Глава 6 · Облава
От Майнхарда они уходили четыре дня. И на пятый он их догнал.
Гордеев путал след по-охотничьи — шли по ручьям, по воде, чтоб сбить собак, забирали в стороны, ложными петлями, дважды ночевали без огня в таких крепях, куда и зверь не лез. Корнев помогал чем мог — слухом, расчётом, знанием, как немец обычно прочёсывает местность (тут послезнание работало: общие повадки облав он представлял). Но раненые тянули скорость вниз, мороз тянул силы, и расстояние между добычей и охотником, Корнев чувствовал, таяло.
К исходу пятого дня вышли к большому селу — Жилёво, то самое, о котором предупреждала старуха. Обходить — крюк в полдня, а сил на крюк уже не было, и хлеб опять кончился, и связиста с культёй надо было в тепло, иначе всё зря. Решили: ночью, тихо, войти с краю, к надёжной избе, взять еды, обогреть раненых пару часов — и до света уйти.
Надёжную избу нашли — крайнюю, у леса, где жила вдова-солдатка с двумя ребятишками. Она впустила, накормила картошкой, дала отогреться. Связиста уложили на печь. Корнев менял повязки, Нина помогала, Гордеев с Сашкой стерегли у окон, бойцы отсыпались по очереди. На два часа в этой избе стало почти тепло, почти по-человечески.
А перед рассветом Сашка от окна сказал чужим голосом:
— Степан Игнатьич. Машины. В село.
Корнев был у окна в три шага. По единственной улице села, в сером свете, шли два бронетранспортёра и крытый грузовик. Без спешки. Уверенно. Спешивались солдаты — в маскхалатах, с собаками на поводках. И впереди, у головной машины, стоял офицер — молодой, стройный, в очках, в фуражке с высокой тульей, и спокойно, неторопливо разглядывал село в бинокль, поворачиваясь вдоль улицы, изба за избой.
Майнхард.
Он не суетился. Он знал, что добыча где-то здесь, — собаки взяли след у леса, — и методично, без азарта, готовился прочесать село двор за двором. Так загоняют зверя, у которого нет выхода.
— Семеро нас, двое раненых лежачих, — быстро, тихо сказал Гордеев, оценивая. — У них взвод, две брони, собаки. В лоб — конец. Бежать по светлому в поле — на пулемёты положат.
Корнев смотрел на улицу, на броню, на спокойного офицера в очках, и голова работала холодно и быстро, как над безнадёжным, которому всё равно нужно решение.
— В лоб нельзя, бежать нельзя, — сказал он. — Значит — хитростью. Хозяйка! — Он обернулся к вдове, белой от страха, прижавшей детей. — Погреб есть? Подпол глубокий?
— Есть, под полом… — пролепетала она.
— Слушай меня внимательно, и ты, и дети спасены будете. — Корнев говорил быстро, и его слушали. — Связиста и Кочергина — в подпол, тихо, с Ниной, она при них. Заложить лазом, сверху — рухлядь, кадку, как у вас стоит. Вы, хозяйка, — варите, стирайте, делайте вид, что живёте, детей за стол. Придут немцы — вы вдова, мужики на фронте, никого не видали. Держитесь — спасётесь. Поняла?
— А вы? Вы-то куда, четверо?
Корнев глянул на Гордеева. И Гордеев уже понял — охотник понял охотника.
— А мы, хозяйка, уведём волка от твоей избы, — сказал Гордеев, проверяя затвор. — Дадим ему след в другую сторону. Пусть нас по полю гоняет, а от тебя — отвернёт. — Он глянул на Корнева, и в белёсых глазах было злое веселье. — Так, доктор? Поманим его, как глухаря на ток. И запутаем.
— Так, — сказал Корнев. — Только не просто уведём. — Он смотрел в окно, на бронетранспортёр, на офицера, и в голове складывался план — дерзкий, на грани, из тех, что или вытаскивают, или хоронят. — Уведём — и укусим. Чтоб этот, в очках, надолго запомнил, кого гонял. Гордеев, граната у тебя одна?
— Две. И у Сашки бутылка с горючкой осталась, с поля прихватил.
Корнев усмехнулся — недобро.
— Хватит, — сказал он. — На один бронетранспортёр хватит. Слушайте, что делаем.
План был дерзкий и простой, как все планы, что или вытаскивают, или хоронят.
Нина с двумя лежачими — связистом и Кочергиным — ушла в подпол, заложилась рухлядью; вдова с детьми наверху затопила, поставила варить, зажила обычной жизнью. Уговор был такой: если четверо не вернутся к ночи — Нина дворами, лощиной, в лес, и ждать у приметной разбитой мельницы за два перехода к востоку. Туда же — если что — пробиваться и четверым.
А четверо — Гордеев, Корнев, Гриша, оправившийся настолько, что мог идти и держать винтовку, и молоденький Сашка — выскользнули из крайней избы огородами на тот край села, к лесу, по которому подходила дорога. По этой дороге Майнхард пришёл. По ней и уйдёт — когда прочешет село и решит, что добычи нет, либо когда добыча сама себя покажет.
Корнев решил показать.
— Бронетранспортёр головной встанет здесь, на выезде, у поворота, — говорил он, лёжа в ельнике над дорогой. — Дорога узкая, по бокам канавы, не объедешь. Гордеев, граната — под передний мост, как пройдёт пехота. Сашка — бутылку на моторный отсек, сзади, где жалюзи, туда горючка зайдёт. Гриша — прикрываешь Сашку, бьёшь по тем, кто из брони полезет. Я — из автомата по пехоте, длинными, чтоб думали — нас тут много. Десять секунд работы — и врассыпную, поодиночке, к мельнице. Поодиночке, слышите! Гуртом не бежать. Гордеев нас по лесу вернее соберёт, чем немец найдёт.
— А зачем шум-то, доктор? — тихо спросил Гриша. — Ушли б тихо, и всё.
— Тихо не уйдём, Гриша. Собаки. — Корнев смотрел на село, где уже хлопали двери, лаяли псы, кричали по-немецки: облава шла дворами. — Он село до нитки прочешет, до подпола дойдёт, и Нину с ранеными, и хозяйку с детьми — найдёт. А так — рванём у него под носом, побежим в лес на восток, он за нами кинется всей сворой. От села отвернёт. Бабу с детьми и наших — спасём. Себя — авось унесём. Размен честный.
Гордеев усмехнулся в ельнике:
— За чужую бабу с детьми головой. По-христиански, доктор.
— По-человечески, — сказал Корнев. — Приготовились. Идут.
Облава, не найдя ничего на дальнем краю, стягивалась к машинам. Головной бронетранспортёр заурчал, тронулся к повороту — туда, где в канаве, вжавшись в мёрзлую грязь, лежал Гордеев с гранатой. За бронёй, расслабленно, шла пехота — десяток солдат, уверенных, что добыча если и есть, то прячется по подполам, а не сидит в кустах с трофейным автоматом.
Корнев поймал в прицел MP-40 серую цепочку и выждал ещё секунду — пока бронетранспортёр поравняется с Гордеевым.
— Давай, — выдохнул он.
Гордеев бросил из канавы под передний мост. Грохнуло — машину подкинуло, развернуло поперёк дороги, заволокло дымом. И в ту же секунду Корнев ударил из автомата вдоль цепи, длинными, кося, и Сашка вскочил, метнул бутылку — она разбилась о корму, и пламя плеснуло по жалюзи моторного отсека, и бронетранспортёр занялся. Гриша бил из винтовки по выскакивающим. Десять секунд — улица превратилась в крик, дым, пламя и беспорядочную пальбу немцев, бьющих наугад в ельник, в темноту, во все стороны.
— Уходим! Поодиночке! — рявкнул Корнев и сам, дав последнюю длинную очередь, нырнул в лес.
И уже на бегу, оглянувшись через плечо сквозь дым, он увидел его.
Майнхард стоял у второй машины, не пригибаясь, не прячась, — выпрямившись во весь рост посреди этого хаоса, и смотрел в их сторону. Очки его блеснули отсветом горящего бронетранспортёра. Он не стрелял, не кричал. Он смотрел — спокойно, внимательно, склонив голову набок, как человек, разглядывающий неожиданно умного противника. Он не ждал засады. Не ждал, что загнанная, обескровленная, обременённая ранеными добыча обернётся и укусит так точно. И теперь он смотрел в лес, куда уходил Корнев, и Корнев, даже за дымом, за расстоянием, почувствовал этот взгляд — холодный, цепкий, запоминающий.
Они встретились глазами на одно мгновение. Через дым, через огонь, через пропасть в восемьдесят лет и в одну войну. Охотник и тот, кто оказался не дичью.
Потом Корнев нырнул в чащу, и лес сомкнулся за ним.
Майнхард пустил собак. Конечно, пустил. Но Гордеев знал лес, а Корнев знал, как водят облавы, и четверо рассыпались, путая след, уходя ручьями, кругами, и к ночи свора потеряла их в стылых вяземских чащах. Майнхард не привык упускать. Корнев это понял по тому, как долго, упрямо, методично гнали их собаки, — куда дольше, чем гонят обычную добычу. Этот не бросит. Этот теперь будет помнить.
Что ж. Корнев тоже запомнил очки, блеснувшие в огне.
У разбитой мельницы они собрались к утру — все четверо, измотанные, но живые. А к полудню, дворами, лощиной, как уговорились, пришла Нина — и привела связиста на самодельном костыле и Кочергина. Уговор сработал. Облава отвернула от села за теми, кто рванул в лес; вдову с детьми не тронули; подпол не нашли.
Семеро снова были вместе.
— Ну, доктор, — сказал Гордеев, оглядывая своих. — Укусили волка. Теперь он злой. Уходить надо быстро и далеко. К фронту.
— К фронту, — кивнул Корнев. И посмотрел на восток, где над лесом, далеко, стояло низкое зарево и погромыхивало. — Слышишь? Громыхает ровнее. Это уже не тыл. Это фронт близко. Дойдём, Степан Игнатьич. Немного осталось.
Он не знал тогда, что «немного» обойдётся им ещё в одного.
Зима пришла по-настоящему.
За одну ночь ударил мороз — сухой, злой, под двадцать, и мокрая после болот и ручьёв одежда задубела колом, и каждый шаг по схваченной морозом земле отдавался в костях. Снега ещё не было, но иней лёг на всё, и лес стоял седой, мёртвый, звонкий. Костёр теперь был нужен как воздух — и костёр был нельзя, потому что дым в морозном неподвижном воздухе виден за версту, а где-то сзади всё ещё шёл Майнхард.
Голод и холод вместе делали то, чего по отдельности не сделали бы. Люди слабели на глазах. Корнев гнал их вперёд, не давая садиться, не давая засыпать, растирал, заставлял двигаться, отдавал свою долю еды раненым и слабым, и сам держался на одном упрямстве. Связист на костыле, с культёй, держался поразительно — злой до жизни, он переставлял костыль и шёл, и не жаловался. Кочергин тоже тянул.
А сломался молоденький Сашка.
Корнев недоглядел — и потом корил себя, хотя углядеть было нельзя. Парнишка, самый младший, в облаве бежал дальше всех, выложился, промёрз — и за ночь у него поднялся жар. Простуда, перешедшая в воспаление лёгких; в тепле, на антибиотиках его времени Корнев поднял бы его за неделю не глядя. Здесь, на морозе, без лекарств, без крыши, — он мог только греть его собой, поить тёплой водой да слушать, как с каждым часом дыхание мальчишки становится чаще и поверхностней.
— Доктор, — шептал Сашка в жару, цепляясь за него. — А мы дойдём? Я домой хочу. У меня мамка в Туле… я ж только восемь классов… я ж не успел ничего…
— Дойдём, — говорил Корнев, грея его руки в своих. — Обязательно дойдём, Сашка. Ты держись только. Держись, браток.
Он не дошёл. Умер под утро, тихо, в бреду, на руках у Корнева, так и не отпустив его рукав. Восемнадцать лет. Из Тулы. Восемь классов.
Его похоронили в мёрзлой земле, которую долбили по очереди штыками и сапёрной лопаткой, неглубоко, потому что глубже мороз не пускал. Корнев стоял над могилкой и думал коротко, отрубая длинное: ещё одно имя. Сашка из Тулы. И — против воли — мелькнуло: Сашка-студент, там, в раскопе, держащий в руках чьи-то косточки. Тёзки через восемьдесят лет. Один поднимает из земли, другой в неё лёг.
— Запомни, — сказал он себе одними губами. — И этого запомни.
— Чего шепчешь? — глухо спросил Гордеев.
— Имена, — сказал Корнев. — Чтоб не потерялись.
Гордеев — единственный, кто понимал теперь по-настоящему, что это значит, — кивнул и отвернулся.
— Правильно, — сказал только. — Подымай людей, доктор. Не то всех тут положим. Идти надо. На движении — живы.
Они шли на восток, на громыхание, на зарево, и оно росло, ширилось, обкладывало уже полнеба впереди. Фронт. Совсем близко. С каждым часом яснее становилось, что они подходят к самому краю немецкого тыла, к той полосе, где тыл кончается и начинается передовая, — и что эта полоса будет, может быть, страшнее всего пройденного, потому что там — две стены огня, и между ними надо как-то протиснуться к своим.
— Завтра выйдем к передовой, — сказал Корнев Гордееву на привале. — Тут уже близко. И вот это будет самое тяжёлое.
— Почему?
— Потому что свои, — сказал Корнев. — К немцу подойти — он чужой, его ждёшь. А к своим выйти из немецкого тыла — они тебя первого и положат, не разобрав. В темноте, на нервах. Со страху. — Он помолчал. — Надо так выйти, чтоб успели разобрать, что мы свои. Иначе пройти сто двадцать вёрст, чтоб лечь от своей же пули за сто шагов до окопа.
— Весело у тебя в будущем учат, доктор, — проворчал Гордеев. — Сплошь утешение. — Он поднялся. — Ну, выводи нас, всезнающий. Последний переход.