Глава 5. Паразитология тьмы и мантикора с флюсом
Утром я потребовала — и получила — закрытую аудиенцию у короля. Присутствовали: сам Освальд, Адриан, архимаг Теодор — глава дворцовых магов, пышный господин с бородой, уложенной волнами, — и, по настоянию короля, магистр Северин, королевский архивариус.
Северина я к тому моменту уже знала: тихий, сутуловатый человек лет шестидесяти, в вечном сером сюртуке, с мягким голосом и удивительно добрыми глазами за стёклышками пенсне. Он единственный во дворце с первого дня не глазел на меня, как на диковину, а просто помогал: сам принёс в оранжерею летописи о фениксах, сам разыскал для меня журналы кормления за десять лет, сам предложил: «Обращайтесь в любое время, дитя моё, архив — это память дворца, а память лечит не хуже трав». Мне он нравился. В мире, где половина двора смотрела на меня как на говорящую левретку, магистр Северин разговаривал со мной как с коллегой.
Я выложила на стол банку с обрывком крыла и рассказала всё: ночная засада, серый мотылёк, просевшее пламя. Про коржики промолчала — незачем.
Дольше всех молчал Теодор. Архимаг взял банку, поднёс к глазам, побледнел под своей волнистой бородой и поставил банку на стол так осторожно, будто она могла взорваться.
— Этого не может быть, — сказал он. — Это гаснец. Пустоглот-переросток. Они описаны в единственном источнике — в «Бестиарии запретных тварей» Малума, и Малум писал, что вывести боевого гаснеца невозможно: маточному гнезду нужен постоянный источник живой магии для прокорма, а любой источник они высасывают за неделю и дохнут. Их нельзя наколдовать. Их можно только... разводить. Годами. Как — не знает никто.
— Кто-то знает, — сказала я. — Больше того. Помните грифонью чуму в Эльстере? Кровяные черви. Я тогда решила — природный паразит, разносится мухами. А теперь смотрю на эту тварь и думаю: а с чего я взяла, что природный? Пельм... мой анализ говорит, что от червей и от этого крыла пахнет одинаково. Пустотой. Что, если черви — это личиночная стадия? Или ранний выводок? Проба пера. Кто-то сначала проверил своих тварей на грифонах в провинции — а теперь выпустил взрослых на главную цель.
— Тогда это не злодейство, — тихо сказал Адриан. — Это война. Спланированная, с разведкой боем.
Король сидел неподвижно, положив на стол тяжёлые кулаки. Потом спросил — тихо, и от этой тишины было страшнее, чем от крика:
— Кто?
— Не знаю, ваше величество. Пока — не знаю. Но знаю, что нужно искать. — Я загнула палец. — Первое: гнездо. Маточник. Теодор сказал главное: гнезду нужен постоянный источник живой магии для прокорма. Значит, оно не может быть далеко — тварей нельзя разводить за тридевять земель от кормушки. Оно здесь. Во дворце или рядом. Второе, — я загнула второй палец, — тот, кто ходит к гнезду. Твари сами себя не кормят и на цель сами не наводятся. Третье: мотив. Кому выгодно, чтобы погас феникс?
— Никому! — взорвался Теодор. — Феникс — сердце охранных плетений! Погаснет он — за год расползутся все щиты королевства, магия ослабнет повсеместно, целители, маяки, обереги... Это безумие, это никому не может быть выгодно!
— Простите великодушно, — раздался мягкий голос.
Все обернулись. Магистр Северин виновато поправил пенсне.
— Я лишь архивная крыса, господа, куда мне до высоких материй... Но раз уж речь зашла о выгоде и безумии. Сто двенадцать лет назад по королевству прокатился великий звериный мор — я поднимал хроники для госпожи зверолекаря. Тогда же, любопытное совпадение, прекратились последние достоверные встречи с драконами. И тогда же — я нашёл это в судебных архивах — прошёл процесс над некой сектой. Они называли себя «Тихое Небо». Проповедовали, что магия — это болезнь мира. Что боги создали мир простым и чистым, а магия — язва на нём, и всякий, кто гасит её, — целитель. Секту разогнали, вожаков казнили, бумаги сожгли... почти все. — Он развёл руками. — Я не смею ничего утверждать. Сказки, вероятнее всего. Но раз уж мы ищем безумцев с мотивом — вот вам безумцы, и вот вам мотив, милостью старых архивов.
В кабинете стало тихо.
— «Тихое Небо», — повторил король. — Теодор. Адриан. Поднять всё, что есть. Тихо. Без шума. А ты, зверолекарь... — он посмотрел на меня. — Ищи гнездо. Что тебе нужно?
— Доступ, — сказала я. — Везде, где есть живая магия. Начну с самого очевидного. Ваше величество, у вас ведь есть зверинец?
Королевский зверинец Драгенхольда занимал целый парк за восточным крылом и был, как мне гордо сообщил смотритель, «величайшим собранием магических тварей по эту сторону моря». Собрание встретило меня рёвом, свистом, клёкотом и одним плевком (плюнул двугорбый пламенный тапир, и я вовремя увернулась — плевался он кипятком).
Я шла вдоль вольеров, и мой [Зверолекарь] работал без остановки, как счётчик на кассе. Пара единорогов — самочка прихрамывает, застарелый ушиб, посмотрим. Виверны — упитанные, вот тут перекорм, привет, Лютик. Русалка в пруду — не рыба и не человек, система честно выдала «вне компетенции, но чешуя тусклая». Мелкий кракен в садке — здоров и всем недоволен. Жар-птицы — младшие сёстры феникса, три штуки...
И вот тут я остановилась.
Жар-птицы должны гореть. Не буквально — светиться изнутри, я видела одну на ярмарке в Эльстере, от неё было светло, как от лампы. Эти три сидели на жёрдочках тусклые, как курицы в ноябре. Смотритель, перехватив мой взгляд, вздохнул: «Захандрили с осени, госпожа. Думали, линька...»
Я пошла дальше уже целенаправленно, глядя не на лапы и зубы, а на огонь. И везде — везде, где было магии больше напёрстка, — я видела одно и то же. Тусклость. Лёгкую, ползучую, на четверть, на треть ниже нормы. Единороги. Жар-птицы. Пламенный тапир, который, по словам смотрителя, «раньше плевался куда дальше». Даже русалка.
Зверинец не болел. Зверинец доили.
— Пельмень, — тихо сказала я дракону у себя на плече. — Чуешь?
«Чую», — мрачно отозвался он. —«Здесь пахнет пустотой. Слабо, старо — но повсюду. Твари прикормлены на этом месте, женщина. Зверинец — их пастбище. Кормовая база. Гнездо где-то рядом — день полёта мотылька, не больше».
— То есть в границах дворца.
«То есть в границах дворца».
Закончить осмотр спокойно мне не дали: в дальнем конце парка обнаружился отдельный каменный вольер, из которого неслось утробное, страдальческое рычание, а вокруг топтались пятеро смотрителей с баграми и лицами приговорённых.
— Что там у вас?
— Мантикора, госпожа, — убитым голосом доложил старший. — Гроза. Третий день не жрёт, ревёт, на стены кидается. Целителя... то есть, простите, коновала нашего она в прошлом годе покалечила, теперь к ней никто не заходит. Думаем вот... стрелять, может, пока сама не околела.
Я заглянула сквозь решётку. В глубине вольера металось существо размером с быка: львиное тело, кожистые крылья, скорпионий хвост с жалом — и человекоподобная жуткая морда, перекошенная, с раздутой левой щекой.
С раздутой. Левой. Щекой.
— Так, — сказала я, снимая сумку с плеча. — Стрелять отставить. У вашей Грозы флюс.
— Чего у неё?..
— Зуб у неё болит, вот чего. Абсцесс. Видите, щёку разнесло? Она не бешеная, она третьи сутки на стенку лезет от зубной боли — я бы тоже лезла. Мне нужны: ведро мясного бульона, тёплого, костей не надо. Маковый отвар — у аптекаря дворцового есть, скажите, для меня. И два часа тишины: уберите отсюда всех с баграми, она от ваших багров ещё злее.
— Госпожа, туда нельзя! Она ж вас...
— Господа, — сказала я, — Я в своей жизни лечила питона по кличке Геннадий, который душил всё, до чего дотягивался, включая ветеринарного фельдшера, собственный хвост и один раз батарею отопления. После Геннадия ваша Гроза — это большая несчастная кошка с зубной болью. Бульон сюда.
Через час опоенная маковым бульоном мантикора дремала на боку, похрапывая и подёргивая скорпионьим хвостом (хвост мы на всякий случай — на всякий! я не самоубийца — примотали к бревну). Ещё через час я вскрыла абсцесс над больным клыком, вычистила — «как единорогу графа Ольма, — приговаривала я, — только зубов побольше и морда пострашнее», — промыла, обколола дёсны остатками отвара и вышла из вольера под беззвучный, восхищённый ужас смотрителей.
— Кормить неделю мягким, — распорядилась я, стягивая перчатки. — Бульон, фарш, каша. Через три дня посмотрю. И вот ещё что, любезные: кто у вас ходит по зверинцу ночью?
Смотрители переглянулись.
— Никто, госпожа. Ночью зверинец заперт. Ключи у меня да у смотрителя парка.
— И никто никогда не просил ключей? Не появлялся в неурочный час? Подумайте. Это важно.
Старший поскрёб в затылке.
— Дак... из господ-то никто. Учёный один ходит, было дело, с дозволения — травки собирает по ночам у вольеров, говорит, при луне сила в них. Тихий такой, обходительный, завсегда смотрителям по монетке...
— Что за учёный?
— Дак из дворца, госпожа. Старенький. В сером сюртуке ходит, в стёклышках этих... как их...
— В пенсне, — сказала я.
Во рту у меня стало сухо.
— Во-во, — обрадовался смотритель. — В пенсне. Магистр из архива. Душевный господин.
Вечером того же дня, вернувшись в оранжерею, я застала на пороге корзину. В корзине — засахаренные фрукты, бутыль южного вина и записка размашистым весёлым почерком:
«Лучшему зверолекарю— от скромного поставщика её пациентов. Прибыл в столицу по делам, наслышан о ваших подвигах, склоняюсь в восхищении. Есть разговор — деловой и странный. Завтра буду иметь честь. — Лоран».
— Лоран в городе, — сказала я Пельменю. — С деловым и странным разговором.
«Фруктовый самец», — опознал Пельмень, инспектируя корзину. —«Одобряю. У него хорошие поставщики. А что за странный разговор?»
— Завтра узнаем. — Я села у стола, на котором стояла банка с серым крылом, и придвинула к себе журнал наблюдений. — Знаешь, Пельмень, что мне не даёт покоя? Смотритель говорит: тихий обходительный магистр собирает по ночам травки у вольеров. И тот же тихий обходительный магистр сегодня — сам, первым, заметь, никто его за язык не тянул, — рассказал нам про секту гасителей магии. Сам подкинул версию.
«И что? Может, он полезный».
— Может. А может, я двадцать восемь лет наблюдаю одну и ту же сценку: когда в клинику приносят отравленную собаку, знаешь, кто из домашних первым и громче всех предлагает версии, кто бы это мог сделать? — Я постучала пальцем по банке. — Тот, кто сыпал.
«...Ты страшная женщина», — повторил Пельмень с ещё большим уважением, чем в прошлый раз. —«Но у тебя нет доказательств. Только чутьё».
— Поэтому мы никому ничего не скажем, — согласилась я. — Чутьё к делу не подошьёшь. Будем наблюдать. А наблюдать, дорогой мой, я умею лучше всего на свете.