала у подъезда. И молчаливый адъютант открыл дверь, действуя столь спокойно и умело, будто родом был из той, позабытой уже и известной лишь из бабушкиных историй, жизни. Он же освободил своего генерала от букета, пристроив цветы в багажник.

Потом, у дома, ей их отдадут.

И помогут отнести.

И все-то, что сестры Красновские, что Ниночка, что Толичка, что Тонечка проводят Эвелину взглядами. А она пройдет, стараясь не думать о том, что прячется в чужих глазах.

Ничего хорошего.

— Устали? — Матвей Илларионович протянул флягу с чаем. Фляга была зачарованной, а чай — крепким до горечи и горячим.

— Немного.

— Могу отвезти вас домой.

— Не стоит, — Эвелина сделала глоток и стало немного легче. — У вас ведь были планы. Нет нужды их ломать.

Он кивнул.

И флягу убрал во внутренний карман мундира. А Эвелина подумала, что не отказалась бы посмотреть на своего спутника в обычной одежде. Сказать? Или он столь привык к форме, что не мыслит себя без нее? И вовсе просьба ее будет неуместна.

— Вам и вправду здесь не место, — он редко заговаривал о чем-то серьезном. Обычно о погоде или вот книгах, или еще о кино, которое любил, притом не просто любил, но мог о нем говорить, что было… необычно.

— Мне нигде не место, — после представления Эвелина чувствовала себя опустевшей, обессиленной, словно выпила ее та нелепая, честно говоря, никчемушная совершенно роль. И сейчас особенно остро ощущалась ее неправильность, весь этот бестолковый пафос фраз.

— Это вы зря.

Матвей Илларионович коснулся ее руки.

— Совсем ледяные. Вы не замерзли? — и в голосе его слышалась настоящая забота, в существование которой так хотелось поверить.

— Нет. Просто… сосуды… особенность. Астра так сказала.

— Астра?

— Соседка. Она дива. Нелюдимая совершенно, но я ей верю. Иногда она помогает.

— А иногда?

— А иногда у нее сил нет. Она маленькая.

О соседке говорить было просто, тем паче ни неприязни к ней, ни особой симпатии Эвелина не испытывала.

— Дива…

— Если хотите, я вас познакомлю. Возможно, для ваших… планов она подойдет лучше.

— Не стоит. Я не привык отступать, — и обиделся, кажется. Конечно, кажется. Генералы, особенно столь деловитые, не станут обижаться по пустякам.

А машина остановилась.

И вечер пошел своим чередом. Очередной обыкновенный вечер в чужом доме. Бабушка назвала бы это приемом? Или нет? Гости. Дамы в нарядах и драгоценностях. Мужчины в костюмах. И среди них Матвей Илларионович выделяется, даже не ростом, он невысок и по-прежнему сутуловат, но… от него веет силой. И те, другие, которые выше и шире, которые важны и напыщенны, чувствуют ее. И теряют, что лоск, что уверенность.

А Эвелина… пожалуй, она наслаждается моментом.

Причастностью.

Восхищением… она улыбается и что-то отвечает. Кивает. Изображает счастье и любовь, это на самом деле несложно. Еще одна роль и куда проще той, которую она играла на сцене.

— Ах, какая удивительная пара… — вздыхает хозяйка дома, смахивая слезу. Она почти искренна в своем восторге, в отличие от супруга, которому ни Эвелина, ни Матвей Илларионович не нравятся, но он терпит.

Он понимает момент.

И тоже лепечет что-то, стараясь проявить дружелюбие к гостю из Москвы, потому как этот гость рано или поздно в Москву вернется, и как знать…

— И все-таки вы устали, — Матвей Илларионович четко уловил тот момент, когда Эвелине стало вдруг тошно. От места этого, от обилия золота и хрусталя, который собирали и выставляли, красуясь богатством, от людей и запахов. — Я отвезу вас домой.

— Ничего страшного.

— Мне решать, — все-таки он был генералом и не любил, когда ему перечили. Эвелина не собиралась. Она позволила подать тонкое пальтецо с несколько полинявшим воротником, былую красоту которому не вернула и покраска. И оперлась на руку.

Подумалось, что теперь хозяева не только вздохнут с облегчением, но и получат возможность обсудить неудобных гостей.

Пускай.

— Завтра возьмите шубу, — попросил Матвей Илларионович, вытащив портсигар. Посмотрел на Эвелину и убрал. — А то холодает…

— Курите уже, — Эвелина согласилась, что холодает, что пальто, единожды перелицованное, весьма скоро придет в негодность, и надо бы новое заказать. Именно заказать, ибо то, что в магазинах продают, она и под страхом смерти не наденет.

— А вы?

— А я постою… смотрите, какие звезды. Крупные, правда?

— Большая медведица, — он не стал чиниться и уговаривать ее сесть в машину, но достал свою сигаретку, закурил. — А вон полярная звезда… и там вот Малая медведица. Правда, больше я ничего не знаю.

— Я и того не знаю.

Эвелина вдохнула полной грудью сыроватый воздух и предложила:

— Пройдемся? Тут недалеко. Или вам стоя удобнее?

— Стоя, сидя, лежа… до войны я вообще не курил, а там… — он затянулся. — Там… пахнет плохо. Ко всему привык, а к запаху вот не сумел. Спасибо вам.

— За что?

— На меня не смотрят как на идиота.

— Вряд ли на вас и раньше смотрели как на идиота, — Эвелина потрогала волосы. Полночи придется волосы отмывать, потом сушить… и снова не выспится. — Вы для этого слишком… не знаю, как выразиться, но поверьте, они чувствуют силу.

— А вы?

И взгляд этот внимательный. И он все еще некрасив, только почему — то это обстоятельство не имеет значения.

— И я, — согласилась Эвелина и оперлась на руку.

— И… как вам?

— Нормально. В силе нет ничего плохого. Туда идемте. Если через переулок, то получится быстрее даже, чем на машине. Только… скажите, чтобы вас забрали.

— Я запомню дорогу.

— Нет. Порой здесь неспокойно. Ничего серьезного, но в кордебалете говорят, что грабят. Слегка.

Он только усмехнулся. Да, пожалуй, боевому офицеру меньше всего стоит опасаться уличных грабителей.

— Давно вы в этом городе?

— Всю жизнь. Правда, сначала мы жили в другом месте. Мама и бабушка. И еще отец, — при упоминании о нем Эвелина поморщилась. — Война сюда не дошла. Я помню это время, я ведь была достаточно взрослой. Помню, что мама уходила на завод, что бабушка тоже уходила. А у меня школа. И нужно было хорошо учиться. Правда, учебников не было… и диктовали нам учителя сами. И задачи тоже сами составляли. И еще писали мы не на тетрадях. Откуда в войну тетрадям взяться? Приносили старые, кто сохранил, и там писали между строчек. А еще на обоях тоже… у Валентины Ивановны целый рулон нашелся. Но, наверное, вам такое слушать смешно.

— Ничуть.

Ночной город дремал. Время не такое и позднее, но дома темны, и в редких окнах виднеются огни. А вот фонари горят, правда, их мало, и поэтому узкая улочка, протиснувшаяся среди домов, заполнена тенями.

— Пару раз случались бомбежки, но… тоже, как понимаю, на излете… как-то даже линия фронта подошла, и многие собирались уезжать. Бабушка тоже хотела. А мама сказала, что мы должны остаться.

— И вы остались?

— Да. Было… страшно, — в этом, пожалуй, Эвелина призналась впервые, что себе, что мужчине, который шел рядом. — Потом… мы ходили помогать. Растаскивали завалы. И пожары тушили. Набивали мешки песком. Еще что-то делали, не помню уже даже что. Не важно. Все ведь закончилось?

— Закончилось.

— А потом вдруг сказали, что победа. Ее так долго ждали, что просто не поверили сразу. А когда поверили… люди выходили на улицы. Все вдруг забыли про ссоры и обиды. Обнимались. Поздравляли. И тогда мне показалось, что теперь-то все будет иначе, что, если победа, значит, зло уничтожено, а добро победило. Что теперь до конца мира все будут со всеми дружить и помогать…

Она покачала головой.

— А что было потом?

— Вам и вправду интересно?

— Пожалуй, что да, — Матвей Илларионович стряхнул пепел. — Если лезу не в свое дело, то… извините. Я понимаю, что с женщинами нужно говорить о прекрасном. Но где я, и где прекрасное?

Эвелина фыркнула.

— Потом вернулся отец, и жить стало сложнее. Мама умерла. Он женился вновь. И мы оказались лишними. Пришлось уйти. Бабушка в театре подрабатывала. Уже не играла. Не брали. Но связи сохранились. Знакомства тоже. Меня вот выучила. Устроила. Правда… наверное, действительно следовало выбрать другую профессию.

— Какую, например?

— Понятия не имею, — честно призналась Эвелина. В другой профессии она себя не видела, но… и в нынешней ей остаться не позволят.

Сожрут, когда Матвей Илларионович уйдет.

— Ваш отец…

— Жив. Насколько знаю, здоров. Работает. Мы не общаемся. И вам не стоит.

— Не буду, — он все-таки улыбнулся. — Вы не устали?

— Нет.

Идти было… хорошо. И даже туфли больше не казались тесными, хотя, конечно, каблуки пострадают, но ободранные каблуки можно будет закрасить карандашом.

Или лучше краской?

Главное, что сейчас она, Эвелина, и вправду получала удовольствие и от прогулки, и от разговора.

— А вы?

— Отца я почти не помню. Ушел еще в гражданскую. А мать жива и здорова. В Москве она. Я вас познакомлю.

— Не стоит.

— Почему? — вполне искренне удивился генерал.

— Если вы её любите, то не лгите… и… когда-нибудь вы уедете…

— Когда-нибудь возможно, — он не стал отрицать, не стал убеждать, что останется здесь, с нею, что влюблен с первого взгляда или даже со второго. Эвелине подобную чушь часто говорили. — Но пока мне придется задержаться. Скорее всего, на полгода или год. Мое задание оказалось… не таким простым, как я думал.

Хорошо.

Значит, у нее есть еще время.

А Макарский обещал поставить леди Макбет. Вот ее Эвелина сыграла бы с преогромным удовольствием.

Они вышли на набережную. Как? Она не туда свернула? Случайно? Или ноги сами принесли? Извиниться надо, наверное. Или нет? Вода растянулась темным покрывалом, река ластится к бетонным берегам, трется холодными боками, шелестит.

И ветер здесь разгулялся, стал злее.

— Кажется, я немного заблудилась, — призналась Эвелина, глядя на воду. И вдруг предложила: — Хотите, я вам спою?

— Хочу.

— Не боитесь?

— Чего? — он смотрел не на воду, не на берег, но на саму Эвелину.

— Говорят, что мы можем заворожить своей песней, лишить разума… заставить сделать что-то…

— Это просто слухи, — отмахнулся Матвей Илларионович. — Но… я и вправду не отказался бы услышать песню птицы-гамаюн. Настоящей.

Что ж… тем более петь хотелось. Порой на нее находило такое вот… желание. И противиться ему не хотелось совершенно. И Эвелина, закрыв глаза, запела.

Тихо.

Едва ли не шепотом.

Это в зале нужен голос, а здесь… здесь река и без того слышит. И ветер замолчал, только щеку лизнул ледяным языком. Осень и вправду подобралась близко.

О ней Эвелина и пела.

И еще об одиночестве, которое осенью ощущается особо остро. О тоске. И невозможном счастье. О боли, без которой жизни не бывает. О душе и бездушии.

О городе.

Людях.

Она пела без слов, лишь голосом, как, наверное, поют лишь птицы, но зная, что в отличие от птиц, ее, Эвелину, проклятое дитя, поймут правильно. И когда то, дурное, давящее, заставляющее петь, иссякло, она замолчала.

Сгорбилась.

Обняла себя и подумала, что пальто все же стоит присмотреть другое, потолще, лучше всего драповое, и даже из магазина сойдет, а потом уж она его перекроит, благо, пусть и не слишком ей давалось шитье, но справится.

Калерию опять же попросить можно.

Или вот… на кружок отнести.

— Спасибо, — этот тихий голос заставил вздрогнуть и обернуться. Она совсем забыла, что не одна здесь, на набережной.

Матвей Илларионович стоял, закрыв глаза, и выражение лица его было таким, что… Эвелина отвернулась. Люди не любят, когда кто-то становится свидетелем их слабости. А потому она также шепотом ответила:

— Пожалуйста.