Глава 11

Глава 11

Алишер потёр лицо ладонью. Бетонная пыль осыпалась с бровей, и под ней обнаружилась кожа серого, нехорошего оттенка — такого цвета бывают люди, которые давно перестали нормально спать.

Под глазами залегли круги, и белки были в красных прожилках. Он выглядел так, будто прошёл марш-бросок на сорок километров по пересечённой местности и финишировал стоя, только чтобы не упасть на финишной прямой.

— Пойдём, — позвал он. — Сам увидишь.

Я встал из-за стола, и в голове пульсировала единственная мысль: семь дней. Стяжка пола — минимум трое суток на высыхание. Штукатурка — ещё двое. Краска тоже сохнет сутки.

И это без учёта плитки, электрики, вентиляции и стальной двери, каждая из которых требовала отдельного рабочего дня. Я прикинул цифры ещё раз — арифметика сходилась впритык, как и бюджет Пет-пункта в первый месяц.

Физически невозможно сделать это одному за семь дней. Просто невозможно.

Мы прошли по коридору. Алишер открыл новую стальную дверь — тяжёлую, с массивной ручкой, петли не скрипнули, язычок замка щёлкнул мягко, и я машинально отметил: хорошая фурнитура, правильная установка, зазор между полотном и коробкой ровный по всему периметру.

Я переступил порог.

И замолчал.

Цех, который ещё неделю назад выглядел как декорация к фильму о заброшенных промзонах — голый бетон, ржавые трубы, лужа у входа и запах плесени, от которого хотелось задержать дыхание, — исчез.

На его месте стояло помещение, чистое и белое, с ровным промышленным керамогранитом на полу, светло-серым, матовым, без единой щербины. Швы между плитками были затёрты аккуратно, одним тоном, и ни одна плитка не «гуляла» — я это проверил машинально, притопнув ногой в трёх местах.

Стены были гладкие, покрашенные влагостойкой краской молочного оттенка. Под потолком мощная светодиодная панель, два метра на метр, залившая помещение ровным белым светом без мерцания и тёплых пятен. Свет хирургический, правильный, в таком видно всё.

Я втянул ртом воздух. Пахло ремонтом — краской, затиркой, свежим бетоном, но сырости не было. Плесени и гнили не было. Из вентиляционной решётки в верхней части стены тянуло прохладой, и я слышал ровный гул вытяжки, работающей на малых оборотах.

Сорок чистых, белых, функциональных квадратных метров. Трубы вдоль потолка не ржавели, а блестели свежей краской. В полу виднелся сливной трап из нержавейки, утопленный заподлицо с плиткой. В углу расположился щиток с автоматами, закрытый металлической крышкой, и провода уложены в кабель-каналы, а не свисают бахромой, как раньше.

Я провёл пальцем по стене. Гладко. Ровно. Палец не встретил ни бугорка, ни впадины, и краска не пристала к коже — просохла полностью.

— Алишер, — сказал я медленно. — Стяжка сохнет трое суток. Краска — сутки минимум. Это физически невозможно одному человеку так быстро. Никак.

Он стоял у двери, привалившись плечом к косяку. Рулетка свисала из кармана спецовки, и рука, которая сворачивала её минуту назад уверенным движением, сейчас чуть подрагивала. Совсем чуть — если бы я не был врачом, привыкшим замечать тремор за полсекунды, я бы не увидел.

— Михалыч, — начал он и остановился.

Потёр переносицу. Вздохнул. Вздох вышел тяжёлый, из глубины лёгких, и в нём было больше усталости, чем в целом рабочем дне.

— Я не спал, — сказал он. — Вообще. Шесть суток. Ну, почти… пару раз вырубался, прямо тут, на полу, когда ноги переставали держать.

Он сказал это просто, буднично, тоном человека, который констатирует факт и не ждёт за него медали.

— Тепловые пушки притащил с другого объекта, — продолжил Алишер. — Две штуки, промышленные, по восемь киловатт каждая. Ставил ночью, когда стяжка легла, врубал на полную, и за ночь она схватывалась втрое быстрее. С краской так же — пушка, вентиляция на максимум, открытое окно. Затирку клал в три часа ночи, плитку — с пяти утра, пока клей свежий. Электрику вёл параллельно, пока сохло.

Я молчал и слушал. Шестьдесят лет жизни, из которых сорок — в медицине, научили меня распознавать два типа людей, способных на подобное: одержимых и отчаявшихся. Одержимые горят изнутри, и глаза у них блестят.

У Алишера глаза не блестели. У него они были красные и запавшие, и под ними лежала тень, за которой пряталось что-то серьёзнее перфекционизма.

— Зачем? — спросил я.

Короткий вопрос, самый важный.

Алишер помолчал. Посмотрел на свои руки — стёртые, в мозолях и царапинах, с въевшейся в трещины штукатуркой, которую уже не отмоешь.

Согнул пальцы, разогнул. Как будто проверял, что они ещё работают.

— Семья, Михалыч, — произнёс он наконец, и голос стал тише, глуше, словно слово «семья» требовало другой громкости. — В долгах. Мать болеет, импортные лекарства нужны, а наши аналоги не тянут, организм не принимает. Каждый месяц надо пятнадцать тысяч на таблетки, ещё двадцать — на обследования. Братишка младший учится, тоже помогать надо. Квартиру снимаем. Я в минусе с прошлого года, когда заказчик кинул на полтора миллиона — сделал ему ремонт под ключ, а он пропал, трубку не берёт, по адресу не живёт.

Он провёл ладонью по стене — тем же жестом, каким я проверял минуту назад, но его ладонь не проверяла. Она прощалась.

— Мне позарез нужны были эти деньги, — сказал Алишер. — Быстрее сдам — быстрее возьму следующий объект. У меня два заказа стоят в очереди, люди ждут. Если бы я делал десять дней по графику, я бы потерял неделю, а неделя — это ещё один заказчик, ещё сорок-пятьдесят тысяч. Вот и посчитал.

Стимуляторы. Он не произнёс это слово, но я его услышал.

Глушил энергетики и жёсткие стимуляторы, которые на стройках Синдикатов покупают рабочим, чтобы те клали бетон в три смены без перерыва. Легальные, в аптеках продаются, но от легальности они менее вредными не становились. Сердце, печень, нервная система — всё принимало удар, и расплата приходила не сразу, а через полгода-год, когда организм выставлял счёт за форсированный режим.

Я посмотрел на Алишера, оценивающе, отмечая бледность кожи, тремор рук, запавшие глаза и пульс на шее, частый для стоящего без нагрузки человека. Стимуляторы и шесть бессонных суток — коктейль, от которого молодой организм оправится, но запомнит.

— Качество я проверил, — сказал я. — Безупречно.

Алишер кивнул коротко, без улыбки.

Я достал телефон, открыл банковское приложение. Набрал сумму: семьдесят четыре тысячи — остаток по договору. Потом стёр и набрал девяносто. Почти всё что у меня было. Шестнадцать сверху — премия за срочность и за то, что этот человек шесть суток не спал ради своей матери, и работа при этом была сделана так, будто над ней трудилась бригада из четверых.

— Проверь, — сказал я и показал ему экран.

Алишер посмотрел на цифру. Моргнул. Посмотрел ещё раз, и я увидел, как дёрнулся кадык — он сглотнул, сухо и тяжело, потому что горло у человека, не спавшего шесть суток, работает не лучше его рук.

— Михалыч, — начал он, — мы же на семьдесят четыре договаривались с учётом косяка.

— Договаривались на десять дней. Ты сделал за шесть. Разница — твоя.

Он открыл рот и закрыл. Опять открыл. В глазах что-то блеснуло, и Алишер быстро отвернулся к стене, сделав вид, что проверяет шов у потолка. Плечи его дрогнули — один раз, коротко.

Я нажал «Отправить». Телефон Алишера пискнул в кармане спецовки.

— Спасибо, Михалыч, — произнёс он, не оборачиваясь. Голос был ровный, но ровность эта давалась ему усилием, которое я хорошо распознавал. — Правда спасибо. Я… не ожидал.

Я протянул руку. Алишер обернулся, и рукопожатие у него было крепким, несмотря на тремор, — ладонь сухая, шершавая, с мозолями от мастерка и шпателя.

— Запомни мой номер, — сказал я и не отпустил руку сразу. — Как только накоплю, мы пойдём дальше. Там за стационаром ещё два помещения пустуют. Когда-нибудь они тоже станут частью клиники. И делать их будешь ты.

Алишер посмотрел мне в глаза. Кивнул. На этот раз — с чем-то, похожим на улыбку, тихую и усталую, которая прорезалась сквозь серую пыль на лице.

— Позвонишь — приду, — сказал он. — С тобой приятно работать. Ты — человек!

Собрал инструмент, закинул сумку на плечо и ушёл. Шаги затихли в коридоре, хлопнула входная дверь, и я остался один в новом стационаре.

Сорок квадратных метров. Белые стены, серый керамогранит, гул вентиляции и свет, от которого не болели глаза.

Мой стационар. Настоящий.

Бюджет обмелел до ощутимой боли, но то, что стояло передо мной, стоило каждого рубля. Потому что нельзя лечить зверей в подсобке с тазами на полу. Можно, конечно. Я и лечил. Но теперь — не придётся.

Утро следующего дня началось с Ксюши. Точнее, с её визга, который пронзил коридор насквозь и добрался до меня раньше, чем я успел снять куртку.

— Михаил Алексеевич! — она стояла на пороге стационара, вцепившись в дверной косяк обеими руками, и очки сползли на кончик носа, и рот был открыт так широко, что в него влетела бы саламандра. — Это… это же… Когда⁈.. Как⁈..

— Алишер, — ответил я, вешая куртку. — Вчера вечером сдал. Принимай, оценивай.

Ксюша влетела в стационар и закружилась на месте, оглядываясь, как щенок, впервые попавший на прогулку в парк. Трогала стены, гладила плитку, заглядывала в вентиляционную решётку, постукивала костяшками по стальной двери и при каждом новом открытии издавала звук, средний между «ах» и «ой», на какой были способны только её голосовые связки.

— Переселяемся, — сказал я. — Прямо сейчас. Тащи Шипучку первой.

Переселение заняло полтора часа.

Шипучку перенесли вместе с террариумом. Кевларовые перчатки, осторожный хват, двадцать шагов по коридору — и армированное стекло встало на широкую полку в дальнем углу стационара. Шипучка приоткрыла один глаз, обнюхала новое пространство через стекло и свернулась на подстилке обратно. Система нейтрализации мигнула зелёным диодом. Рабочий режим.

— Она даже не проснулась толком, — прошептала Ксюша с нежностью, от которой кислотный хищник, способный проплавить сейфовую дверь, превращался в её восприятии в пушистого котёнка.

Искорку переносили осторожнее. Таз с тёплой водой был громоздкий, и саламандра плескалась внутри, недовольная тем, что её личное озеро куда-то поплыло. В стационаре для неё стояла новая ёмкость — усиленная ванночка из термостойкого пластика, купленная на прошлой неделе и дожидавшаяся этого момента на складе.

Я наполнил её тёплой водой в тридцать восемь градусов, температура Искоркиного счастья, и пересадил саламандру.

Искорка замерла. Обвела ванночку взглядом, пошевелила хвостом, проверяя глубину. Погрузилась по горло. И пустила большой, медленный пузырь с карамельным запахом, который поплыл к потолку и лопнул под вентиляционной решёткой.

Вытяжка всосала пар за секунду. Ни облака, ни конденсата на стенах.

— Красота, — сказал я.

«…хорошо… вода тёплая… большая вода… можно плавать…» — голос в голове был сонным, довольным, и всполохи под кожей Искорки перешли на ровное мерцание, мягкое и медленное.

Феликса перевозили торжественно. Клетка была тяжёлой и мы с Ксюшей несли её вдвоём, а сова сидел внутри с видом монарха, которого несут в паланкине по улицам столицы. Крылья сложены, голова поднята, и оба жёлтых глаза с вертикальными зрачками сканировали новое помещение, фиксируя каждую деталь.

Клетку поставили на почётное место у окна, на широком постаменте, который я соорудил из двух перевёрнутых ящиков, накрытых чистой тканью. Ксюша, сияя, прикрепила к прутьям грамоту — ту самую, нарисованную от руки, с цветочками и звёздочками. Канцелярские скрепки заняли привычные позиции.

Феликс повернул голову. Осмотрел помещение одним глазом, потом другим. Расправил крылья, встряхнулся, и белоснежное оперение с серебристыми кончиками маховых легло ровно, торжественно. Подогнул лапы поудобнее. Выпятил грудь.

— Условия содержания политических заключённых улучшены, — скрипнул он. — Мы записываем! Мы всё записываем!

Высшая форма одобрения по Феликсу — это признать улучшение, не признав при этом правомерности самого заключения. Диалектика в чистом виде.

Пуховика я оставил напоследок.

Барсёнок лежал в вольере в подсобке и смотрел на меня снизу вверх большими тёмными глазами. Белая шерсть серебрилась в свете лампы, холодный пар вился от мордочки. Фиксаторы на задних лапках мигали зелёным, ровно, стабильно, как мигали уже не одну неделю.

Я присел рядом и навёл браслет.

Данные поползли по экрану. Нервная проводимость задних конечностей — семьдесят восемь процентов. Мышечный тонус — шестьдесят три. Рефлексы — в норме по всем четырём лапам. Ядро: уровень два, пульсация ровная, контур стабильный.

Семьдесят восемь процентов. Три недели назад было ноль. Парализованные лапы, мёртвые нервы, барсёнок, которого подростки пинали в подворотне, как тряпку.

Я снял фиксатор с левой задней. Металлический обод разомкнулся с тихим щелчком, и лапка осталась на весу — белая, пушистая, с крошечными коготками, — а потом медленно, осторожно, опустилась вниз. Сама. Без опоры и подставки.

Снял правый.

— Ну, — сказал я, — давай. Попробуй.

Пуховик посмотрел на свои задние лапы. На переднюю левую, которая работала давно и уверенно. На правую, тоже здоровую. Потом — снова на задние, будто не верил, что они ему принадлежат.

«…можно?.. лапки… мои лапки?..»

— Можно, — ответил я вслух и отодвинулся, давая пространство.

Пуховик упёрся передними лапами в дно вольера. Поджал задние под себя. Напрягся — я видел, как под шерстью заходили мышцы, слабые пока, не окрепшие, но живые. Оттолкнулся.

Встал.

Покачнулся. Задние лапы дрожали, колени разъезжались на гладком дне вольера, и хвост мотался из стороны в сторону, пытаясь удержать равновесие. Барсёнок замер, расставив все четыре лапы, и выглядел как маленький белый столик на шатких ножках.

Секунда. Две. Три.

Он сделал шаг. Левой задней — коротко, неуверенно, с таким усилием, будто лапа весила килограмм, а не граммов сто. Коготки царапнули дно вольера.

Потом правой. Ещё один шаг. И ещё — уже увереннее, и следующий, и мордочка поднялась, и глаза заблестели.

«…иду!.. ЛАПКИ РАБОТАЮТ!.. ИДУ!..»

Голос в голове зазвенел так, что у меня защипало глаза. Десятилетний ребёнок, который встал с инвалидного кресла и обнаружил, что ноги слушаются.

Ксюша стояла рядом, прижав ладони к щекам, и слёзы текли по пальцам, и очки запотели. Она не произнесла ни слова — Ксюша Мельникова молчала, и молчание это было громче любого крика.

Я взял Пуховика на руки. Осторожно, поддерживая задние лапы, прижал к груди. Холодный нос ткнулся мне в подбородок — минус два градуса, идеально — и шершавый язычок прошёлся по щеке.

— Пошли, — сказал я. — Новый дом посмотришь.

В стационаре я опустил барсёнка на керамогранит. Прохладная плитка — идеальная температура для снежного вида, в подсобке было слишком тепло, и Пуховик терпел, потому что не знал, что бывает по-другому.

Лапки коснулись пола. Пуховик замер, принюхиваясь. Потом сделал шаг. Другой. Когти цокнули по плитке, и звук отразился от белых стен, и в этом цоканье было столько жизни, что я невольно улыбнулся.

Барсёнок пошёл. Сначала медленно, пошатываясь, потом всё увереннее, задние лапы окрепли и перестали дрожать, и через минуту он уже бежал по стационару, неуклюжий, косолапый, с болтающимся хвостом, оставляя на плитке иней от каждого шага.

«…бегу!.. холодно!.. хорошо!.. большое!.. моё!..»

Ксюша не выдержала.

— Он бегает! — взвизгнула она и села прямо на пол, вытянув руки. Пуховик ткнулся ей в колени мордочкой, она подхватила его, прижала к халату, барсёнок облизнул ей подбородок, и очки запотели окончательно.

Я стоял посреди нового стационара и смотрел на них. На Шипучку в террариуме, дремлющую на подстилке. На Искорку, пускающую карамельные пузыри в тёплой ванночке. На Феликса, расправившего крылья перед грамотой. На Ксюшу с Пуховиком на руках.

Подсобка освободилась. Теперь там будет операционная — чистая, стерильная, с оборудованием и нормальным хирургическим столом, а не с перевёрнутым поддоном вместо подставки. Приёмная останется приёмной — для клиентов, для осмотра, для Пухлежуя на коврике. Три зоны, три функции, каждая на своём месте.

Маленький Пет-пункт на окраине Питера обрёл позвоночник.

В коридоре раздался шаг. Тяжёлый, мерный, и половицы простонали под весом, от которого в прежние времена вздрагивали стены. Я узнал эту поступь раньше, чем увидел хозяина — так ходят люди, привыкшие к строевому плацу, которые даже в домашних тапочках печатают шаг.

Панкратыч.

Дверь стационара распахнулась, и в проёме возникла фигура, заполнившая его почти целиком. Квадратные плечи, кулаки размером с кувалду, выбритый затылок, и лицо — каменное, суровое, с выражением инспектора, прибывшего на внеплановую проверку.

— Покровский! — пробасил он с порога, и голос ударил в белые стены и вернулся эхом. — Это что за художественная самодеятельность? Мне соседи говорят — у тебя стройка. Грохот, пыль, фургон какой-то подъезжал. А арендодателя известить о неудобствах не подумал?

— Семён Панкратович, — начал я спокойно, — был ремонт цеха. Стяжка, штукатурка, плитка, электрика. Всё как мы и договаривались.

Панкратыч прищурился.

— Косметический, значит, — процедил он, шагнув внутрь. — И чего тишина? Никто ничего не делает? А? Покровский.

— Так доделали уже, — ответил я.

— Как доделали? — вытаращился Панкратыч. — Так быстро?

— Ну так я же обещал. Там те же стены и тот же пол. Только теперь ровные. Стоимость вашего помещения выросла тысяч на двести, если не больше. В счет аренды, как и договаривались.

Панкратыч переварил аргумент. По лицу пробежала тень — он искал контраргумент, не нашёл и от этого рассердился ещё больше.

— Ладно, — буркнул он. — Посмотрим, что тут нагородили. Буду принимать работу.

Он прошел в цех и медленно двинулся вдоль стены, тем шагом, каким, вероятно, обходил казармы тридцать лет назад. Провёл пальцем по штукатурке, на уровне глаз — тем жестом, от которого в армии бледнели дневальные.

Палец остался чистым. Панкратыч посмотрел на него с выражением человека, которому подсунули фальшивую монету и она оказалась настоящей.

— Хм, — произнёс он.

Присел на корточки у плинтуса. Подковырнул ногтём стык между плиткой и стеной. Стык не поддался. Панкратыч надавил сильнее. Стык не поддался опять. На лице мелькнуло что-то, похожее на досаду.

— Затирка нормальная, — выдавил он так, будто признание причинило ему физическую боль.

Поднялся. Потопал по плитке — крепко, с оттяжкой, всем весом, как топают, проверяя мост перед тем, как пустить по нему колонну. Плитка не дрогнула, не хрустнула и не шелохнулась. Панкратыч потопал ещё раз, для верности, сместившись на два шага вправо. Тот же результат.

— Покровский, — он обернулся ко мне, и в глазах горел огонёк дознавателя, почуявшего подвох. — Ты когда ремонт начал?

— Семь дней назад.

— Врёшь.

— Семён Панкратович, я…

— Семь дней⁈ — Панкратыч ткнул пальцем в пол. — Стяжка. Пол. Сохнет трое суток, я это знаю, Покровский, я казарму ремонтировал в девяносто третьем, и прораб мне на пальцах объяснял, что бетон — это не каша, за ночь не схватится. А тут ещё штукатурка, краска, плитка, трубы. Это десять дней работы бригаде из троих. Минимум. А ты мне говоришь — семь.

— Это был один человек. И он использовал тепловые пушки, — ответил я. — Промышленные. Сушил стяжку ночами, работал без перерывов. Проверьте сами, если не верите. Каждый шов, каждый угол.

— И проверю, — отрезал Панкратыч. — Не сомневайся.

Он проверил. Методично, угол за углом, сантиметр за сантиметром, с основательностью человека, который твёрдо решил найти косяк и предъявить его триумфально.

Присел у розетки и ткнул ногтём в крышку, та щёлкнула и встала обратно, ровно, без люфта. Подёргал трубу вдоль потолка — труба сидела в хомутах мертво. Открыл и закрыл стальную дверь трижды — петли работали тихо, замок щёлкал чисто, зазор по периметру был ровный, миллиметр в миллиметр.

Панкратыч заглянул за вентиляционную решётку. Потрогал кабель-канал. Постучал по щитку с автоматами. Даже наклонился к сливному трапу в полу и посветил туда фонариком телефона — зачем, я не понял, но выражение его лица подсказывало, что он и сам не знал, а просто искал хоть что-то.

Минут пять он ходил по стационару молча. Я стоял у двери и наблюдал, и с каждой минутой на лице Панкратыча проступало выражение, которое я классифицировал бы как «профессиональное отчаяние инспектора».

Он не мог найти, к чему придраться. Стены ровные. Плитка ровная. Трубы покрашены. Вытяжка гудит на правильной ноте. Стальная дверь стоит как влитая.

Панкратыч остановился посреди стационара. Почесал затылок. Потом заложил руки за спину. Вздохнул. Тяжело, из глубины лёгких, как вздыхают генералы, принимающие парад и не нашедшие у солдат ни одной расстёгнутой пуговицы.

— Короче, Покровский. Кто делал ремонт? — спросил он наконец.

— А что такое? — осторожно спросил я.

— Кто делал я тебя спрашиваю? — рявкнул Панкратыч.