Глава 7. Соколиная башня и один поцелуй
— Северин, — повторил Адриан.
Мы сидели в моей оранжерее за полночь: он, я и Пельмень на столе между нами, в кои-то веки не жующий. Я пересказала подслушанное слово в слово — дважды.
— Магистр Северин, — сказал Адриан в третий раз, и по его лицу было не понять, удивлён он или нет. — Сорок лет при архиве. Учил грамоте половину двора, включая, между прочим, меня. Тишайший человек королевства.
— Ты мне не веришь.
— Я? — Он поднял на меня глаза и, кажется, искренне не понял вопроса. — Василиса. Если ты скажешь, что феникса пьёт лично мэтр Багль через соломинку, я поверю тебе, а не Баглю. Мне не нужны доказательства, чтобы верить тебе. — Он помолчал. — Они нужны суду. В этом вся беда. У нас: подслушанный разговор без свидетелей, ночные травки у вольеров и чутьё. Северина двор знает сорок лет, тебя — сорок дней. Обвинишь его сейчас — и в лучшем случае тебя поднимут на смех. В худшем — он поймёт, что раскрыт, заляжет, а тварей у гнезда переставит кормить кто-то другой, кого мы не знаем. Нет. — Он побарабанил пальцами по столу — я уже знала этот жест: герцог раскладывал в голове карту боя. — Раскрытого врага не пугают. За раскрытым врагом ходят. Он сам приведёт нас — к гнезду, к сообщникам, к способу. А мы подготовим встречу.
«Ты посмотри-ка», — с одобрением заметил Пельмень. —«А твой самец умнее, чем выглядит. Впрочем, выглядит он как все двуногие, так что это несложно».
— Пельмень одобряет план, — перевела я.
— Передай, что я польщён, — без тени улыбки сказал Адриан. — Итак. Первое: круг посвящённых. Король, Теодор, Лиам — за этих троих я ручаюсь головой. Больше никто. Второе: гнездо. Твари летают к чаше каждую ночь — значит, можно проследить обратный путь. Третье...
— Третье, — сказала я, — я знаю, кто у нас умеет летать тихо, видеть в темноте и чуять пустоту за сто шагов.
Мы оба посмотрели на Пельменя.
«Я требую двойной паёк», — сказал единственный дракон по эту сторону Пелены. —«И бархатную подушку в полевых условиях. И чтобы меня перестали записывать виверном... ладно, виверном можно, но с припиской: „боевой"».
Три ночи подряд Пельмень уходил в дозор: висел горгульей на карнизах Огненной башни, провожал взглядом серых мотыльков — теперь, зная часы, мы видели их каждую ночь, по две, по три твари за ночь («Удвойте», — вспоминала я, и у меня холодело под рёбрами), — и возвращался под утро всё мрачнее.
На четвёртую ночь он вернулся не под утро, а через час, и не через окно, а сквозь форточку, с грохотом снеся горшок с геранью.
«Нашёл», — выдохнул он. —«Соколиная башня. Старая, заброшенная, в западном парке, — её закрыли лет двадцать назад, когда построили новую сокольню. Они летают туда, женщина. Все. И знаешь, что самое милое? Башня — впритык к архивному крылу. У них общая стена».
Соколиную башню мы пошли смотреть следующей же ночью — я, Адриан и Пельмень (Финна я, к его смертельной обиде, оставила «держать тыл», то есть спать). Башня торчала над западным парком чёрным гнилым зубом: окна заколочены, дверь на ржавой цепи, у двери — двадцатилетний бурьян.
Бурьян, как выяснилось при свете потайного фонаря, был примят. Аккуратной, регулярной тропкой. А ржавая цепь при ближайшем рассмотрении оказалась новенькой, старательно вымазанной ржавчиной, и висела на смазанном замке.
— Театр, — тихо сказал Адриан, разглядывая замок. — Декорация запустения. Ставлю годовое жалованье: ключ от этого замка лежит в архиве.
Внутрь мы попали через окно второго яруса — точнее, попал Пельмень, а потом долго и ядовито комментировал изнутри, пока Адриан подсаживал меня на карниз («Женщина, ты влезаешь в окно, как корова в лодку. Ниже лапу. Да не эту!»).
А потом комментарии кончились. Потому что мы поднялись на верхний ярус, под самый купол, где когда-то жили королевские соколы.
И увидели гнездо.
Весь пол бывшей сокольни — круглого зала шагов двадцать в поперечнике — был выстлан серым. Теневой шёлк: он лежал волнами, как грязная паутина, и слабо шевелился, хотя ветра не было. В шёлке, рядами, как соты, сидели коконы. Десятки. Сотни. Продолговатые, с ладонь, полупрозрачно-серые; внутри каждого что-то медленно, сыто ворочалось. Между рядами были расставлены плошки — лунный воск, оплывший, — а в центре зала, на возвышении из чёрного пепла, покоился кокон побольше. С хорошую тыкву. Он не ворочался. Он дышал — мерно, глубоко, и с каждым его вдохом по серому шёлку от края зала к центру пробегала волна, а слабое сияние в малых коконах чуть тускнело.
— Маточник, — прошептала я. — Господи. Она их доит. Королева собирает дань со всего выводка.
Холод в этом зале стоял неживой — не зимний, а какой-то изнаночный: он не кусал кожу, он сосал тепло. Пельмень на моём плече сжался в тугую пружину, чешуя его встопорщилась.
«Уходим», — процедил он. —«Немедленно. Я могу сжечь здесь всё — и половину не дожгу, их слишком много, а королева в коконе — я не знаю, что она такое, я таких не видел. Если она проснётся сейчас...»
Договорить он не успел.
Снизу, с лестницы, донёсся скрип. Шаги. Неторопливые, спокойные шаги человека, который идёт по своему хозяйству. И свет — тёплый, масляный свет фонаря пополз по ступеням.
Адриан среагировал мгновенно: задул наш фонарь, сгрёб меня за плечи и вжал в нишу за грудой старых клеток. Сам встал впереди — я почувствовала, как беззвучно вышла из ножен сталь.
В зал вошёл человек с фонарём. Не Северин — моложе, шире, в сером плаще с капюшоном; в свободной руке — ведро, от которого шёл слабый разноцветный пар. Человек прошёл между рядами коконов привычным маршрутом и стал разливать из ведра по плошкам — и я увидела, что в ведре: свет. Жидкий, переливающийся свет, он плескался, как ртуть, и я вдруг с тошнотворной ясностью поняла, откуда он: тусклые жар-птицы, единороги, весь исподволь выдоенный зверинец... Вот куда уходил их огонь. На прикорм.
И тут Пельмень чихнул.
Не спрашивайте. Пыль, теневой шёлк, драконий нос — не знаю. Маленький дракон на моём плече чихнул, коротко и звонко, с крошечным зелёным снопом искр.
Человек с ведром обернулся. Секунду мы смотрели друг на друга через зал — я видела под капюшоном молодое, совершенно обычное лицо, белое от ужаса, — а потом он швырнул в нас ведром и кинулся к лестнице.
— Стоять! — Адриан рванул следом.
Дальше было очень быстро и очень бестолково: грохот клеток, ругань, звон стали о ступени, короткая возня на лестнице — и потом снизу хлопнула дверь. Когда мы скатились во двор, серый плащ уже растворился в парке: бегал сообщник, надо признать, отменно.
Зато на ступенях, под фонарём Адриана, блеснуло. Круглый жетон на порванном шнурке: серебряный диск, гладкий, без герба, без букв. Просто пустой диск. Небо без единой звезды.
— Тихое Небо, — сказала я.
— Он меня зацепил. — Адриан говорил досадливо, деловито, зажимая левое предплечье; между пальцев темнело. — Кинжал. Царапина.
— Царапина?! А ну сядь. Сядь, я сказала! Фонарь сюда. Финн бы сейчас пригодился, ну да ладно...
Я усадила его на ступени соколиной башни, разрезала рукав, промыла из фляги, — рана была и правда неглубокой, но длинной, — и, накладывая повязку из своего же оторванного подола (платье всё равно было погибшим после лазанья в окно), высказала его светлости всё, что думаю о людях, которые лезут вперёд на кинжал, «это не обсуждается», ага, конечно, а зашивать кто будет, Пушкин?..
— Кто такой Пушкин? — спросил Адриан.
— Поэт. Неважно. Не дёргай рукой.
— Ты ругаешься, когда боишься, — сказал он вдруг. Тихо и совершенно точно. — Заметил ещё при чуме. Чем страшнее тебе, тем сильнее ты ругаешься на других.
Я замерла с бинтом в руках. В парке шумели ночные деревья. Фонарь стоял на ступеньке между нами и светил снизу вверх, и от этого его суровое лицо было непривычно мягким.
— А тебе не страшно? — спросила я. — Там, наверху, сотни этих тварей. Через двадцать дней их выпустят на моего пациента. А ухаживает за ними милейший старичок, которого мы не можем даже арестовать.
— Страшно, — просто сказал он. — Мне давно не было так страшно. Только не за птицу, прости мне это, и не за королевство, хотя за него положено. Мне страшно, что во всей этой истории самая заметная цель — женщина, которая суёт руки туда, куда боятся смотреть архимаги. И я не могу приставить к ней охрану, потому что она распугает охрану своими пациентами, и не могу запереть в башне, потому что она разберёт башню. Всё, что я могу, — идти рядом и подставлять руку под кинжал. Так что не ругайся на меня за царапины, Василиса.
Я смотрела на него. На грозного «грифоньего волка» с перевязанной моим подолом рукой, который только что сказал мне самое неуклюжее и самое честное «я боюсь тебя потерять» на два мира.
— Адриан.
— Что?
— Помолчи, пожалуйста, — сказала я. — Ты сейчас всё испортишь.
И поцеловала его сама.
...Он замер на полсекунды — как человек, у которого разом сгорели все планы кампании, — а потом его здоровая рука легла мне на затылок, бережно, будто я была из тонкого стекла, и стало совершенно неважно, что ступени холодные, что платье погибло, что за спиной башня, полная серой смерти. Пахло ночным парком, дымом фонаря и полынью. Где-то очень далеко, на самой границе слуха, тонко и мелодично прозвенело — будто где-то в вышине тронули струну.
«Наконец-то», — светским тоном сообщил Пельмень с перил. —«Я уж боялся, что раньше состарюсь. А я, между прочим, бессмертный. Кстати, если кому-то интересно мнениедракона: там, наверху, четыреста шестнадцать коконов. Я посчитал, пока некоторые целовались».
Отстраняясь, Адриан улыбался — по-настоящему, во все свои суровые скулы, — и я улыбалась, и даже подслушивающая нас башня, полная тварей, не могла с этим ничего поделать.