Глава 4. Ночная засада и медовые коржики
Засада — дело серьёзное. Мы подготовились как следует: я — с фонарём под колпаком, журналом и полной сумкой инструментов; Финн — с одеялами и рогаткой (я велела оставить, он не оставил); Пельмень — с провизией, которую тащил, разумеется, Финн.
Расположились мы на верхней галерее Огненного зала — узком балкончике под самым куполом, откуда чаша с фениксом была как на ладони, а нас снизу видно не было. Стражу у дверей я предупредила: до рассвета в зал никого, кроме как по моему сигналу. Жрецов на ночную службу отправила молиться в боковую молельню — под их пение, честно говоря, отлично думалось, а из зала оно никого не спугнёт: пели они там каждую ночь.
К полуночи дворец затих. Феникс дремал в чаше — серый ком в слабом рыжем свечении углей. Кривая в журнале стояла на пятёрке.
— Тётенька Василиса, — прошептал Финн (он так и не отучился от «тётеньки», я смирилась), — а кого мы ждём? Вора?
— Не знаю, Финн. Может, вора. Может, зверя. Может, вообще ничего — и тогда я неправа, а это тоже результат.
«Ты права», — вдруг очень тихо сказал Пельмень.
Он сидел на перилах галереи неподвижно, как изумрудная горгулья, и не притрагивался — я только сейчас заметила — ни к окороку, ни к пирогу. Зрачки в золотых глазах развернулись во всю радужку.
«Что-то идёт. Я чую. Оно уже близко, оно приходит сюда каждую ночь, а я, дурак, спал в твоей оранжерее и не чуял, потому что оно... оно очень тихое, женщина. Оно тише мыши. Тихая гниль — теперь я понимаю, почему её так назвали».
У меня по рукам побежали мурашки.
— Где?
«Ждём», — одними губами, точнее, одной мыслью выдохнул дракон. —«Не шевелись. Оно не любит движения и света. Смотри на пламя».
Прошёл час. Другой. У Финна слипались глаза, он героически таращил их, ущипывая себя за руку. Внизу тлели угли. Пели за стеной жрецы.
А потом дверь Огненного зала тихо-тихо приоткрылась.
Я напряглась. Пельмень — нет.
В щель просунулась... корзинка. Потом рука с корзинкой. Потом — большое, грузное тело в простом тёмном плаще с капюшоном. Человек воровато оглянулся, прикрыл за собой дверь, косолапо, стараясь ступать тихо (получалось у него как у медведя на цыпочках), подошёл к чаше — и стянул капюшон.
Финн издал сдавленный писк. Я зажала ему рот ладонью.
У чаши, воровато оглядываясь, стоял его величество король Освальд Второй.
— Цыпа, — хрипло прошептал король, разворачивая корзинку. — Цыпа, я это... я тебе принёс. С корицей, как ты любишь. Только жрецам ни-ни, они говорят, тебе нельзя, у тебя пост, диета, то-сё... А я говорю — триста лет было можно, и сейчас можно.
Из корзинки были извлечены медовые коржики. Феникс приоткрыл золотой глаз, приподнял голову — и осторожно, деликатно взял коржик из королевской ладони. Потом второй.
— Вот, — растроганно бормотал властелин полумира, почёсывая серую птицу под клювом. — Вот. Ешь, маленький. Ты ешь и держись, слышишь? Эта, новенькая, зверолекарка — она дельная, она злая как оса и никого не боится, она разберётся. Ты только держись, Цыпа. Ты подожди помирать. Я же без тебя... я же вообще без тебя никак, ты ж понимаешь...
Голос у него сорвался. Король Освальд Второй, гроза трёх держав, стоял в ночном зале и плакал в серые перья своего умирающего феникса, скармливая ему запрещённые коржики.
Я отвернулась. Есть вещи, которые нельзя подсматривать даже в засаде.
«Вот, значит, кто у нас нарушает диету», — прокомментировал Пельмень, но даже у него вышло без обычного яда.
Король ушёл через четверть часа, унося пустую корзинку и старательно делая беззаботное лицо. Дверь прикрылась. Феникс вздохнул и опустил голову на угли.
И почти сразу — будто оно пережидало человека — пришло оно.
Сначала изменился свет. Не потемнело, нет, — просто угли в чаше словно подёрнулись плёнкой, как глаз больного животного. Потом я увидела: от дальнего окна, из ниши, где тень лежала гуще всего, отделился лоскут серого.
Он летел. Медленно, вкрадчиво, беззвучно — как хлопья пепла летят над костром, только вверх ногами: не от огня, а к огню. Размером с две мои ладони. Больше всего это было похоже на мотылька — если бывают мотыльки, сотканные из сумерек и пыли, полупрозрачные, с крыльями, сквозь которые видно, но видно как-то неправильно, будто мир за ними линяет.
Мотылёк подлетел к чаше. Завис над тлеющими углями — над самым пламенем, которое ему полагалось бы опалить крылья.
И сел на огонь.
И огонь — просел. Я видела это своими глазами: язычки пламени вокруг серого мотылька легли, потускнели, съёжились, а сам мотылёк налился изнутри слабым рыжеватым свечением — как насосавшийся клещ наливается бурым. Феникс во сне вздрогнул, слабо, жалобно курлыкнул — так скулит спящая собака, которой снится боль.
Стрелка моего внутреннего термометра рухнула. Двойка. Полторы.
— Пельмень, — выдохнула я.
Но дракона на перилах уже не было.
Изумрудная молния пала с галереи беззвучно, как сова. Мотылёк почуял в последний миг — сорвался с углей, метнулся к тёмной нише, — но Пельмень был быстрее. В воздухе полыхнуло короткое, яростное зелёное пламя — я впервые видела, чтобы мой дракон дышал огнём по-настоящему, — и серую тварь смело им, как тряпку струёй кипятка.
Вспышка. Шипение — гадкое, как будто плюнули на раскалённую сковороду. И запах — тонкий, ледяной запах пустоты, от которого заныли зубы.
Когда мы с Финном скатились с галереи вниз, Пельмень сидел на полу над горсткой серого пепла и осевшим, дымящимся лоскутом — уцелевшим обрывком крыла. Сидел и смотрел на него, оскалившись, прижав рожки, и хвост его хлестал по плитам.
«Гаснец», — сказал он, и мысленный голос его был страшен. —«Пустоглот. Тварь, которой не должно быть. Женщина, слушай меня внимательно и не перебивай. Этих тварей помнят только самые старые из нас. Они не водятся в природе — то есть водятся, но не такие: дикий гаснец размером с ноготь, он живёт в мёртвых землях и сосёт крохи магии из камней, он падаль, а не хищник. А это... это выкормленное. Выведенное. Кто-то взял падальщика и вырастил из него волка. Сто лет назад точно такие же твари выпили моих сородичей — только их никто никогда не видел, потому что они приходят самой глухой ночью, в час, когда спят даже часовые, и не оставляют следов. Тихая гниль — это не болезнь, Василиса. Это стая. И у стаи есть хозяин».
Я присела на корточки над серым лоскутом. Достала пинцет — руки, отметила я про себя, не дрожали, спасибо многолетней привычке. Подняла обрывок крыла на свет фонаря. Полупрозрачная перепонка с сизыми прожилками, на ощупь сквозь пинцет — как холодная зола. По краю — микроскопические крючочки. Ротовой аппарат я не нашла — сгорел, — но по строению крыла, по крючкам, по всей этой конструкции опыт вопил мне в оба уха знакомое слово.
— Паразит, — сказала я вслух. — Финн, банку. Плотную, с притёртой крышкой.
Финн, бледный до зелени, но не потерявший головы — мой мальчик, — метнулся к сумке.
Я опустила обрывок в банку, закрыла, подняла к свету. Внутри, на стекле, обрывок слабо, едва заметно светился остаточным рыжим — крадеными крохами фениксова огня.
— Итак, — сказала я. — Подведём итоги ночи. У нас не больной, Пельмень. У нас место преступления. И знаешь, что самое интересное? Паразиты не выбирают жертву по титулу. Дикий гаснец, говоришь, сосёт крохи из камней. А этот прилетел через весь дворец, мимо конюшен, мимо зверинца, мимо магической башни, — точно в эту чашу. Как по нитке. — Я повертела банку. — Его не просто вывели. Его навели. А наводят, дорогие мои, только на одно.
— На что? — шёпотом спросил Финн.
— На запах, — сказала я. — Или на то, что тут у вас вместо запаха. Значит, где-то есть тот, кто этим тварям запах феникса... скормил.
Пельмень медленно повернул ко мне голову.
«А ты страшная женщина, когда думаешь», — сказал он с уважением. —«Ладно. Раз пошла такая ночь — доставай пирог с почками. Военный совет объявляю открытым».