Глава 6
— Дык так. Прилетаю я к ней. Форточка открыта, я внутрь. А её нету. Дома нету, понимаете? Диван прибран, чашка в раковине, куртки на вешалке нет. Ушла. А куда ушла, когда ушла, я ж не видел. За ней не полетишь, если не знаешь, в какую сторону лететь. Я сел на карниз ждать. Час сижу. Замёрз, пошёл внутрь, на потолок. Повисел. Потом думаю, вдруг она во двор войдёт, а я не увижу, с кем. Обратно на карниз. И так полдня, товарищи, с карниза на потолок и обратно. У меня лапы отваливаются.
— Когда объект вернулся? — комендант подался вперёд.
— Под вечер, уже темнеть начинало. Одна пришла. С пакетом из магазина, обычный пакет, кефир там, хлеб, я сверху видел, как разбирала. Поела. Села на диван, недолго полистала телефон. Никому не звонила, ей тоже. Ничего не отправляла, я нарочно глядел, она пальцем только вверх-вниз водила. На потолок не смотрела ни разу. На полку тоже. А потом умылась и спать легла. Просто легла и уснула, по-людски. Я ещё час провисел, думал, может, ночью встанет. Не встала.
Нюша поёрзала на лежанке.
— А может, она ни в чём и не виновата? — робко подала она голос. — Может, мы зря? Она ласке вчера лапу перевязывала, так аккуратно. И мне пол-яблока дала.
— Один спокойный день ничего не доказывает, товарищ Нюша, — наставительно проскрипел Феликс. — Враг тоже отдыхает по воскресеньям. Обратите внимание на другое, полдня объекта не было дома. Где он был? С кем встречался? Это пробел в наших сведениях, и он серьёзный.
— А я не отдыхал, — мрачно вставил Паскаль.
— Что? — не понял комендант.
— Я говорю, враг отдыхает, а я нет. Я шесть часов висел в трёх метрах от этой пачки. Шесть! Один, в пустой квартире, и никто не смотрит. И она её переложила, товарищи. Она её вчера вечером, видать, доставала, и обратно поставила не так. Теперь пачка лежит на боку, ближе к краю. И открыта шире. Оттуда одно печенье наполовину торчит, я его с потолка видел, круглое, с крошкой. Вы не понимаете. Оно овсяное и с шоколадной крошкой.
Он спустился по стойке стеллажа на полку ниже, поближе к слушателям.
— Вы это уже докладывали, — заметил Феликс.
— И ещё доложу! Я один раз уже шёл к нему. По потолку. Сам не помню, как пошёл. Иду и думаю, я только посмотрю. Только понюхаю поближе. И опомнился на полдороге, над самым холодильником, у меня уже язык наготове был.
— Но опомнился же, — сказал Феликс.
— В этот раз, — глухо ответил Паскаль.
Он отвернулся к стене и пошёл по спине серыми пятнами. Нюша слезла с лежанки, подошла к стеллажу и задрала пятачок кверху.
— Паскаль, завтра же понедельник, — сказала она. — Уже сегодня почти. Тебе эклер положен. Настоящий, с кремом. Ты два дня продержался, и он теперь честный получится, заслуженный. Ты же не зря держался.
Хамелеон скосил на неё один глаз. Серые пятна побледнели, но до конца не сошли.
— Эклер, — повторил он. — Эклер, это да. Это наполовину утешает. Потому что эклер один, а пачка там так и лежит, и мне к ней опять идти.
— Идти, — подтвердил комендант. — Слежка продолжается. Порядок устанавливаю следующий. Днём гражданка Смолина работает здесь, и в клинике за ней наблюдаю я, с поста, лично. Начальник мне это сам поручил, так что действую в рамках мандата. Вечером, когда она уходит, вы, товарищ Паскаль, провожаете её до дома и смотрите, не зайдёт ли она куда по дороге и не встретит ли кого. Нас интересует, где она была сегодня.
— Тогда пусть мне выдают банан, — быстро сказал Паскаль. — Сушёный. С собой, на задание. Пайком. Я на голодный желудок за себя не отвечаю, я вас предупредил. Если я там сорвусь, это будет на вашей совести, товарищ комендант, и в протокол я так и попрошу записать.
— Вопрос о пайке будет рассмотрен, — пообещал Феликс.
В ординаторской Саня захохотал и что-то уронил. Звери переждали.
У батареи зашевелился плед. Пуховик поднял голову, повернулся и посмотрел на всех троих по очереди, долго и внимательно, каждому в глаза. Нюша под этим взглядом попятилась к лежанке. Барс шумно выдохнул через нос, отвернулся обратно к стене и накрыл морду лапой.
* * *
Машина Гольдмана встала у подъезда без пяти шесть. Было ещё темно. Шофёр, тот же, что вёз меня в субботу, вышел, забрал у меня сумку с набором, коробку Петровича, Любину провизию и уложил всё в багажник так бережно, будто там был хрусталь.
Я открыл заднюю дверь и не сразу узнал человека на сиденье.
Давид Маркович оделся в деревню. Вернее, так, как он представлял её себе по английским журналам. На нём была вощёная куртка болотного цвета, с вельветовым воротником и таким количеством карманов, что в них можно было разместить мой выездной набор. На голове сидела твидовая кепка. Брюки были заправлены в высокие зелёные сапоги, и с левого голенища на шнурке свисала картонная бирка. Всё это было новое, купленное, по моим прикидкам, вчера.
— Давид Маркович, вы на охоту? — спросил я, усаживаясь.
— Я в народ, — ответил Гольдман. — Доброе утро, Михаил Алексеевич. Что вы так смотрите? Я навёл справки, в лес положено ходить в сапогах. Мне подобрали. Продавец уверял, что в таких ходит половина Шотландии.
— У вас бирка на сапоге.
— Где? — он наклонился, насколько позволял ремень безопасности, рассмотрел бирку и оставил её на месте. — А, это. Это пусть висит. Если они мне натрут, Вадим сдаст их обратно, я же должен сперва проверить в деле.
Мы выехали на набережную. Между нами на сиденье стояла плетёная корзина с крышкой, откуда пахло копчёным и свежим хлебом. Шофёр на светофоре обернулся и сообщил, что сумку с едой из багажника он переставил в салон, в ноги.
— Это чьё? — Гольдман заглянул через корзину вниз.
— Любовь Степановна собрала. Мой администратор. Там котлеты, яйца, пирожки и огурцы, я пытался отбиться.
— Огурцы свои? Бочковые?
— Свои. В банке.
— Отбиться он пытался, — Гольдман покачал головой и посмотрел на сумку с большим уважением. — Михаил Алексеевич, от такого не отбиваются, за такое благодарят. У меня в корзине ростбиф, паштет и сыр, это всё прекрасно, но это закуска. А у вас там еда. Ваша Любовь Степановна кладёт в дорогу варёные яйца, значит, про жизнь она понимает больше моего повара. Вы позволите мне потом один пирожок? Я обменяю на паштет.
— Меняйте на что хотите. Там на неделю.
Город кончился быстро, в этот час дороги были пустые. На трассе шофёр прибавил, за окнами пошли тёмные поля с редкими огнями. Гольдман расстегнул куртку, устроился удобнее и явно приготовился к приятной беседе ни о чём. Я решил попробовать ещё раз, пока он благодушен.
— Давид Маркович, нам ехать три часа. Расскажите мне всё-таки, откуда вы знаете про Броды. Я не из любопытства. Я еду ставить диагноз, и мне важно, что именно вам рассказали и кто. Если это человек из деревни, он мог видеть то, чего не видел Сенклер.
— Вы заметили, какая в этом году осень? — отозвался Гольдман. — Сухая, тёплая. Валерия говорит, у неё розы пошли по второму кругу. Нам с вами очень повезло с погодой, в дождь по лесу ходить, я полагаю, удовольствие небольшое.
— Давид Маркович.
— А Семёна вы знаете? — он показал подбородком на затылок шофёра. — Семён у меня одиннадцатый год. Ни одной царапины. Он до меня возил одного большого человека, и тот, когда уходил на покой, отдал мне Семёна. Семён, я прав?
— Правы, Давид Маркович, — невозмутимо подтвердил шофёр.
— Вот видите. И вот что я вам скажу про Семёна, он за одиннадцать лет ни разу не пересказал мне, о чём говорили на заднем сиденье до меня. Хотя я спрашивал. За это я его и держу. Хороший хозяин, Михаил Алексеевич, чужих разговоров не пересказывает. Хороший шофёр тоже.
Ответа я не получу, это было ясно. Мне вежливо, с примерами, довольно изящно отказали. Я отметил про себя, что человек, рассказавший Гольдману про Броды, ему дорог или нужен, иначе он бы его уже сдал ради красного словца. На этом я отступился.
— Хорошо, — сказал я. — Тогда расскажите про Сенклера. Про него-то можно?
— Про него сколько угодно! — Гольдман оживился и даже сел прямее. — Про него я могу говорить до самой деревни, только толку вам от этого будет мало, потому что никто о нём ничего не знает. Смотрите сами. Турнир существует восемь сезонов. Семь из них выиграл он. Подряд, Михаил Алексеевич! Я четвёртый год хожу туда за первым местом и никогда этого не скрывал, я поваров нанимал. И все эти годы я смотрел ему в спину. Первое место я взял в этом сезоне, с вами, с вашей Олесей и вашим луком. До этого ни разу. Вы думаете, я на него зол? Я им восхищаюсь. Человек приходит раз в год, снимает пиджак, молча всех обыгрывает, надевает пиджак и уходит. Он ни с кем не пьёт и в гости не ездит.
— К вам приехал, — сказал я.
— Ко мне приехал мохнач, — поправил Гольдман. — Я при нём состоял гарниром. Теперь про дела. Вы у него брали деньги, стало быть, были в конторе. Что вы там видели? Кабинет, жалюзи, секретаря. И я столько же. В городе знают, что у него есть капитал и что он даёт в долг. Откуда капитал, чем он занят помимо этого, есть ли у него семья, ничего этого никто не знает. А про Броды до прошлой субботы не знал вообще никто, кроме меня. У человека родовая деревня в трёх часах от города, он ездит туда часто, он сам сказал, и за все годы об этом не обмолвился ни одному из тех, с кем сидит за одним столом.
Он повернулся ко мне и на время перестал улыбаться. Таким я видел Гольдмана редко.
— Я вам так скажу. Он прячет эту деревню очень старательно, стало быть, там лежит что-то ему дорогое. Деньги так не прячут, их он держит на виду, в конторе. В Бродах у него лежит что-то, что ему дороже денег. И вот нас с вами туда позвали. Двоих, со стороны. Вы понимаете, что это значит?
— Понимаю, — сказал я. — Это значит, что мне надо найти, от чего там дохнут зайцы.
Гольдман поглядел на меня, помолчал и расхохотался, откинувшись на спинку так, что кепка съехала ему на глаза.
— Вот за это я вас и ценю, — выговорил он, поправляя кепку. — Семён, вы слышали? Я ему про тайны, а он мне про зайцев. Михаил Алексеевич, оставайтесь таким всегда. Дайте пирожок.
Пирожок был с капустой. Гольдман съел его молча, с закрытыми глазами, и попросил второй. К половине девятого мы съели добрую часть Любиной сумки и не притронулись к корзине. За окнами давно рассвело, пошли ельники, потом длинный мост через неширокую тёмную реку. Сразу за мостом Семён сверился с навигатором, сбросил скорость, и машина свернула с трассы на грунтовку.
Грунтовка шла лесом. Семён вёл машину аккуратно, объезжая ямы, но Гольдман на каждой яме придерживал кепку. Я смотрел в окно. Лес был обычный, смешанный, ельник с берёзой, по обочинам рыжел папоротник. Ничего больного я в нём не увидел.
За поворотом открылась деревня. Она была небольшая, в одну длинную улицу с двумя проулками. Я ждал увидеть то, что обычно остаётся от деревень в трёх часах от города, серые срубы через один, бурьян и дачников. Тут было другое.
Дома стояли крепкие, под свежими крышами, заборы ровные, у каждых ворот отсыпано щебнем. На столбах висели одинаковые, недешевые фонари. В эту улицу много лет подряд вкладывали деньги и при этом следили, чтобы она осталась деревней. За последним домом улица кончалась, и сразу, без выгона и огородов, начинался лес.
Сенклер ждал у въезда. Он стоял один, без охраны и костюма. На нём были рабочие штаны и серый вязаный свитер с растянутым воротом, на ногах сильно ношенные, короткие резиновые сапоги. Я видел этого человека в кабинете, потом на турнире в белом фартуке поверх рубашки. В свитере я видел его впервые. Он казался в нём ниже ростом и старше, стоял он иначе, свободно, руки в карманах.
Гольдман выбрался из машины, одёрнул куртку и огляделся с восторгом. Сенклер посмотрел на Гольдмана. Он прошёлся взглядом по кепке, карманам, задержался на бирке, и я впервые увидел, как у моего кредитора коротко дрогнуло лицо. Вслух он ничего не сказал.
— Доехали, — произнёс он вместо приветствия. — Хорошо. Давид Маркович. Михаил.
Он пожал нам руки. Надо было как-то к нему обращаться. В субботу за столом я обходился без имени, но здесь мне предстояло задавать ему вопросы, много и подряд, а «господин Сенклер» после трёх часов над одной тушкой мохнача звучало бы глупо.
— Ричард, — начал я и запнулся. — Простите, не знаю, как вас по батюшке.
— Можно просто Ричард, — ответил он. — По батюшке меня тут никто не зовёт, батюшку моего звали так, что в деревне не выговаривали. Пойдёмте. Машину оставьте здесь, дальше пешком.
Мы пошли по улице. Телефон показывал одну полоску, я на ходу набрал Олесю, сказал, что доехал и что ёлка не понадобилась, и убрал его в карман. Я нёс сумку с набором, позади Семён тащил коробку Петровича.
У третьего дома слева стоял грузовой фургон с откинутым бортом. Двое мужчин выносили со двора коробки, женщина в платке заворачивала в одеяло зеркало. Через четыре двора грузили вторую машину, поменьше, и мальчик лет десяти сидел на крыльце в обнимку с рыжим зверьком в шлейке. Зверёк был эфирный, шерсть у него на загривке искрила, и выглядел он живым и здоровым. Мальчик держал его крепко, двумя руками.
На нас смотрели без всякого интереса. Женщина с зеркалом скользнула взглядом по моей сумке, по браслету на запястье и отвернулась. Я понял этот взгляд. Сюда уже приезжали с сумками и браслетами, ходили в лес и уезжали, качая головами. Мы были очередные. На Гольдмана в его карманах, правда, один из грузчиков всё-таки засмотрелся и едва не уронил коробку.
— Уезжают, — сказал Сенклер. — Эти здесь родились. Я бы на их месте тоже уехал.
У большого дома в середине улицы нас ждал человек лет пятидесяти, в выгоревшей штормовке, коренастый, с обветренным лицом. На плече у него висел свёрнутый брезент.
— Матвей, — представил его Сенклер. — Егерь. Лес знает лучше меня. Он с рассвета обошёл ближние кварталы и принёс сегодняшних. Матвей, это врач. Покажи ему всё, что он попросит.
Матвей кивнул мне, на Гольдмана посмотрел чуть дольше и без слов повёл нас за дом, мимо поленницы, к сараю.
За сараем, в тени, на расстеленном куске брезента лежали птицы. Их было шесть, они лежали в ряд, на боку. Три были покрупнее, с голубя, сизые, с тонким светлым кантом по краю махового пера. Три остальные размером с дрозда, бурые, с пятном на груди. При жизни это пятно у них светится, я таких видел в городе, в парках. Сейчас оно было тусклое, как выключенная лампочка.
Гольдман дошёл до угла сарая и дальше не пошёл. Он достал из одного кармана большой клетчатый платок, прижал его к носу и остался стоять там, дыша через ткань. Запаха, надо сказать, никакого не было. Птицы были утренние.
Я натянул перчатки, опустился на колени и взял первую.
Минут двадцать после этого я ни с кем не разговаривал. Руки у меня в таких случаях работают сами, по порядку, который не менялся много лет, перо, кожа, глаза, клюв, грудь, живот, лапы, клоака. Перо было чистое, плотное, без заломов и проплешин. Я раздул его на груди и под крыльями, пухоедов и клещей не было, кожа была чистая, без единой корочки. Глаза были ясные, не запавшие, роговица ещё не помутнела. В клюве чисто, слизистая бледно-розовая, без налёта и крови. Киль грудины едва прощупывался, грудные мышцы по обе стороны от него лежали толстым слоем.
Птица ела досыта до последнего дня. На животе под кожей был жир, запас на зиму. Лапы были целы, когти не сбиты. Ран и переломов я не нашёл, гематом тоже. Окоченение только начиналось, значит, умерла она ночью или под утро.
Вторая и третья были такие же. Я перебрал все шесть, одну за другой, и на шестой мог бы уже не смотреть. Они различались только видом и размером. Умерли все упитанными, чистыми, в хорошем пере. Их никто не трепал, и перед смертью они не бились, перья до кончиков были целы. Всё было так, как говорил Сенклер, лежит целый зверь, вчера летал, сегодня лежит.
Оставался браслет. Я навёл сканер на крупную сизую и подождал. Окно развернулось не сразу. Вид он определил, класс поставил «ферал», а в строке Ядра, где положено стоять уровню, вывел прочерк. Состояние: «Активность Ядра отсутствует». Я проверил на остальных пяти и получил пять прочерков. Прибор добросовестно сообщил мне, что птица мертва.
Я сел на пятки и стянул перчатки. Картина была плоха своей чистотой. Инфекция оставляет следы, истощение, понос, выделения из глаз, грязное перо, потому что больная птица перестаёт за собой ухаживать. Яд и хищник тоже.
Здесь шесть здоровых птиц легли и умерли. На вскрытии, я был в этом уверен, я увидел бы то же, что видели до меня профессора с академиками, то есть ничего. Стоп, Покровский. Неглупые люди приезжали сюда до меня. Они смотрели на тушки, ничего по ним не поняли и написали «эпидемия», потому что надо было что-то написать.
Значит, смотреть надо было не на тушки.
— Матвей, — позвал я. — Вы каждую из них сегодня сами подобрали?
— Сам, — ответил он.
— Где лежала вот эта? — я показал на первую сизую.
Егерь подошёл, посмотрел на птицу, потом поднял руку и показал поверх сарая, в лес.
— Эта у ручья. Под ольхой, на той стороне.
— А эти две? — я показал на двух других сизых.
— Эти за просекой. Рядом лежали, в десяти шагах одна от другой.
— Бурые?
— Все три у старого покоса, — Матвей подумал и поправился. — Нет, вру. Две по краю покоса, третья дальше, к ельнику.
Каждый раз он показывал рукой. Рука ходила немного левее, немного правее, но в пределах одной четверти круга. Я запомнил это, ещё не понимая зачем.
— А вчера? Вчера где находили?
— Вчера четыре штуки, — Матвей загнул пальцы. — За ручьём две, и у покоса.
Показал он туда же.
— На прошлой неделе? — не отставал я.
— На прошлой зайца нашли, за просекой. Лису за покосом, дальше к ельнику. Птицу не считал, ее было много. Там же, по ручью и за ним.
Он опять показал в ту же сторону и сам этого не замечал. Он отвечал на вопросы честно и скучно. До меня его, судя по всему, спрашивали, сколько, когда и каких. Про место его тоже спрашивали. Он называл ручей, просеку, покос, а приезжие записывали эти слова в блокнот, не зная леса. Названия им ничего не говорили. А по руке всё было видно.
Я поднялся с колен и встал рядом с ним, лицом туда же, куда он.
— Матвей, а вон там? — я показал в противоположную сторону, через улицу, за дома напротив. — Там лес такой же?
— Такой же. Даже получше, там бор.
— Там находили?
Егерь открыл рот, чтобы ответить, и закрыл. Он думал долго, добросовестно, шевеля губами.
— Нет, — сказал он. — Там нет.
— За все три месяца? Ни одной?
— Я там каждую неделю хожу, — медленно проговорил Матвей. — Нет. Ни одной не поднимал. И у дороги, откуда вы приехали, тоже ни одной. Всё с этого края.
Гольдман у сарая отнял платок от лица. Сенклер стоял в трёх шагах от брезента, руки в карманах свитера, и смотрел на егеря.
Эпидемия так себя не ведёт. Зараза не знает, с какой стороны от деревни ей положено убивать, птица летает где хочет, заяц бегает кругом. Если три месяца подряд звери умирают по одну сторону от улицы и остаются жить по другую, то дело в стороне. Что-то находится там, за ручьём и за просекой. Звери к нему приближаются и до утра не доживают.
Я повернулся к Сенклеру.
— Ричард, а что у вас там, с той стороны?