Глава 22

Глава 22

– Светлана Ивановна, слышишь ли? – Еленка надевала теплый зипун, кричала тётке из сеней. – Я за Лаврушей в скит. До темени вернемся.

Добрая тетка выглянула из малой гридни, улыбнулась светло, как умела только лишь она.

– Иди, лапушка, иди. Петруше скажи, жду его. Кликни Агашу, вели на стол собирать. Я видала из оконца, она на двор пошла.

Елена кивнула, не глядя, и вышла на морозец предвечерний. На крылечке встала, огляделась, да и заметила опричь высокой березы две макушки: Олину – в нарядном подаренном плате – и Павлушину. Стояли близехонько, а с того Елена улыбнулась. Правда, не весело, не отрадно.

Утресь, когда Зотовские притекли, встречала их на крылечке, как и должно боярской дочери. Терентия приветила урядно, а уж потом увидала Павла. Вроде и не думалось о нем долгонько, а все одно, сердечко подпрыгнуло, застучало-забилось.

Павлуша боярышне поклонился, смотрел внимательно, но так, словно хоромы разглядывал или иное что-то: неживое, неблизкое. Еленка и не удивилась, знала поди, что не о ней тосковал два года тому. Но и девичье взыграло! Ужель непригожа? И сей миг на ум пришли думки о Власии. Тот смотрел инако, да так, будто никого другого и не замечал. И улыбался тепло, и брови гнул, изумляясь токмо ей одной.

Елена слушала дядьку Терентия, а сама на Павла поглядывала, примечала много того, чего не видала раньше. И стать не та, что у Власа, и взор иной, словно не глубокий, не вдумчивый. А уж когда разумела, что вспоминает о женихе бывшем, так и навовсе осерчала. Ведь сколь дён вразумляла себя самое, что место ее опричь брата, что участь ее решена, а тут на тебе. Все мысли о зловредном, все думки о нем. Едва вслух не заругалась, мол, кыш, отцепись.

А он и не отцеплялся! Лип смолой, будто заставлял помнить о себе. С того Еленка впадала в тоску непонятную, становилась задумчива. Одним днем выискала подарок боярича – Ладинец – да и надела на шею. И не абы как, а так же, как и сам Власий носил. Перекинула под косу и ходила. Оберег старый бился о спину, холодил, но боярышня носила. Чуяла в том странную отраду. Еще отраднее стало, когда Терентий поведал, что боярич жив и здоров, и Елене легко стало, а все потому, что тревожилась о зловредном, боялась, что посекут.

– Да что ж такое? – засердилась Еленка, головой тряхнула и сошла с крылечка. Походя, крикнула Агаше, чтоб готовилась к приходу Лавра и пошла к озеру.

Хрусткий снег под ноги ложился, веселил путь боярышни. Широкое мерзлое Череменецкой озеро встретило тишиной, благостью светлой, а потому Еленка и не устала вовсе, пока шла к островку, на котором скит стоял. Издалека приметила поселенцев, что собирались в часовенку малую на службу. Топтались сердешные, ждали обряда, что творил всякий вечер мудрый Алексий.

– Явилась? – глубокий голос заставил Елену обернуться.

Алексий стоял возле крайнего малого домка, что промеж послухов называли кельей. Высокий, крепкий не ветхий еще муж, но поживший. В простом одеянии бурой ткани, перетянутом вервьем.

– Здрав будь, – Еленка поклонилась поясно, глаза опустила и ждала слова старца.

– Увидал тебя, Елена, издалече. Идешь, будто ношу тяжкую несешь. Ай, случилось что?

– Нет, все гладко. Вести отрадные. Я за братом. Заберу его сей день, в дом сведу. Боле прятать не надобно.

– Стало быть, прощаться вскоре? – Алексий шагнул ближе. – Ну того я ждал. А вот что с ношей твоей? Говори нето.

Елена задумалась. Шла не просто так, а за разговором. Потопталась, не зная, куда глаза прятать от мудрого, куда руки девать. А потом вздохнула и начала:

– Скажи мне, как ты место свое нашел? Как разумел, что в скиту тебе жить надобно? Шепнул кто? Сам додумался? Или господь указал?

Алексий перекрестился, как делал всегда, ежели, кто рядом поминал господа.

– Чую, разговор не обо мне, Елена. Что, тоскливо тебе близ скита? Жизнь в тебе бьется дюже сильно? Ежели тут место не твое, так куда сердце-то ведет? Куда тянет?

– Место мое опричь брата, – молвила твердо, но после своих же слов и опечалилась.

Алексий помолчал, натянул шапку простого сукна поглубже.

– Вот что, идем в келью. Мороз дюже кусает, – и пошел себе.

А Еленка что ж, двинулась за старцем. Так и шли до заледенелого малого крылечка. Дверь тяжелую Алексий отворил не без труда и оба ступили в теплые сенцы, а уж потом в малую гриденку.

Алексий сбросил худой зипун, перекрестился на старую иконку и уселся на лавку ближе к кривой печи. Еленка опустила плат на плечи и села рядом со старцем.

– Елена, ежели разумеешь, что место твоё рядом с братом, так отчего меня выспрашиваешь? – Алексий положил кулаки пудовые на колени, прислонился спиной к теплому боку печи. – Что? Заметалась? Молчи, не говори. Давно ждал, когда тоска на тебя навалится.

– Как ты знал-то, не пойму? – удивилась боярышня. – Я сама про то не ведала.

– То загадка невеликая. Много в тебе жизни, Елена, а смирения мало. В скиту тебе не место. Токмо знай, что и опричь брата жизнь тебя не обрадует. Ты давеча говорила, что боярич к тебе сватался, так ступай за него.

Елена помолчала малое время, потом с лавки поднялась и принялась шагами мерить гриденку тесную.

– Брата не оставлю, – голосом построжела. – Нужна я ему.

– Ой, ли? – Алексий хмыкнул навовсе по-мирски. – Ты вот о чем подумай, упрямая, точно ли ты ему нужна, не он тебе? С чего взялось-то такое, что ты вокруг него, как мать вьешься? А то и поболе, чем иная баба о дите об нем печешься. Знаю, что сироты вы обое, знаю и про то, что дома лишились через алчность человеческую. Но и разумею, что в ином причина. С чего, Елена? Обскажи.

Елена еще пометалась малое время, а потом, словно враз обессилев, присела рядом со старцем:

– О таком и не обскажешь одним-то словом.

– А ты торопишься куда? – Алексий выпрямился, положил руку теплую на Еленкину голову, пригладил смоляные волоса.

– Так…служба у тебя…

– Никодим справит. Ты посиди, дочка, размысли. Я Никешу упрежу и вернусь.

Ответа ее не дождался, ушел из кельи, но вернулся скоро. К тому времени Еленка сидела тихая, словно придавило ее тяжким чем-то.

– Не ушла… Стало быть, мает тебя. Говори нето, не бойся. Меня мудрым кличут, а то неправда. Если чем и наделил меня господь, так ушами. Что? Ты не удивляйся, дочка. Слушаю и все, – Алексий уселся рядом, молча ждал, когда Еленка говорить станет.

Она кулачишки сжала и начала:

– Мать постриг приняла, когда Лавруше год с половиною минул. Ушла из дому, напоследок ни его на руки не взяла, ни меня не приветила. Ранним утром отец увез ее со двора и… – боярышня вздохнула глубоко. – Отец-то первый месяц держался, а потом и запил. Горько, черно. Иным днем навовсе в разум не входил. Разогнал почитай всю дворню. Одна нянька осталась, да стряпуха черная, Луша. Я боялась его, а Лавруша еще горше. Рыдал, кричал, когда отец заходил в ложницу и ругал нас выродками. Сам страшный, опухший, косматый. С того времени братец спать перестал, лешака боялся, а сам, маленький, знать не знал, что это батька его родной пугает. Я Лавра с рук не спускала, плакал сердешный, да так жалобно, что и я с ним слезы лила. Бывало, прижму его к себе покрепче, грею. Дом-то запустили, полы не метены, печь топили токмо, чтоб щей пустых сварить. Так и рос опричь меня, мамкой стал звать. Так почитай года два… А потом еще хуже стало. Однова Лавруша споткнулся, да и упал через порожек, а отец шел пьяный и едва не наступил на маленького. Взыграло во мне я и вцепилась отцу в руку зубами. Он меня оттащил, ударил и отволок в подклет холодный, на пол бросил. Запер… А я и оттуда слыхала, как Лавруша плакал. Потом умолк. Про меня видать, забыли, а может, не знали, где я. Так и сидела день с ночью без воды и хлеба. Утром, помню, дождливым склизким, об дверь заскребли. Она отворилась, а на пороге Лавруша. В одной рубашонке, босяком, а в руке кус хлеба. Несет, сердешный, мне протягивает. А горбушка-то с одной стороны надкусана. Видать, сам оголодал. Я его подхватила, прижала к себе, в подол завернула, он и пригрелся. И мне тепло…Алексий, знал бы ты, как под руками тельце-то детячье держать, к себе прижимать. Ножки маленькие руками согревать. Вот с того мига и поняла, мой Лавруша и ничей боле. Через время отец ввалился, пьяный, страшный. Все кричал… На нас двинулся, а я….Не знаю, что со мной стало, но словно пелена красная на глаза пала. Я и не разумела, как серп ржавый ухватила и на отца кинулась. Лавруша пищал так страшно… А я отца посекла. Поперек груди полоснула. Не помню, что кричала сама, а вот взгляд отцовский помню. Как обсказать-то тебе…Будто оконце мутное само собой просветлело. Отец на пол осел, все на меня смотрел. А потом руками голову свою обхватил и завыл. Не помню, что дальше было. Вроде нянька Лаврушина нас нашла. Я-то так с братом на полу и сидела, а отец все выл-скулил. Другим днем все и переменилось. В дому окромя квасу ничего и не было. Отец долго винился, а я простила. Вот Лавруша так и не говорил с отцом. Кланялся, слушался, а молчал.

Елена замолкла, дернула ворот летника, словно задохнуться боялась. Слезы по щекам катились, а она будто и не чуяла. Алексий молчал и долгонько. Уж много позже, спросил:

– Как отца-то простила, Елена? – а голос тихий, ласковый.

Она и мига не думала:

– Отца простила, потому, что мать простить не смогла. И по сию пору не могу. Тебе такое неведомо, не инако. Ты человек божий, тебе положено прощать. Да и батюшка иным стал. Если б не он, я бы так и жила дикаркой. Выучил, чему смог, норов мой усмирить старался. Все в лес меня с собой брал. На лошадь садил позади себя и вез. Отрадно так… И из лука бить выучил, все говорил, что со стрелами из меня бесы вылетают.

Алексий перекрестился и глянул сурово. Еленка и себя обмахнула крестным знамением, поклонилась старцу, словно винилась, что в святом месте лихо помянула.

– А Лавр, видать, не простил.

– У смертного одра токмо слово и молвил батюшке, за руку держал, пока он отходил.

И снова замолчали обое надолго. Уже темнеть начало, когда старец заговорил:

– Елена, огня в тебе много, нежности нерастраченной река огромная, да озерцо в придачу. Ты отца-то простила токмо потому, что кого-то любить надобно, к кому-то теплому прислониться. Себя хоронить не смей! Тебе жить надо и жизнь новую давать. То богу угодно, и тебе в том счастье будет. Брата отпусти, к подолу не привязывай, не неволь его долгами лишними. Сердце свое слушай, упрямая. Про то, что обсказала мне нынче, я поминать боле не стану. Ты словами боль свою и излила, теперь всяко проще дышать станет. Ты иди, голубка, иди.

Поднял, обессиленную боярышню с лавки, перекрестил и в лоб поцеловал отечески. Она и пошла. Уже на морозце в разум вошла, задышала легче. А там и увидала, как дядька Петр вел за руку Лаврушу. Слезы утерла, улыбнулась, не хотела братца пугать.

– А я тут вас дожидаюсь. Идем нето. Лавруша, дядька Терентий приехал, нас защищать станет, – потянулась к братовой руке, взялась, почуяла, что горячая.

– Идем, – брат ответил вяло, а с того Еленка затрепыхалась.

– Ты что, Лавруша? Неможется тебе?

А Лавр вместо ответа заперхал сильно, и долго не мог уняться. Дядька Петр подхватил малого на руки и понес. Уж к ночи Лавр метался в тяжком бреду и огневице страшной.

Тетка Светлана извелась, не отходила от лавки, все утирала горячий лоб, мокрой тряпицей по губам его водила, чтоб остудить жар. Оленька бледная, опухшая от слез, молилась жарко на икону, а Елена с сухими запавшими глазами, смотрела на Лавра и боялась до холодного пота, что брат кончится. К утру не вынесла, отправила дядьку Петра в деревню далекую за лекарем.

Еле дождались, а проку-то и не увидали. Лысый мужик, что приехал на худых дровнях пользовать Лвара, сказал, что мальчонка кончается и велел соборовать.

Еленка, себя не помня, бросилась на мужика, едва не в кровь щеку ему расцарапала. Петр с Терением еле оттащили боярышню, кое-как отпоили холодной водой и оставили одну в ложнице. Она через малое время снова пришла к Лавру и уж более не отходила от братовой лавки. За руку держала, слушала, как дышит натужно, видела, как жизнь утекает незримой струйкой из Лавра.

Перед рассветом, Лавруша уснул, а Еленка оставила спящих Оленьку и Светлану в ложнице, и вышла во двор. Звезды уж гасли, небо с краю занималось голубым светом, а мороз крепкий звенел, будто колокол на часовне скита.

Боярышня остановилась опричь рябины тонкой, обхватила ствол, прижалась бледной щекой к заледеневшей коре. Стояла, разумея, что с таким врагом ей не тягаться. Ни стрелой его не проймешь, ни грозным окриком, ни суровым взглядом. Все токмо в руках божьих и ничьих боле. Но себя не сдержала, да и уперлась взглядом в светлеющие небеса.

– Почто? Ответь мне! – взвилась. – Его-то за что?! Ежели надобна тебе еще одна душа, так мою возьми! Лавр и жизни не видал, а которую видал, так почитай вся паскудная! – воевала, как умела за брата.

Ответом тишина, да одинокая, тоскливая, хоть вой. Она и взвыла, обхватила рябину за ствол крепче, на ногах устояла. В голове-то думок тьма, а уцепиться не за что. Одно только и припомнила, как Власий назвал ее Рябинкой… Слезы никак не шли: ни горя вылить, ни душу просветлить. С того и крикнула, будто раненая птаха:

– Влас!! Где ж ты?!