Глава 11
Лицо Панкратыча, только что расслабленное, размякшее от триумфа, дёрнулось. Потом застыло. Потом, медленно, как лампа накаливания при перепаде напряжения, начало бледнеть. От скул вниз — к подбородку. От щёк к шее.
Кусок пирожка у него во рту, оказавшийся в этот момент на грани глотания, пошёл не в то горло. Панкратыч закашлялся глубоко, с надрывом.
Я хлопнул его по спине.
Он отмахнулся. Откашлялся. Сплюнул крошку в сторону, которая долетела до лужи. И в этот момент всё медленно покатилось с другой стороны: бледность сменилась приливом, прилив — багровым цветом, багровый цвет — сизыми пятнами на щеках, и под конец Панкратыч стоял передо мной, как чугунный котёл, только что снятый с огня и готовый закипеть.
— Покровский, — прохрипел он. — Ты… ты чего сейчас сказал⁈
— Ничего особенного, Семён Панкратыч. — я откусил ещё. — Так, профессиональное наблюдение.
— Как это — профессиональное⁈ Какое, к чёрту, профессиональное⁈ Это же я его купил! Я! Восемьдесят тысяч своих кровных отдал! Я его дарил!
— Дарили — это правильно, не спорю, — я пожевал. — Но знакомство-то проводил я. Феромон-то мой. Первый запах, ассоциируемый с хозяйкой, — мой. Научно доказано: именно первый запах отпечатывается в эмоциональной памяти зверя как якорь. А через этого зверя, Семён Панкратыч, якорь формируется и у хозяйки.
Я прожевал. Очень обстоятельно.
— Так что биологически получается, что Валентина Степановна теперь связана через фенека… со мной, — последнюю фразу я произнёс с такой деловитой невозмутимостью, с какой ставил диагнозы «воспаление эфирных каналов второго типа» на консилиумах в столичном госпитале.
Панкратыч посинел. Причём как-то странно. Одновременно с багрянцем. Лицо у него стало двуцветным — сизо-красным, — и на лбу проступила вена, которую я до этого у него видел только в один раз: когда он принёс ко мне Шипучку-мимика, прожёгшего его любимую чугунную сковородку, и узнал стоимость замены сковороды.
— ТЫ… — он втянул воздух. — ТЫ!..
— Я, — подтвердил я, жуя свой пирожок.
— ТЫ ЖЕ НИЧЕГО НЕ ДАРИЛ! Я ДАРИЛ!
— Семён Панкратыч, тише. На вас люди оглядываются. Вон бабушка с авоськой подозрительно смотрит.
— ПОКРОВСКИЙ, ТЫ САМАЯ НАСТОЯЩАЯ СВОЛОЧЬ! — выдал он на уличный простор, и звук этот раскатился по всему переулку, отразился от стен соседних домов и вернулся двойным эхом.
Бабушка с авоськой ускорила шаг.
— Поклянись, — прошипел Панкратыч, делая шаг вперёд и нависая над моим плечом, — что ты мне сейчас врёшь!
Я посмотрел ему в лицо. Выдержал паузу, достойную фармацевтической рекламы. Потом позволил себе дрогнуть уголком рта.
— Да я ж шучу, Семён Панкратыч, — сказал я.
Две секунды Панкратыч переваривал.
А потом он выдохнул с таким облегчением, будто с плеч у него сняли чугунную плиту и переложили её в кузов соседнего грузовика. Лоб у него мгновенно покрылся испариной, вена на лбу успокоилась, синева и багрянец стёрлись со щёк.
— Покровский, — произнёс он хрипло, — я тебе когда-нибудь сломаю шею. За шутки такие.
— Постараюсь, чтобы не пришлось.
Ну не мог я удержаться от такого. Он надо мной слишком долго издевался. Так что небольшие душевные терзания ему даже не повредят. А я лишний раз убедился в том, что он неровно дышит к Валентине Степановне.
— Ну что за человек… — он потряс головой. — Я же чуть инфаркт не словил!
— Рано вам инфаркт. Валентина Степановна расстроится, — я откусил ещё кусочек булочки и зашагал дальше по тротуару. — Рад, что у вас с ней всё хорошо складывается. Берегите эту симпатию, Семён Панкратыч. Такие вещи в жизни нечасто случаются.
Я зашёл в Пет-пункт и не оборачивался. За спиной послышались торопливые шаги. Следом — шумное Панкратычево дыхание. А потом и его голос, громкий, нервный, чуть не сорвавшийся:
— ПОКРОВСКИЙ! А НУ ОСТАНОВИСЬ!
Я не остановился.
— МЕЖДУ НАМИ НИЧЕГО НЕТ! ТЫ СЛЫШИШЬ⁈ ЗАБУДЬ, ЧТО ВИДЕЛ! — кричал он.
Я помахал рукой, не оборачиваясь.
— МЫ С ТОБОЙ НА ЭТУ ТЕМУ НЕ РАЗГОВАРИВАЛИ!!! — повторил он.
Панкратыч за спиной простонал что-то нечленораздельное, плюнул в лужу и зашагал за мной следом, явно обдумывая, как в ближайшие пятнадцать минут стереть из моей памяти всё услышанное и увиденное.
Я тихо засмеялся. Не вслух, а скорее себе под нос, чтобы он не услышал.
Хороший был день. За всё утро уже третий подарок судьбы: спасли зверя, женщина счастлива, пирожки горячие, а мой арендодатель теперь вечный должник по части сердечной тайны. В такие моменты жизнь, в её двадцатиоднолетнем исполнении, показывает себя с неожиданной стороны.
Плохо было одно.
У меня по-прежнему не было документов на пятерых нелегальных зверей, а времени до возвращения Комаровой осталось меньше двух суток.
Я повесил куртку на крючок. Положил пакет с булочками на стол. Прошёл по стационару, проверил зверей.
Пуховик спал. Искорка дремала на тёплом камне в новой ванночке. Шипучка, плотно свернувшаяся в углу своего террариума, дышала медленно, равномерно. Феликс смотрел на меня одним глазом с верхней жёрдочки, молча — очевидно, копил энергию для послеобеденной революционной речи.
У зверей — порядок. У хозяина — всё ещё проблемы.
Я вернулся в приёмную. Сел за стол. Открыл ноутбук.
Экран засветился неторопливо — старенькая техника, купленная за копейки, работала на честном слове и паре оставшихся в живых процессорных ядер. Мессенджер. ВПН. Страница теневого форума, на которой я оборвал поиск из-за засады.
Палец ударил по клавише. На форуме появились новые темы, всплыло несколько свежих аккаунтов. Я листал, вчитывался в профили, сверял отзывы, ждал, когда что-нибудь щёлкнет.
Ничего не щёлкало.
Контакты были либо слишком свежие (явно подсадные), либо слишком сомнительные (аккаунт зарегистрирован две недели назад, тринадцать пустых постов в истории, — сразу в помойку), либо слишком далёкие (Урал, Владивосток — до нас они бы доехали за две недели, и то если бы повезло с транспортом).
Время утекало сквозь пальцы.
Я откинулся на стуле и потёр виски. В молодом теле они пока не болели — гипертонии старой жизни здесь не было, но привычка осталась, и пальцы на автомате массировали кожу над ушами.
Думай, Покровский. Думай.
Что, если зайти с другого конца? Не искать бланки, а искать человека. Конкретно — честного системного администратора с доступом к реестру.
Например, Доркин Аркадий Семёнович сейчас работает в центральном архиве, он честный парень и коррупционную тему в этом возрасте отвергает на рефлексе. А если не Доркин? Если кто-то его коллега, кого я в будущем не встретил, потому что тот раньше уволился или сменил профессию?
Слабая, но идея.
Я придвинул к себе блокнот с уточкой. Взял карандаш. Начал писать имена, которые всплывали из глубин памяти, — все, кого когда-либо знал в связке с ветеринарным архивом в том или ином качестве. Прошлых контактов по паспортам не писал, с ними и так ясно, что не прокатит.
Тринадцать фамилий. Из них семь — женские, значит, сейчас им, скорее всего, до тридцати, и они либо молодые специалисты, либо ещё студентки. Из оставшихся шести — двое сейчас должны быть уже в пенсионном возрасте, и архив они, по моим сведениям, покинули лет за пять до того, как я про них что-то слышал. Остаются четверо.
Я посмотрел на список. Подчеркнул четыре фамилии. И в этот момент…
Колокольчик над дверью звякнул.
Дверь распахнулась.
Ворвались Саня и Ксюша.
Взъерошенные — это слабо сказано. Куртки нараспашку, Ксюшин шарф волочился у неё за спиной, как индейский хвост. Саня с разбегу въехал в пол, оставив мокрую полосу подошв по всей длине приёмной, от порога до моего стола. Ксюша вбежала следом, споткнулась о край коврика, чуть не грохнулась, схватилась за дверной косяк и выдохнула мне прямо в лицо облаком мятного пара от недавно закинутой в рот жвачки.
Оба тяжело дышали, как после стометровки. Грудь ходила ходуном. Лица — красные, глаза — выпученные, волосы — дыбом.
Я откинулся на стуле. Положил карандаш. Сложил руки на столе.
Хмуро посмотрел на обоих.
— Вы чего приперлись? — произнёс я ровно. — У вас два дня выходных.
Саня, всё ещё задыхаясь, выпрямился. Одёрнул куртку. На его лице медленно, как выходит из-за туч солнце перед заморозками, расплылась улыбка. Та самая — сияющая, безумная, авантюрная, с хитро прищуренными глазами и расширенными во всю пасть зубами, — которую я у него видел лишь несколько раз в жизни. И каждый из этих раз предвещал крупные неприятности.
— А вот! — выдохнул он.
И торжественным жестом, с размахом, достойным матадора, вытащил из-под куртки пластиковую папку.
Тёмно-зелёную. Плотную. С надписью «ВЕЩДОК» на боку. Опечатанную тонкой красной лентой, от которой один уголок был уже подорван торопливыми пальцами.
Папку он шлёпнул мне на стол — так, чтобы по всей приёмной прокатился звучный хлопок.
— Вот это вот! — объявил Саня. — Твои!
Мир вокруг меня остановился.
Секунду. Две.
В голове пронёсся один тяжёлый, похоронный удар, будто в колокольне чугунным билом задели в набат.
* * *
Я сидел. Смотрел на папку Комаровой. Именно её: вчера вечером, за кружкой чая, Саня выложил всю историю, а утром за этой папкой должен был заехать Сидоров.
Я поднял взгляд на ребят.
Саня стоял передо мной в мокрой куртке, с улыбкой от уха до уха, и эта улыбка начала потихоньку сползать, потому что он увидел моё лицо. Ксюша за его плечом держалась за косяк и тоже перестала дышать. Рюкзак у неё свесился с плеча, брелок-котёнок качнулся, коснулся её бедра и замер.
Я взял папку. Потянул за уголок. Подорванная лента пошла дальше, обнажая внутренности. Раскрыл.
Внутри лежала стопка бумаг. Плотная, аккуратно сложенная. Листы бумаги с водяными знаками, просвечивающими сквозь кремовую основу. На верхнем экземпляре я разглядел сразу всё, что мне нужно было разглядеть: государственный герб в верхнем углу, название «Ветеринарный паспорт установленного образца», поле для номера реестра, поле для вида существа, отдельная графа для чипирования, поле для отметок Ядра. Плюс — четыре встроенных голограммы на линии отрыва, штрихкод в углу и тиснение серебряной краской по верхнему краю.
Настоящие. До последней буквы настоящие.
Я закрыл папку.
Поднял взгляд уже на Саню. Две секунды посмотрел.
— ДА О ЧЁМ ТЫ ДУМАЛ, ИДИОТ⁈ — взорвался я.
Голос у меня вышел не тот, к которому я привык в этом теле. Не двадцатилетний, юношеский, с ломкими обертонами, а тот, прежний, с жёсткими низкими басами, к которому я прибегал в консилиумах, когда нужно было заткнуть оппонента одной фразой. В этой приёмной, в маленьком Пет-пункте, этот голос ударил в стены, в потолок, в стекло витрины, от окна аж пошла дрожь.
Саня дёрнулся, как от пощёчины. Улыбка окончательно сползла.
— Мих… — начал он.
— Молчи! Сначала я скажу!
Я встал. Тяжело. Стул сзади скрипнул.
Шагнул к Сане, развернулся к Ксюше, остановился между ними в центре приёмной — так, чтобы они оба оказались в поле моего взгляда, — и начал говорить.
— Ты, — я ткнул пальцем в Саню, — балбес без тормозов. Это диагноз, Шестаков, это я тебе при первой встрече поставил и ни разу с того дня не пересматривал. С тобой, в общем-то, и разговор короткий: пока ты дышишь, ты влипаешь, и я к этому привык. Но ты, — палец развернулся в сторону Ксюши, — ты-то куда смотрела⁈ Ты же умная девочка, Ксюха! Ты же в операционной сталью работаешь, ты же врача из себя растишь, а не уличную мошенницу! Тебя куда этот придурок потащил⁈
Ксюша втянула голову в плечи. Очки у неё сползли на самый кончик носа, и за линзами уже поблёскивало чем-то подозрительным.
— Мы… — она сглотнула. — Мы хотели как лучше, Михаил Алексеевич. Для петов.
— Для петов⁈
Я обернулся к Сане — и снова к Ксюше, — и снова к Сане.
— Вы, ребята, понимаете, чем вы занимались последний час⁈ Вы обокрали государственного инспектора! Прямо под её носом! У меня вчера — вчера! — был с вами разговор. Подробный разговор. О статье сто шестьдесят второй. О группе лиц по предварительному сговору. О восьми годах колонии с конфискацией имущества. Я вам не сказки на ночь рассказывал. Я вам объяснял, что произойдёт, если вы влезете в эту тему. И что вы сделали⁈ Вы влезли!
— Мих, — тихо сказал Саня, глядя в пол.
— ШЕСТАКОВ! Ты вообще слышишь меня⁈ Когда я с тобой разговариваю, меня слушать надо, а не отвечать, не возражать, не ерепениться — СЛУШАТЬ!
Саня молчал. Опустил голову. Плечи у него обвисли — не театрально, а честно, — как обвисают плечи у школьников перед завучем, застукавшим их за курением в туалете.
— А теперь главное, — продолжил я, и голос у меня стал тише, но оттого — опаснее. — Теперь то, о чём вы, двое героев, видимо, даже не подумали.
Я взял со стола папку. Подбросил её на ладони.
— Эти бумаги — они не просто настоящие. Они номерные. У каждого бланка — уникальный номер, зарегистрированный в общей базе ГосВетНадзора. Каждый бланк отслеживается. Когда ветеринар заполняет паспорт, он вносит номер бланка в реестр, и реестр автоматически сверяет: выдан ли такой номер, кому, когда. Выдан конкретной клинике — запись проходит. Числится вещдоком по уголовному делу о контрабанде — реестр тут же подаст сигнал, и к вам через неделю приедет оперативная группа.
Ксюша побелела.
— Значит, — продолжил я, — что, по сути, вы мне принесли? Вы мне принесли пятьдесят — сколько их там, пятьдесят?
— Сорок восемь, — тихо поправил Саня.
— Сорок восемь клеймёных бумажек с номерами. Каждая из этих бумажек, если я её использую, — это срок не только для меня, но и для вас, и для всей клиники. Потому что по цепочке сразу вскроется, что я кормил зверей нелегально, что я подделал документы, что я участвовал в хищении вещдоков. Нас всех посадят. Разом. Под одно уголовное дело.
Я положил папку обратно на стол с тяжёлым шлепком.
— Толку мне от этих бумажек⁈ Это не спасение, это — мина замедленного действия! Вы мне принесли не паспорта, вы мне принесли приговор! — продолжил я.
Ксюша всхлипнула. Тихо, сдержанно, в кулачок, — но всхлипнула.
У меня внутри что-то сжалось, но я этого «что-то» постарался не показать.
— Саня, — выдохнул я, глядя на него в упор. — Ты только что подставил всех, кого любишь. Понимаешь? Пухлежуя, Ксюху, меня, клинику. Всех. И ради чего?
— Я думал… — начал он.
— Ты не думал, Саня. Ты действовал. Это — разные глаголы.
В приёмной воцарилась тишина. Гудел обогреватель. За стеной, в стационаре, Пухлежуй, очевидно, почуявший тон моего голоса, жалобно подал голос: «Нрмммм?»
Ксюша, по-прежнему с опущенной головой, шмыгнула носом ещё раз. Провела рукавом по щеке. Очки у неё запотели окончательно.
Я сделал глубокий вдох. Попытался сбросить ярость. Сбросить не удалось — только частично приглушить.
— Вон, — бросил я тихо, но жёстко. — Оба. Идите по домам. Я должен теперь решить, что делать с вашим «подарком». И решить так, чтобы никто не сел.
Саня стоял. Не двигался.
— Мих… — осторожно обратился он.
— Вон, я сказал, — отрезал я.
Он протянул руку, будто хотел показать, что у него в кармане есть ещё какая-то карта. Потом раздумал. Опустил руку. И, с тем подавленным видом, с каким мальчишки уходят с родительского собрания, куда их утащили за уши, развернулся к двери.
Ксюша последовала за ним. Плечи у неё мелко-мелко вздрагивали.
В эту секунду я уже сам был готов их отпустить и начать спокойно разбирать папку, отсортировывать, думать. Злость уходила, уступая место трезвому расчёту. Но что-то во мне ещё не успокоилось до конца, — какая-то остаточная ярость, та лишняя энергия, которой было некуда деться.
И я сделал то, чего делать не стоило.
Схватил папку со стола. Развернулся. Бросил — не в Саню (не настолько я вышел из себя), — а в сторону двери, на пол, резким движением, с таким расчётом, чтобы папка плюхнулась у ног Сани и Саня сам забрал её обратно.
Папка пролетела по дуге.
И в воздухе, в середине траектории, случилось то, на что я никак не рассчитывал.
Лента на папке, уже подорванная, лопнула окончательно. Пластиковая крышка распахнулась в воздухе, как створка раковины. Из папки посыпались бланки и повисли в воздухе на полсекунды, прежде чем осыпаться на пол.
А следом из глубины папки, из её внутреннего кармашка, который я, развернув папку в первый раз, даже не стал открывать, вылетел белый конверт.
Пухлый. Плотный. Заклеенный, но под клапаном угадывалось что-то твёрдое и ровное, с той характерной прямоугольной плотностью, которая у предметов определённой природы ни с чем другим не спутаешь.
Конверт ударился о крышку стола. Подскочил. Клапан отошёл.
И из-под клапана, лениво, как карты из руки уставшего фокусника, выкатилась пачка.
Банкноты.
Толстая, плотно перехваченная коричневой аптечной резинкой пачка пятитысячных купюр. Верхняя лежала лицом вверх — синеватая, с портретом, с водяными знаками и защитными нитями. По толщине пачки я на глаз определил: сто, может сто двадцать банкнот. От пятисот до шестисот тысяч рублей. Может, больше.
В воздухе, ещё секунду, висели кружащиеся бланки. Потом они плавно сели на пол.
Тишина.
Я стоял. Смотрел.
Саня замер у двери, обернувшись на звук. Ксюша стояла прижавшись к косяку. Они не успели выйти из клиники.
У обоих были округлённые до размеров пятирублёвой монеты глаза.
Я медленно, очень медленно, наклонился к столу. Поднял с его крышки пачку купюр. Взвесил на ладони. Она была тяжёлая.
Пальцы дрогнули. Я перевернул пачку. Посмотрел на вторую сторону. Потом на срез. Купюры по бокам обтрёпаны, хорошо поработавшие бумажки. Настоящие.
Положил пачку обратно на стол.
Нагнулся. Поднял один из рассыпавшихся бланков. Пошёл с ним к лампе. Поднёс к свету.
Голограмма на бланке переливалась всеми оттенками радуги. Водяной знак — герб в верхнем углу — просвечивал чётко. Штрихкод в правом нижнем углу был нанесён типографским способом, с той характерной структурой линий, какую на домашнем принтере не воспроизвести никогда. Номер серии выбит микротиснением, с ощутимой шероховатостью под ногтем.
Настоящий бланк. Стопроцентно настоящий.
Я перевёл взгляд с бланка на пачку купюр.
С пачки купюр снова на бланк.
И в голове у меня, со щелчком, так же громко, как щелкает затвор хорошего хирургического инструмента, — встала на место картина. Целиком. Со всеми деталями.
— Похоже, Саня… ты всё-таки сорвал джекпот, — произнёс я.