Королевская кровь-14. Часть 2 · Глава 15

Глава 15

Инляндия-Блакория, середина июля — начало августа

Церсия Лариди казалась окружающим строгой и собранной, но на деле как серенитка ценила то, что ласкает органы чувств. Она спокойно носила сапоги и грубую военную форму, но любила тонкие мягкие ткани, ароматные чаи и вина, холодный виноград, взрывающийся вкусом на языке, музыку и танцы. На Маль-Серене говорили «каждому делу свой настрой», и на войне было неуместно рядиться в красочные платья из тончайшего льна или ждать от еды особого наслаждения.

Но накануне одна из жительниц занятого города в Блакории подарила подполковнику Церсиималенькую баночку свежего меда. Иномиряне отсюда ушли уж почти два месяца как, и жители постепенно возвращались к привычной жизни, восстанавливая то, что было сломано.

Обычно Лариди съедобные дары местных отдавала сначала виталисту, чтобы проверил на свежесть и безопасность (мало ли, вдруг кого-то из родных дарящего держат в плену иномиряне, и он ради свободы близкого согласился отравить военных), а затем распределяла среди офицеров. Виталист вчера заверил, что ничего вредного в меду нет. Лариди завтракала, баночка стояла на подоконнике столовой ратуши, определенной под временный штаб, золотясь янтарем в свете солнца, и серенитка не выдержала — встала прямо с ложкой, зачерпнула меду, сунула в рот и зажмурилась, с удовольствием ощущая, как лакомство окутывает язык теплым сладко-цветочным вкусом, как растекается тот по нёбу.

Она выдохнула и баночку закрыла. Скоро придут на завтрак офицеры, поделится с ними.

В раскрытое окно потянул сырой ветерок, пахнущий хвоей, землей и камнем: солнце скрылось за готовой вот-вот разродиться дождем тучей. К запаху примешивался дымок — у офицеров на завтрак была поднадоевшая уже овсяная каша, и солдатам тоже готовили ее на полевых кухнях.

Подполковник скучала по морю и напоенному солью и зеленью теплому ветру Маль-Серены, но научилась находить удовольствие и в запахах чужой земли. И в чужих обычаях тоже, ранее казавшихся ей дикими. И в объятьях Ольрена Ровента, что уж говорить.

Как ни был невероятен их возможный союз, но война подходила к концу, а Лариди была достаточно умна, чтобы понимать, что ее чувства далеки от равнодушия, и не могла не обдумывать то, смогут ли они жить вместе? Она, привыкшая к тому, что в семье главная женщина, и он, не принимающий никакого превосходства, кроме мужского. У нее на Маль-Серене свои обязательства, у него в Бермонте — свои.Кто-то один будет несчастен. Или оба, но наполовину.

Но в целом война задала пространство без условностей и старых обязательств, а интернациональность войск так перемешала культуры, что вокруг образовывались совсем диковинные пары. Но надолго ли? За сержантом Акирос ухаживал эмиратский адмирал Убарак, и Лариди смотрела на это с тем же сомнением, что и сама Акирос: у адмирала в эмиратах уже было две супруги, а серенитка никогда не пойдет туда, где она будет не главной.

С другой стороны — пока еще не нужно было принимать решения, и Лариди затаенно улыбалась встречам с медведем: его было приятно и слушать, и обнимать, и целовать. Давно его не было… Он был неглуп и пах хорошо, и нравился ей трепет, с которым он к ней относился. И смешно, и трогательно это было.

Семье она об его ухаживаниях не говорила, но то ли за ней приглядывали, то ли ее вопросы навели на логичные выводы, но ей несколько недель подряд слали и слали все, что узнавали про Ровента. Иногда она усмехалась, думая, что он наверняка делает то же самое, узнает про нее все возможное.

Не успела Лариди встать с завтрака, как в дверь постучались, и вошла ее адъютант.

— Подполковник, — звонко отчеканила та, отдав честь и щелкнув каблуками сапог, отчего дремавший в уголке пес тер-сели подскочил и недовольно рявкнул, — в почтовый телепорт пришло письмо для вас.

Через минуту Лариди уже читала письмо от дяди, занимающегося в семье безопасностью.

«Дорогая племянница, — писал он, — через агентов Маль-Серены в Бермонте удалось узнать то, что тебя может заинтересовать…»

* * *

Дела у сборной инляндской армии понеслись так быстро, что Ольрену Ровенту несколько недель не удавалось увидеть Церсию Лариди. Уже давно инляндские войска перешли границу и углубились в Блакорию, состыковашись и перераспределив задачи с блакорийской армией. Сейчас большая часть Блакории была зачищена — а наиболее боеспособные части шли к горам. Туда, где методично перемалывали иномирян, отказавшихся сдаваться и, как иномиряне на Юге Рудлога, растекшихся по долинам, разоряя опустевшие деревеньки, домики элиты и отели горнолыжных курортов, устраивая засады и прячась в пещерах, коими славились Медвежьи горы.

Подразделения, которыми командовали Ровент и Лариди, разошлись на несколько сот километров, и теперь не сбегать было к серенитке за пару часов и не съездить. Ровент ждал затишья, чтобы увидеть ту, кто так крепко взяла его за сердце. Но он был прежде всего солдатом, и сначала нужно было исполнять задачи, а потом — все остальное.

В результате переформирования и укрупнения подразделений неожиданно под его началом оказался, помимо берманов, пришедших со сборной берманско-блакорийско-рудложской армией с Севера Рудлога, и Бернард Кембритч. Молодой брат короля был Ровенту по душе: спокойный и обстоятельный, он не пригибал голову, даже когда на него рычали, и с достоинством нес службу офицера.

А что касается того, что он был тоже очевидно влюблен в Лариди… Ровент-то знал, кто ее волнует, от кого чаще бьется ее сердце, и не думал ревновать. Так крепко она зацепила его, что планировал он уже и сватовство, и то, как заберет серенитку в свой замок, и будет она сильной женой и хозяйкой линду, и дети у них будут сильные и красивые.

По манерам и оговоркам ее он понимал, что семья у нее непростая — но что там может быть просто у этих серениток! Он, конечно, послал письмецо начальнику безопасности линда Ровент с приказом узнать и прислать ему биографию и семейные связи Лариди — все же будет учтиво заранее изучить родственников будущей жены. Но безопасник предупредил, что дело небыстрое — линд Ровент с Маль-Сереной раньше не имел, как и агентов там, и обратного письма до сих пор не было. Но и пусть. Главное — она была не замужем, а остальное приложится.

Дни были однообразны — подразделение прочесывало леса, задерживалось в городках, проверяя, не осталось ли там иномирян и инсектоидов и шло дальше, к горам. Они уже поднимали к небу скрытые дымкой вершины на горизонте, и Ровент каждый день в ясную погоду любовался ими. Он горы любил так же, как Лариди — море.

Но спроси его, что бы он выбрал, если бы пришлось выбирать — горы или Церсию? И он, взрослый уже мужик, полновластный барон своих земель, боец, не смог бы ответить. Так она его зацепила, такой трепет и любовь вызывала.

Из Бермонта от сына пришло известие, что жена Хиля Свенсена, Тарья, родила, и Ровент, поморщившись — все же пора было выплатить виру и повиниться — велел сыну послать Свенсену, его жене и ребенку подарки. И написать записку, что отец желает доброго здравия и надеется, что после окончания службы госпожа Свенсен его примет и примет его извинения.

Ответа не было, но Ровент его и не ждал. Виру он выплатит и все останется в прошлом. А пока задача его здесь, и сердце его здесь.

И вот все сошлось — выдался свободный день. Солдаты Ровента проверяли подвалы и дворы нескольких занятых городков, и в одном из подземных гаражей разоренного аристократического поместья нашли частный листолет. Гараж иномиряне то ли не заметили, то ли не смогли вскрыть — и Ровент не смог отказаться от этой возможности, хотя управлял листолетом всего несколько раз: в горных долинах Бермонта аппараты были почти бесполезны, так как имели ограничение по набору высоты относительно уровня моря.

Берман сам сел за штурвал и полетел тремя сотнями километров на восток, туда, где по его сведениям, работало подразделение Лариди. А в подарок повез он ей новенький синий платок с красными маками, который выменял у старушки на стихийном рынке в одном из городков на два военных пайка. Жителей занятых городков и так кормили, а Ровент был готов расплатиться деньгами или работой. Но тем, кто пережил голод, любой запас еды был нужнее.

Ровент сам по возможности уходил охотиться, как и другие берманы, поэтому пайки у него копились — и он иногда вот так выменивал на них что-то или отдавал в общий котел.

Спустя пару часов показались внизу ратуша и красные кирпичные домики городка, в котором остановилась Лариди. Близко клубилась грозовая туча, под которой стояла темная завеса дождя, и раскаты грома проникали в кабину. Как бы было хорошо побегать медведем под дождем, почесать бока о сосны в лесу…

Ровент хлопнул себя по спорья́ну, кошельку из кожи, который берманы носили поверх гъёлхта, ибо карманов национальный наряд не предусматривал: там и лежал платок. А затем направил листолет вниз, к свободному месту на площади (та была заставлена военными машинами и полевыми кухнями, у которых толпились солдаты и местные жители) шагах в сотне от ратуши. Где еще могла быть Церсия, как не там?

Серенитка, окликнутая им, подтвердила, что подполковник Лариди — внутри. Но он и сам ее видел уже в окно второго этажа, о чем-то разговаривавшей с невидимым собеседником. Ровент ускорился, когда Церсия, словно почуяв его, глянула в окно, замерла с нечитаемым взглядом, не отреагировав на его поднятый в приветствии кулак, а затем, что-то коротко сказав собеседнику, исчезла из проема. Наверняка пошла его встречать.

Сердце Ровента наполнилось теплом, и он, лавируя меж машин, крепко пахнущих бензином и маслом, порохом и мокрой резиной, добрался до крыльца.

Дверь распахнулась. Вышла Лариди, и он снова обомлел, рассматривая ее строгое красивое лицо, сильные плечи и грудь, крепкую талию под кителем и круглые бедра. Моргнул, посмотрел в темные, словно грозовые глаза. Прокатился по небу гром, потемнело, упали первые капли.

— Церсия, — проговорил Ровент с нежностью и шагнул к ней. — Я тебе подарок принес, — и он вытащил из спорьяна платок, развернул его — яркие цвета почти засветились под серым небом. — Нравится?

Она помолчала, разглядывая подарок. Выглянул на минуту из-за порога пес тер-сели и Ровент, усмехнувшись, свистнул ему — но пес мотнул башкой и пропал в темноте.

— Красивый платок, — согласилась она, и что-то было в голосе тяжелое и недоброе. — Только я его не возьму, Ольрен Ровент. И видеть тебя больше не хочу. Не ходи ко мне больше.

Он как дурак, так и застыл с этим платком. Застыли и люди у машин, слышавшие диалог, и кто-то за спиной Лариди в темноте ратуши застыл.

Ярость и недоумение, всколыхнувшиеся мигом, едва не заставили его зарычать, схватить все-таки дурную женщину и уволочь в лес, чтобы там потребовать объяснений. Ему как щенку сопливому при всех отворот дает!

— Я хочу знать, почему, — прорычал он: клыки все же не удалось удержать, и они прорезались на секунду, но Лариди не испугалась, лишь губы сжала. Ровент опустил руку. Уголок платка мазнул по влажной брусчатке.

— Мне написали, что во время переворота ты захватил жену коменданта королевского замка, — Лариди стояла по-солдатски, заведя руки за спину, а голос был ровный, спокойный. — Беременную женщину. И угрожал коменданту, что будет она у тебя пленницей навсегда, если он не откроет ворота. Было такое, Ровент?

Вот когда думал, что уже искупил прошлое, а оно секирой прилетело тебе по голове.

— Я не причинил ей вреда, — ответил линдмор и поморщился: это прозвучало как оправдание.

— Причинил, — сухо ответила Лариди. — Я не могу быть с мужчиной, который может так поступить с женщиной. Это противно моей сути и будет предательством крови матушки-богини.

Он усмехнулся. Снова громыхнуло и с гулом упал на землю ливень, мгновенно промочив и Ровента, и Лариди.

— И ты, и я солдаты, — он старался говорить спокойно, — и убиваем без сомнений во имя победы и того, во что верим. У Бермонта должен был быть сильный король, а не чужачка-королева. Да, я думал, что стану королем, потому что моя кровь сильна, но я думал об этом исключительно потому, что считал короля уже мертвым, удерживаемым колдовством чужачки… да, я ошибался. И она доказала, что сильна и достойна, и теперь я служу ей как самый верный слуга. Но тогда я верил в то, что спасаю страну. Ты меня винишь за то, что я делал все ради того, во что верил? Всю жизнь с начала времен берманы воевали и уводили к себе в клан жен и детей тех, кого они победили. Такова наша традиция. Да, я ошибся в тот раз, тщеславие и нелюбовь к чужакам застили мне глаза. Мой король уже судил и наказал меня, и я искупил перед ним вину службой и кровью. С мужем той женщины я примирился и готовлю им виру. Разве этого недостаточно?

— Нет, — ответила она, и он едва расслышал ее сквозь дождь. — Недостаточно. Обидевший женщину однажды обидит и дважды. Уходи.

Лариди развернулась и ушла, хлопнув дверью, оставив Ровента под дождем. Он посмотрел на платок в своей руке, выпустил его и побрел к листолету под опасливыми и настороженными взглядами тех, кто слышал разговор.

С этого дня он как с цепи сорвался — и нужно было остановиться, но не мог. Ярость, гордость, тоска и чувство вины заставляли бродить ночами зверем, искать охонгов, чтобы хоть с ними схватиться, разорвать врага, себе кровь пустить, чтобы забыть «уходи», сказанное женщиной, которую он полюбил.

Он попросил у командующего Майлза отпуск на два дня — в голове свербела мысль, что нужно было все же раньше завершить дело примирения. И потому, убедившись, что без него в отряде обойдутся, Ровент долетел до Лаунвайта и оттуда ушел в свой линд.

* * *

Тарья Свенсен все в жизни принимала спокойно. Лишь трижды в жизни она испытывала сильные чувства — когда погиб ее муж, когда впервые за долгие годы мирной жизни в Белой обители она увидела на пороге своей кельи мужчину и им оказался Хиль Свенсен… и когда месяц спустя слышала, как бьется он в ворота, ждала, что он отступится, уйдет, а он все не уходил.

Даже когда ее сделали пленницей в собственном доме люди Ровента, она не впала в панику, а спокойно и с достоинством ждала, пока Хиль ее освободит. В том, что он сделает все, чтобы она оказалась на свободе, она не сомневалась: сделает или погибнет, а если уж погибнет, то всегда можно смиренно уехать в линд Ровент, а уж оттуда сбежать медведицей к Белой обители.

Но сейчас она на несколько секунд впала в замешательство.

Хиль сжег тот дом, в котором люди Ровента удерживали ее пленницей — слишком много крови было там пролито, и Тарья не смогла заставить себя там жить дальше. Дом можно было и продать, но она понимала, почему Хиль это сделал — он ненавидел себя за то, что не смог уберечь ее от опасности.

В новом доме, помимо охраны, появился привратник, пожилой грузный берман, бывший гвардеец, который закончил служить тогда, когда Хиль только-только стал комендантом замка, и теперь поселился с женой в сторожке у ворот. Он-то и нашел Тарью в утреннем, сладко и свежо пахнущем цветами и травами саду.

Она, наслаждаясь утренней травяной прохладой и пением соловья, читала на скамье рядом с коляской, в которой сладко на животе спала голышом маленькая Люджина (Тарья называла ее на берманский манер Людьиной или Дьиночкой). Берманы не пеленали детей — у тех то и дело случались стихийные обороты.

— Госпожа Свенсен, — проговорил слуга, — у ворот дома стоит линдмор Ольрен Ровент. Он приехал кортежем из нескольких автомобилей, но сам подошел к воротам, постучал, подождал, пока я ему открою, и попросил его принять. Наша охрана наготове, но он демонстрирует, что приехал с миром.

— Ты сказал ему, что хозяина нет дома, а я занята с ребенком? — отозвалась Тарья, раздумывая, как поступить.

Хиль уехал ранним утром — несмотря на субботу, нужно было с утра быть на тренировочном параде гвардии замка к Михайлову дню, до которого оставалось чуть больше двух недель. По традиции Хиль и Ровент еще находились в состоянии вражды, и принять врага в отсутствие мужа было бы опрометчиво. Городскую телефонную связь уже восстановили, но мобильной не было — да и зачем срывать мужа с репетиции, если он сам через час-два придет?

— Да, но барон сказал, что готов ждать, сколько укажет хозяйка. И попросил передать вот это, — ответил старый гвардеец и протянул ей несколько веточек, упакованных в лист кувшинки. Огьяме́н. Одновременно письмо и клятва перед богом.

Тарья приняла его, посмотрела внутрь. Береза — знак примирения. Плотные листочки ольхи — обещание безопасности. Коричневый цилиндр рогозы — поклон и смирение. Мыльно-ароматная лаванда — предложение союзничества и обещание прийти на помощь, если она понадобится. Ветвь яблони — напоминание, что свидетелем клятвы является сам Хозяин Лесов.

В Бермонте говорили, что первый Бермонт, Михаил, был жесток и дик. И много времени проводил в медвежьей шкуре. Но жену свою любил, а была она лесной ведьмой, стихийной, и травы, и растения знала.

Часто медвежья суть Михаила настолько брала над ним верх, что он неделями не вылезал из шкуры. Но чтобы не обижать жену, придумал он язык растений: что каждое северное древо, цветок и трава малая означали что-то свое, понятное ему и жене. И когда бродил он медведем, когда не мог жене сказать, как любит он ее, или повиноватиться, ибо долго слишком оставлял ее одну с детьми, то приносил ей на порог дома, а потом и замка Бермонт, огьямены.

Потом уже стали использовать их для ритуального общения между берманами. Считалось, что обещание, данное огьяменом, ни один берман не нарушит, иначе будет наказан первопредком, и жестоко наказан. Такое в древности случалось несколько раз, и пусть Михаил давно уже не был диким зверем, кровью и огнем приводившим разрозненный Бермонт к единству, сейчас проверять, насколько он смягчился, никто не хотел.

Тарья Свенсен с достоинством встала. Огьямен, да еще и с предложением союзничества, менял дело.

— Позвони в замок Бермонт, пусть моему мужу, как освободится, передадут, что в дом его с желанием примириться пришел Ольрен Ровент. Скажи, что я решила принять его. А линдмору Ровенту передай, пусть ждет, пока я испеку можжевеловый хлеб. Раз уж он решил все по традиции сделать.

И можжевеловый хлеб пришел из седой древности. Говорили, что совершил как-то Михаил Бермонт по отношению к своей жене Кьяне проступок, при подданых рыкнув на нее «твое дело молчать и слушать меня, женщина!». И та сказала, что не хочет его больше видеть, и ушла из замка обратно в свой лесной дом, а когда Бермонт силой пытался ее вернуть, обратилась в птицу и улетела. Прямо беременная младшей дочерью улетела, потому что старшие-то уже давно в подростковый период вошли.

Сначала он бушевал, затем затосковал. И стал приходить к ней к дому по ночам. То изгородь починит, то зайца принесет, то рыбы свежей, то огьямен с извинениями. То проснется она — а дочь во дворе под яблоней спит в обороте медвежонком, а вокруг медвежьи следы, словно играл кто-то с нею.

Но не смягчалась Кьяна, и тогда он выпустил указ, что слово королевы равно слову короля, а уж если он в походе, то королева остается править. Но и тогда она не пошла ему навстречу. Говорят, сердце ее потеплело, когда она среди ночи проснулась, а дочери нет, выглянула во двор — а они с отцом у изгороди бок о бок спят. Тогда вздохнула она, завела хлеб из того, что в доме было, а была мука ржаная, мед и сушеные ягоды можжевельника, испекла и во двор вынесла — мириться. Так и повелось с той поры.

Слуга ушел. Дочка в коляске завозилась, принялась морщиться — сейчас расплачется, затем обернулась крошечным медвежонком — и Тарья, поднявшись, обернулась тоже, легла у скамьи, подхватила ребенка за загривок зубами — и опустила у своего живота, чтобы покормить. Дети берманов до начала полового созревания не контролировали обороты, так что взрослые это учитывали и дома обустраивали так, чтобы в любой ипостаси было удобно и безопасно.

* * *

Ольрен Ровент выслушал слугу спокойно — он и не ожидал, что его примут сразу. Иногда принесшему виру приходилось по три раза стучаться, чтобы ему, наконец, открыли. Так проверялось, действительно ли тот, кто пришел за примирением с выкупом за свой поступок, готов к нему, не осталось ли в сердце злости и раздражения.

А Тарья Свенсен все же была урожденной дочкой барона, и цену себе знала. И можжевеловый хлеб печь пошла — это хорошо. Надо было самому подумать и дочерей попросить. Преломят его со Свенсеном, и никогда больше вражды между ними не будет. А то Хозяин Лесов шкуры спустит.

— Скажи, что я подожду, сколько нужно, — весомо проговорил он.

Раньше, конечно, Ровента ожидание бы разъярило, потому что что ни говори, а отношение к всевластному линдмору, который кланяется только королю, и обычному берману должно быть разное, как бы традиция ни объединяла всех. А Свенсен — берман клана, а не его глава, и пусть звание и должность поднимали его над обычными берманами, он линдмору не чета.

Но сейчас то ли что-то поменялось в Ровенте, то ли и мысли, и сердце были далеко, но не почувствовал он ни обиды, ни ярости. Долги надо закрывать, за урон приносить виру. Так тому и быть.

И если надо постоять подождать вместе с помощниками и слугами у ворот, то он подождет. Только сердце ныло — ведь совсем недавно стоял он так перед Церсией Лариди, и если Тарья Свенсен, приняв огьямен и затеяв можжевеловый хлеб, показала ему, что готова на примирение, то что сделать, чтобы Церсия вновь повернулась к нему, он не знал. Тоскливо было ему и невыносимо, и хотелось то ли крушить все вокруг, то ли обернуться медведем и убежать в лес, и уже не возвращаться.

Солнце поднималось выше, утренняя свежесть менялась жарой, принося из леса за домой запах разогретой хвои, ягод и грибов, а с округи — луговых цветов. Ближайшие дома были в полукилометре отсюда — берманы не любили селиться рядом. Ровент не стал садиться в машину — полагалось стоять и ждать, если уж его сразу не приняли, и он стоял и ждал, рассматривая большой, добротный, сложенный из крупных бревен трехэтажный дом с зеленой крышей и зелеными наличниками, окруженный забором в полтора человеческих роста, с домом-сторожкой у железных раздвижных ворот с калиткой. И хорошо, что дом другой, не тот, на который он велел напасть. Меньше нехороших воспоминаний будет между ними со Свенсеном.

Через полчаса вышла из ворот дома служанка с подносом, на котором стояли кувшины с брусничным морсом.

— Моя хозяйка сказала, что негоже не дать вам освежиться в жару, — проговорила она. — Примите, ее руками сварено.

Ровент, как полагается, отпил из кувшина, кивнул в сторону машин. Помощники и охранники стали тоже разбирать кувшины. Даже если кто пить не хотел, взяли — нельзя возвращать хозяйке, если она делает шаг милости, невыпитое.

Еще через какое-то время медвежьи носы уловили пряный запах хлеба, растекающийся по округе. Значит, ждать не больше часа.

* * *

Тарья тесто заводила неспешно, с удовольствием. Дочка так и осталась спать медвежонком, а размером она сейчас была с три ладони — и Тарья, обернувшись, положила ее во мхи, в вырытую мужем берлогу в глубине сада, в которой они со Свенсеном иногда ночевали и в которой она рожала медведицей. Стоял июль, день становился все жарче, а там в прохладе и поспит сладко, и не испугается, если проснется, а мамы не будет.

С трех сторон их дом в пригороде Ренсинфорса окружал лес, и как только дочка встанет на лапки, можно будет выходить с ней туда.

Тарья полюбила новый дом, который они выбирали с Хилем вместе, и пусть это было не баронское поместье — он был достаточно большой, чтобы она могла здесь развернуться. Она обставила свои владения так, как хотела, наняла дополнительный персонал и жила жизнью примерной берманской жены.

А если бы кто спросил, полюбила ли она мужа, то разве смогла бы она ответить «нет»? Как можно было не полюбить сильного зверя в нем, как не полюбить то, как он смотрит на нее, и хочет ее, и боготворит ее, и шепчет ей «Люблю тебя, люблю»?

Нет, ее любовь не была такой пылкой и яркой, какую испытывала она к первому мужу. Любовь к Хилю росла незаметно и продолжала расти до сих пор. Из того, как он добивался ее, из того, что ей нравился его запах и то, как целует он ее, из того, что он безоговорочно отдал ей власть в их доме, взяв на себя только вопросы безопасности и ее комфорта. Сначала она пошла к нему по воле богини, хотя и разжег он ее в их первую ночь так, что она весь месяц после вспоминала его отчаянные ласки. А затем… он доказывал свою любовь делами, он любил ее ночами и днем, когда они выходили гулять в лес. И по нему стало скучать ее тело, а после она поймала себя, что ждет его со службы. И что ей приятно и тепло быть рядом.

Как дочь линдмора, она всегда спокойно относилась к тому, что ее могут выдать замуж в союзнический брак, и что главное в семье — уважение и взаимопонимание. Поэтому то тепло, которое она испытывала к Хилю, желание и то, что он своей заботой заставлял ее улыбаться, та благодарная спокойная любовь, которая росла в ней, было куда большим, чем то, на что она могла рассчитывать.

Дома ей не было скучно — жизнь в Обители приучила ее к скромности и небольшому числу развлечений, но Хиль подарил ей машину и нанял инструктора и она потихоньку начала сама водить. А с началом войны как-то невзначай присоединилась к миссии королевы Полины по помощи беженцам — и дважды в неделю ездила в город сама, в центр помощи. Как жена коменданта замка и главы гвардии короля, познакомилась с женами гвардейцев, и теперь отвечала за светские мероприятия гвардии, помогала разбираться с проблемами и постепенно набирала вес в обществе.

Конечно, сейчас все было поставлено на паузу — временно ее обязанности взяла на себя супруга Ирьяна Леверхофта, заместителя Хиля, но Тарью это тоже не тяготило. Она наслаждалась материнством, полностью погрузилась в инстинкт и лишь думала, что если бы погибший с королем Бойданом любимый муж, Катьян Лифтор, оставил ей ребенка, то не было бы ее сердце раздавлено так, что пришлось бежать от боли в Белую обитель. Но судьба решила иначе.

Тарья восстановила связь с семьей — которая знала, что дочь уходит в служение, но не знала куда. Отец и мать были еще живы и уже навещали ее и Хиля, и отец, линдмор Кремфер, брак дочери одобрил.

Хотя он, кажется, и с обычным человеком бы одобрил, радуясь тому, что дочь вышла из добровольного заключения. Отец, как все линдморы, был суров, но домочадцев своих любил и не обижал.

Наверное, еще потому, что она была сначала дочерью линдмора, а затем женой линдмора, она и не видела причин не принять виру Ровента. Он поступал по традиции что тогда, что сейчас.

Итак, мука ржаная, мука пшеничная, вода, мед, дрожжи… ложка растолченных сухих ягод можжевельника, шишковое варенье, солод, соль… кориандр и анис. Ингредиенты под ее руками превращались в хлеб примирения, в хлеб милосердия, и Тарья, вымешивая его на своей современной кухне — печь и камин в доме были, но готовила она в печи редко, чаще разжигали их для уюта зимой, — словно прикасалась к истории, к тысячам берманских жен, которые на протяжении веков вот так же делали хлеб мира для буйных берманских мужчин.

Когда караваи ушли в духовку, она вымыла руки и улыбнулась. Что же, теперь пора звать помощниц и готовить стол. Одним хлебом сыт не будешь.

Когда ворота дома раскрылись и в них показалась Тарья Свенсен — настоящая аристократка с прямой спиной, скупыми движениями, косами, оплетенными вокруг головы, одетая в цвета клана Бермонт, к которому принадлежал Свенсен, Ольрен Ровент даже залюбовался тем, как ступает она неспешно и торжественно, а за ней идет служанка, держа в руках поднос с хлебом.

От Тарьи Свенсен пахло здоровой медведицей, ребенком, хлебом и молоком. Хороший запах. Он помнил его со времен, когда появлялись его дети.

Его жена, почившая шесть лет назад, была чуть старше Ровента, но это не мешало ему относиться к ней с глубочайшим уважением. Дочь линдмора, как и Тарья, всегда держала себя с достоинством, была великолепной хозяйкой линду, утешительницей и помощницей. И его Изьяла так же степенно шагала по замку, сложив ладонь в ладонь, а окружающие любовались ей и кланялись. Когда она скоропостижно скончалась от, как потом оказалось, оторвавшегося тромба, он искренне горевал. Горячей любви между ними не было, брак был договорной, но достаточно оказалось страсти, тяги зверей друг к другу, и уважения, а также понимания своих ролей.

И думал ли он, что может так одуреть от любви в свои-то годы!

— Ольрен Ровент, — торжественно сказала Тарья Свенсен, — ты пришел с миром и взял в свидетели нашего отца Михаила. И я от лица своего мужа приглашаю тебя в наш дом. Возьмешь ли хлеб из моих рук?

— Возьму, хозяйка, — как полагается, ответил Ровент, и Тарья отломила от каравая кусок, протянула ему, и он откусил раз, два. Зажмурился от удовольствия — эх, вкуснотища-то какая, пряная, ароматная, еще теплая!

Тот, кто съел можжевеловый хлеб из рук испекшей его хозяйки, подтверждал свои добрые намерения и высказывал уважение.

— Иди за мной, — велела она. — Люди твои пусть подождут на первом этаже, мои слуги накормят их и дадут отдохнуть.

В большой гостиной на втором этаже все было готово к приему гостя — на невысоком столике лежало еще несколько сладко и пряно пахнущих караваев, стояла масленка с желтым маслом, ягодный чай и сладости, вино и сыр. Тут же лежал огьямен. В стороне стоял накрытый скатертью стол — если договорятся, то тут же будет и обед.

Тарья величественно опустилась в кресло, сложила руки на коленях и кивнула Ровенту.

— Садись, барон. Так как мужа моего еще нет, я должна развлечь тебя беседой. Но жизнь моя проста, а вот ты, как я знаю, сейчас на войне. Расскажи мне о ней.

Что было делать — Ровент начал рассказывать, поначалу скупо, как бывает, когда два случайных человека пытаются поддержать беседу, а затем увлекся — и рассказал и про то, как охотиться на охонгов, и про то, что армии продвигаются вперед, и скорее всего еще до конца лета вся Блакория будет зачищена, а, значит, бермонтские отряды вернутся в страну, и про то, что воевать бок о бок приходится с представителями разных народов, а особенно удивление вызывают серенитки — но раз королева Полина начала кампанию по призыву женщин в Бермонте в армию, то, возможно, и в нашей стране лет через двадцать появятся женщины-военные… И что он все равно считает, что женщинам на войне не место, но есть там… да, есть те, кто пошатнули его убеждения.

Снова заныла в крови тоска, сжала сердце.

Тарья кивала, Тарья задавала вопросы. В какой-то момент медовые глаза ее пожелтели, она прислушалась, едва заметно рыкнула, извинилась и с достоинством вышла. И вернулась уже с дочерью в медвежьем обличье на руках. Та тут же принялась рваться из рук, проситься на пол, потом подбежала изучать чужака — и так и возилась рядом, то цепляя коготками голые ноги, высокие носки — хосы и край гъелхта, то пытаясь погрызть ботинки.

Взрослые наблюдали за этим спокойно — медвежонок так и должен себя вести, строгое берманское воспитание начнется ближе к двум годам. Разговор продолжился, и Ровент, являя чудеса смирения, подумал, что так долго он давно не говорил. И мысленно поторопил Свенсена — когда он уже приедет?

* * *

Хилю Свенсену адъютант доложил о том, что происходит у него дома ближе к обеду, после того как прогнав подразделение по построению и маршу несколько раз, комендант распустил подчиненных отдыхать и вернулся в кабинет. И Свенсен тут же вызвал к себе гвардейского мага — чтобы не тратить время на машину.

Не то, чтобы он нервничал, но переживал, что Тарья может переживать. Хотя она всегда изумительно прятала свои чувства, но разве не должен он защищать ее от волнений?

На Ровента он был зол — так примирение не делалось. Стоило отправить письмо, посредника или позвонить, договориться о дне, когда всем удобно. И только то, что недруг отчего-то сорвался с фронта ради того, чтобы принести виру, останавливало Свенсена от желания вызвать того на бой. Хотя примирению это не помешало бы, а драка позволила бы обоим выпустить пар вполне традиционным способом.

В целом с Ровентом бы Свенсен никаких дел иметь не хотел, хотя нехотя признавал и то, что тот свое предательство искупил, и на фронте вел себя отважно, и Демьяна спас… но то, что Ровент пленил Тарью, перевешивало все. Однако раз король велел примириться, придется примиряться. Сам Свенсен и хотел бы тоже пойти воевать, но как оставить беременную Тарью? Да и Демьян, когда Хиль раз про это заикнулся, резко сказал, что тот ему нужен в замке. Так что, возможно, Свенсен Ровенту даже немного завидовал.

Маг все не шел — и комендант сам пошел к казармам, чтобы не терять время.

Несколько дней назад они с Тарьей и маленькой Людьиной ездили в Белую обитель — показать дочку матушке настоятельнице, окунуть в священный источник, чтобы получить благословение богини. Хиль вез с собой дары обители, про которые объяснил Тарье:

Я когда-то обещал отдариться за тебя. Пора выполнять обещание.

Отдарился он шкатулкой, полной драгоценных камней, а богине поклонился поясом из сапфиров, который тут же надели на ее статую посреди источника. Свенсен не был богат, как линдморы, но король Демьян своим людям платил хорошо, а берманы чувствовали, где в земле проходят жилы и есть самоцветы, и могли найти при необходимости. Не разрабатывать жилу, а именно найти. Пятьдесят процентов от стоимости таких найденных на государственной земле камней платился в казну — и всем было хорошо, и казне, и нашедшему.

Матушка настоятельница шкатулку приняла с достоинством, и тут же попросила у Свенсена организовать еще с десяток инвалидных колясок: после войны пациентов у госпиталя обители прибавилось. А на прощание обняла Тарью и шепнула ей:

— Ты счастлива?

— Да, — тихо ответила Тарья, и это сделало Свенсена, уловившего разговор чутким медвежьим слухом, счастливейшим берманом на свете.

Мог ли он подумать, что она будет с ним, в юности, когда влюбился в невесту друга, когда стал желать ее? От берманов не спрячешь ни учащенный стук сердца, ни запах желания, и потому и Катьян, и Тарья все осознавали. Он не стал за нее бороться, не стал рушить дружбу, и Тарью по возможности избегал — а она отстранялась высокомерием и холодом. И мог ли он подумать, что эта женщина с золотыми глазами может быть так тепла, так греть постель и сердце, так наполнять дом жизнью?

Маг торопился ему навстречу и отправил его во двор дома прямо из коридора замка. Свенсен открыл дверь, поднялся на второй этаж — и сначала навстречу ему встала жена, легко улыбнувшись, а затем осторожно поднялся Ровент. С досадой и некоторой ревностью Хиль увидел, что дочка сидит у недруга на плече и таскает того лапой за длинные волосы. А тот смиренно терпит. И боится двинуться, чтобы не уронить.

Тарья, оценив ситуацию, Дьину с Ровента сняла — та вцепилась коготками в полотно гъелхта, переброшенное через плечо, и недовольно заревела, но быстро успокоилась у материнской груди. Свенсен все молчал, когда Тарья подошла вплотную, аккуратно положила руку ему на локоть — и он склонился, поцеловал ее щеку, погладил дочку и чуть смягчился. А потом она склонилась и подала ему огьямен. И Хиль, рассмотрев, в чем именно клянется недруг, поглядел на него с изумлением.

— Я пришел с миром, — заговорил Ровент. — Примешь мою виру за нанесенную тебе и твоей жене обиду, Хиль Свенсен? Я сожалею, что нанес ее, и знай я, что твоя женщина беременна, не стал бы этого делать.

— Раз моя жена пустила тебя в дом и дала можжевеловый хлеб из своих рук, то я не пойду против нее, — ответил Свенсен. — И против своего короля не пойду. Но скажи, пришел бы ты примиряться, если бы наш король не велел?

Ровент чуть помрачнел.

— Не из-за короля я пришел, Свенсен. Сам хочу примирения. Не хочу дальше гневить богиню.

Людьина на руках у Тарьи вертелась юлой, потявкивала. Жена успокаивающе заворчала, и ребенок недовольно затих.

— Ты не предупредил, не обговорил встречу заранее. Так тороплив, что это даже оскорбительно, — все же высказался Хиль.

И Ровент должен бы был вспылить на это, а может и в драку кинуться, но он тяжело спросил:

Мне уехать и в другой раз приехать?

Свенсен снова почувствовал на локте мягкое прикосновение Тарьи. И, выдохнув, покачал головой.

— Нет, но отчего такая спешка? Вернулся бы с фронта, сделали бы все честь по чести, перед королем, чтобы он свидетелем был и видел, что не враждуем больше.

— Тяжело мне, — неохотно ответил Ровент. — Думаю, может, хоть так легче станет.

Хиль все колебался, но Тарья сжала руку. И он сказал:

— Хорошо, Ольрен Ровент. Согласен забыть я обиду, нанесенную тобой, если жена моя тебя простит.

Ровент поклонился Тарье.

— Простишь ли ты меня, Тарья Свенсен?

— Я знала, что мой муж придумает, как меня спасти, — высокомерно ответила его жена. — Ты не смог меня обидеть, Ольрен Ровент. Я не держу на тебя зла и согласна принять виру.

— Благодарю, — ответил Ровент, и только Хозяин Лесов знает, что за мысли были в этот момент в его голове. Он вновь повернулся к Свенсену. — Я обещаю, что ни я, ни кто другой из моего клана никогда не причинит твоей семье вреда. И клянусь, что если будет нужна помощь тебе, ты можешь позвать меня на помощь, и я приду.

— И я даю взаимную клятву. Если понадобится тебе помощь, я приду, и никогда не нанесу твоей семье вреда.

Тарья поднесла им обоим хлеб, и они разломили его и каждый съел от своего куска, поднесла кувшин с молоком — и они выпили его. А затем Ровент позвал своих помощников, и они принесли виру. Золотую и серебряную утварь, ткань и оружие, украшения и камни.

— А это, — сказал Ровент, принимая из рук помощника папку с документами, — за испорченный дом. Дарственная на поместье из моего линда, которое переходит к вам без вассалитета, и на серебряный рудник рядом. Достаточна ли вира, Свенсен?

По правде сказать, вира была избыточна настолько, словно Ровент решил заодно за все прошлые грехи расплатиться.

— Достаточна, — кивнул Свенсен. — Не враг ты мне больше, Ольрен Ровент. А сейчас прошу за стол.

Когда Ровент вернулся в Блакорию, он снова обратился к Майлзу. Теперь уже с просьбой отпустить его и берманов из его подразделения к Медвежьим горам — туда, где иномиряне двигались по долинам в сторону Бермонта и скоро могли пересечь границу и атаковать уже бермонтские поселения. Майлз, словно что-то подозревая, дал ответ только через сутки. Разрешил, но приказал не лезть на рожон: скорые холода и голод должны были иномирян уничтожить скорее, чем противник.

Что же.

Ольрен Ровент никогда не думал, что будет дуреть от отказа женщины так же, как когда был двадцатилетним медведем, впервые вызвавшим на бой другого бермана. Ничего ему не было больше мило на свете — и он вновь уходил в ночные вылазки, но теперь уже прорежая врагов, он бросался с оружием вперед в боях, а когда заканчивались патроны — рвал врага в медвежьем обличье, кидался на охонгов и тха-охонгов.

С берманами, к его удивлению, пошли и несколько десятков людей, которым тоже надоело лениво занимать городки и деревни и ловить охонгов и стрекоз в лесах. Среди них был и Бернард Кембритч, который, похоже, что-то подозревал. И пусть прямых вопросов не задавал, но смотрел с беспокойством и будто взялся Ровента опекать. Это было бы смешно, если бы не настойчивость мальчишки — он звал его на завтрак, он предлагал сразиться в шахматы или потренировать кулачный бой: Ровент бы его вынес на раз, но берег, объяснял, как правильно бить и прикрываться с его легким весом.

Один раз все же вырвалось что-то горько-злое:

— Что ты прицепился ко мне? Иди к ней, она свободна!

На что юный Кембритч спокойно ответил:

— Мне не нужно ваше разрешение, барон, но это недостойно с вашей стороны. И не рычите, я вас не боюсь. Может, лучше расскажете, что случилось?

— Не твое дело, — рявкнул Ровент. И Кембритч, пожав плечами, ушел.

— Я в прошлом, — нехотя сказал линдмор через несколько дней, когда они вернулись с вылазки, — совершил то, что она не может простить в настоящем.

— Я должен бы радоваться этому, — задумчиво проговорил Кембритч, — но, видите ли, барон, для меня важнее всего счастье той, кого я люблю. И если она будет счастлива с вами, а со мной нет, то смысл мне настаивать?

— Травоядная дурацкая позиция, — проворчал Ровент, морщась. — Я бы тебе не уступил.

— Так сейчас и не надо, — усмехнулся юный Кембритч, за что на спарринге Ровент его хорошенько повалял по земле. Не всерьез, конечно, потому что за правду не наказывают.

— Я поговорю с ней, — тяжело сказал Кембритч в другой раз, после того, как на их отряд налетели всадники на стрекозах: их всех перебили, а разъярившийся Ровент еще десяток минут после окончания боя рвал издыхающую стрекозу, драл когтями ей крылья, ломал лапы. — А вам бы, барон, прийти в себя.

— Не вздумай, — прорычал Ровент, понимая, что мальчишка прав и его заносит все больше. Барон на стоянке отряда в ущелье был мрачен и нервен, и люди его его не трогали. А вот Кембритчу дурное благородство не позволяло прислушаться к голосу благоразумия, и он пришел к палатке командира вместе с котелком каши и двумя тарелками, потопал громко у входа и проговорил вполголоса:

— Я знаю, что вы меня слышите. Выходите ужинать. Не хватало еще, чтобы вы от голода кого-нибудь из нас съели.

— И я даже знаю, кто это будет, — проворчал Ровент, выползая из палатки. Сел рядом с юнцом на камень, взял тарелку и ложку.

Признаться, ему последнее время все больше хотелось находиться в медвежьем обличье и все меньше в человеческом. У медведей так сердце не болит, инстинкт заглушает.

— Может, пройдет время, и она смягчится? — подумал он вслух, и только осознав это, поморщился: и так уже юнец наверняка считает его нытиком и размазней.

Но тот серьезно качнул головой.

— Сама не смягчится. Характер не тот, упорная очень.

Ровент вздохнул — что-то, а тут Бернард был прав. А тот продолжал:

— Я рассказывал, как мы познакомились? Мы оказались на одном форте во время обороны Дармоншира, и нас обоих захватили в плен. Тха-нор иномирян знал, что в форте служит брат герцога, то есть я, и пытками пытался заставить тех, кого захватил, указать на меня. Чтобы вынудить брата сдаться. Я ранен был… Церсия меня спасти пыталась. Потом они ее… — Кембритч сглотнул, — раздели, к кресту привязали, били, хотели… да… а она ничего не сказала. Настоящий боец… да. Тогда-то я и… — он осекся, потому что Ровент невольно смял в руке жестяную тарелку, и вздохнул. И замолчал.

Они оба молчали. Ровент в этот момент, сгорая от тяжелой, злой ярости, думал о том, что как жаль, что его там не было. А еще — что, пожалуй, если не получится у него, то он пожелает юному Кембритчу удачи. Потому что пусть он еще молод и где-то наивен, душа у него сильная и яркая, и мужчина из него получится такой, что сам Ровент был бы горд иметь такого наследника.

С каждым днем берману было все тяжелее, он все проговаривал, продумывал слова, которые могли бы смягчить серенитку. На мага фон Съедентента, который осматривая его после небольшого ранения, с юморком спросил «вы, барон, в бой за новыми шрамами ходите?» Ровент нарычал и чуть не полоснул прорезавшимися когтями. Благо, блакориец с завидной реакцией его обездвижил, долечил и отчитал так, будто в него в этот момент вселился сварливый прадед Ровента.

— Вы неадекватны, барон, и я сейчас же доложу об этом командующему Майлзу, — сказал маг. — Вы должны сами понимать, не мальчик уже, что вам нужно с фронта уходить — у вас проблемы с самоконтролем и агрессией. Подставите своих или нарветесь на смерть. Я сейчас вас подуспокою, а вы подумайте. А вздумаете еще раз на меня кинуться — я вас препровожу прямо в камеры замка Вейн, чтобы вам там головушку подлечили.

Ровент слушал его, кипя от сдерживаемой, глухой тоски — но понимал, что выволочку заслужил.

— Отпускаю, — предупредил маг, оступая. — Ну, что скажете, барон?

— Ты прав, волшебник, — процедил Ровент. — Не пиши Майлзу. Я завтра же подам своему королю прошение вернуть меня в Бермонт. Хоть это и позор.

— Могу проткнуть вам легкое, чтобы это был не позор, а ранение, — пошутил, не улыбаясь, маг, и линдмор, усмехнувшись, посмотрел на него.

— Я разберусь, волшебник. Спасибо.

Ночью ему снова не спалось, и он пошел медведем бродить по округе, забираясь все дальше в горы. Там-то и учуял он запахи людей и инсектоидов, доносившиеся из большой пещеры. У входа в нее горел костер.

Может, и ушел бы Ровент прочь, помня о словах блакорийца. Да только послышался из пещеры женский плач и визг… многоголосый, надрывный. И хохот иномирян. Что было делать?

По запаху было там врагов человек пятьдесят. И больше десятка инсектоидов.

Разум человека говорил Ровенту, что нужно идти обратно и брать подкрепление — но всколыхнувшийся на женский крик охотничий инстинкт бросил его вперед. Он ударами лап убил патрульных, перекусил нервные сочленения на холке нескольким охонгам, стоявшим у входа в пещеру… и его заметили. Пришлось прыгать в пещеру, чтобы не дать иномирянам выйти.

И он заметил пленниц, оборванных, избитых. Сколько было их — десять, пятнадцать? Они жались к стенам, а иномиряне, схватив нескольких из них и прижав к шеям ножи, что-то кричали ему — но он не понимал и не отвечал им, он рвал тех, кто бросился на него.

Застрекотали автоматы — щит на амулете, который у него был давно, пока защищал от пуль, и Ровент полосовал лапами людей, изворачивался от нападений охонгов, которых успели оседлать всадники, порвал крылья нападавшей на него стрекозе. Бой ушел далеко вглубь пещеры, потом берман обнаружил себя снаружи на склоне, схватившимся с охонгом. Ровент был счастлив в этом побоище, от криков ужаса и рева инсектоидов, становящегося все тише, его душа ликовала.

Иномиряне прятались за камнями, стреляя в него — и он выковыривал их одного за другим, — они насылали на него инсектоидов, и тем он ломал лапы, вырывал холки.

Скольких он убил, до того, как его щит не лопнул под ударом сразу двух охонгов? Неизвестно. С потерей щита Ровент не остановился — он уже устал, но приходилось крутиться быстрее, прятаться в темноте от пуль за тушами инсектоидов, подкрадываться к врагам и рвать, мять, резать когтями.

В него попали раз или два, и он отметил это разумом, но не почувствовал. А затем, когда встал посреди затихшей площадки перед пещерой, ошалело мотая контуженной башкой, — на него налетела стрекоза без всадника, схватила челюстями, поднимая в небо, и, когда он полоснул когтями ей по челюстью, бросила вниз, пережеванного, переломанного.

Он свалился медведем, обернулся в человека после падения, кашляя кровью, корчась от боли. Метнул секиру, что появилась при обороте в руке, в несущуюся на него сверху тварь — и лезвие срубило крыло, застряло в боку стрекозы. Сбоку, в паре десятков шагов вниз по склону рухнуло ее крупное тело, забило ошметками крыльев. Поползло на запах крови к нему, Ровенту.

Тело его не слушалось, голова кружилась так, что он вот-вот должен был потерять сознание, но берман все же сумел заползти за крупный валун на склоне. И когда стрекоза дотянулась до него — ухитрился, подтянувшись на валуне отчаянным рывком, вытащить из ее бока свою секиры, а затем срезал твари передние лапы и долго бил секирой по огромной башке, раскрывавшей жвала совсем рядом, потому что сил и возможности отползти еще у него не было.

Стрекоза затихла. Вместо ног у Ровента было месиво из мяса и костей. Рана живота, рана головы, сломанная рука. Его знобило, но он смог вколоть себе стимулятор и кровеостанавливающее. И остался лежать на валуне, по которому текла его кровь, равнодушно глядя на глыбу раньяра рядом и чувствуя, как забивает ноздри вонь муравьиной кислоты.

Сейчас почему-то, в отличие от последних дней, очень хотелось жить.

В пещере затаились, но там были живые — женщины, которые, похоже, выглянуть и увидеть медведя боялись больше, чем остаться среди тел иномирян. Ровент попытался вспомнить, успели ли иномиряне пустить в дело ножи, которыми угрожали женщинам, и не смог.

Ранний летний рассвет споро вытолкнул солнце над горами, когда рядом с умирающим Ровентом открылось Зеркало и вышел оттуда маг фон Съедентент. Покачал головой, оглядел поле боя, и присел перед берманом.

— Хорошо, что Бернард Кембритч забеспокоился, когда вы не явились к утреннему разводу, и пошел проверить вашу палатку, — проговорил он. — Да… повеселились вы, барон. Лучше бы вы согласились на проткнуть легкое.

Ровент лишь открыл рот — но сил ничего сказать не было. Тело онемело от потери крови и боли.

— Сейчас, сейчас, — маг простер над ним руки, и сначала ушла боль, потом стали закрываться раны, вставать на место раздробленные кости. — Тут вам, конечно, придется поваляться в больнице, я лишь закрыл сосуды и открытые раны. И, — он осмотрел ноги и поморщился, — есть немалая вероятность потерять ногу. Ну-ка, — и он мановением руки поднял Ровента в воздух, — доставлю я, пожалуй, вас вашему королю. А то ведь вы из Вейна снова на фронт полезете. Я вашу породу знаю.

— Подожди, — все же сумел прохрипеть Ровент. — Там в пещере женщины. Пленные. Живые, я чую.

— Я тебя перенесу и схожу к ним, — кивнул маг. И через мгновение израненного линдмора с изумлением рассматривал король Демьян, заседающий на каком-то раннем совещании в дубовом зале с гербом Бермонта за спиной.

К чести его величества, его брови лишь немного приподнялись.

— Простите за мою бесцеремонность, ваше величество, — покаялся маг, — принес вам вашего героя. Ему, как видите, нужна хорошая стационарная помощь, а я вынужден уйти. Обещаю вернуться и доложить, что случилось.

Демьян Бермонт кивнул, посмотрел на одного из помощников за плечом:

— Вызовите скорую. И виталистов замка.

Тот скрылся за дверью.

— Он выживет? — с сомнением проговорил король, вставая и оглядывая Ровента. Видимо, зрелище было нестандартное.

— Доживу, мой король, еще до внуков твоих и правнуков, — прохрипел линдмор. Лицо короля расплывалось и казалось укоризненным.

— Выживет, но я его сейчас в стазис кину, — спохватился маг. И Ровента накрыла тишина.

Вывели его из медицинского стазиса через почти две недели, всего закованного в гипс, слабого, как котенок, с туманом в голове. Врач сказал, что одну ногу удалось спасти, вторая была раздроблена сильнее, и только время покажет, удастся ли ее восстановить даже при совокупных усилиях виталистов и хирургов.

Вот что значит судьба — это была та же нога, что отрубил ему Ренх-сат.

Навестивший его фон Съедентент сообщил, что всех женщин удалось спасти — иномиряне, видя, что угрозы не дают результата, и понимая, что медведь не дикий, разумный, не стали тратить время на убийство заложниц и бросились в бой.

А еще спустя несколько дней сообщили Ровенту, что сводные войска завершили зачистку предгорий и Бермонту больше ничего не угрожает. А получилось так быстро додавить иномирян потому, что произошло божественное чудо: их инсектоиды вдруг стали смирнее теленка, и на людей нападать отказывались, мирно грызли осинки и траву.

Ровент лежал, сращиваемая нога ныла в промежутках между обезболиваниями — но прежде всего ныло сердце. Потому что осталось оно рядом с суровой серениткой, вынесшей свой приговор и выкинувшей его из своей жизни.