Глава 10
Красные глазки.
Моё сознание среагировало раньше, чем мозг успел оформить реакцию в слова. Мышцы подобрались, расправились в пружину, перешли в режим «готовность один».
Фенек в руках Валентины Степановны замер.
Секунду назад он доверчиво подставлял ей макушку под пухлую ладонь. Огромные, нежно-розовые изнутри уши медленно, очень медленно начали подниматься к макушке.
Шерсть вдоль хребта встала дыбом.
И в глазах у фенека поднялось свечение. Рубиновое, идущее из глубины, изнутри радужки, и это свечение разрасталось, заливая зрачок, краешек роговицы, и через секунду оба глаза были уже полыхающе-красными, как у мелкого демона с иконы «Страшный суд».
Воздух вокруг зверька подёрнулся мелкой, еле различимой вибрацией. Хрустальный светильник над прилавком качнулся. Стеклянный прилавок с булочкам задрожал.
Боевой режим Жемчужного фенека — защитная реакция Ядра на смену хозяина.
Такие мелкие, пушистые, обаятельные создания, когда их чужая рука берёт внезапно, когда незнакомый запах вдруг прижимается к шёрстке, их Ядро шестого уровня врубает экстренный протокол за полсекунды.
На большинство домашних зверей смена хозяина действует плохо, но лишь у редких видов с развитым Ядром это включает прямой боевой контур. А контур у фенека, в отличие от его безобидной внешности, страшный.
Сейчас пасть его приоткроется. Крошечные зубки обнажатся.
И из глотки выйдет ультразвуковой визг, сродни короткой детонации, способный в радиусе трёх метров положить стёкла, расколоть витрины, вывихнуть барабанные перепонки у всех присутствующих в радиусе тридцати сантиметров.
— Покровский… — сдавленно выдохнул Панкратыч, стоящий у прилавка. Голос у него прыгнул на октаву вверх. — Покровский, это чего⁈
Он отшатнулся и визитки с витрины посыпались на пол весёлым глянцевым дождём.
Валентина Степановна стояла, не двигаясь. Лицо у неё побелело мгновенно до прозрачности и синевы у висков. Рот приоткрылся, и она смотрела на зверька уже не видя милую перламутровую пушистость, а видя нечто, превратившееся у неё в руках в чужое, опасное, непонятное.
И это нечто стремительно готовилось что-то сделать по направлению к её лицу, потому что её лицо было ближе всего.
Руки у неё дрожали. Но хватка не ослабла. Пекарские ладони, привыкшие за долгие годы работы удерживать ускользающее тесто, тяжёлые противни и кипящие кастрюли, вцепились в зверька чисто рефлекторно, и отпустить его теперь уже не могли.
Времени на раздумья не было.
Два шага. Через прилавок.
Правая рука потянулась к фенеку.
За кожную складку на загривке, в том единственном месте, где у всех тетраподов от котёнка до вивернёнка природа оставила точку фиксации, — цепкий, короткий хват большим, указательным и средним пальцами. Три пальца — трилистник, — и если положить их правильно, то зверь, даже самый крупный, мгновенно расслабляет все конечности, потому что у него срабатывает рефлекс «мама несёт».
Это врождённое. Это сильнее любого боевого режима.
Пальцы захватили складку.
Фенек, разворачивающийся в боевом контуре, вдруг обмяк в руках Валентины Степановны. Крохотные лапки свесились. Пасть, приоткрытая в секунду до ультразвукового визга, закрылась рефлекторно, как закрывается жало у осы, поднятой за брюшко пинцетом. Мышцы, напряжённые до дрожи, поплыли под шёрсткой.
Я осторожно, одним плавным движением, вынул его из ладоней Валентины. Приподнял. Повернул к себе. Прижал к собственной груди, но не сдавливая, а поддерживая снизу левой ладонью, и опустил голову, чтобы мой нос оказался в нескольких сантиметрах от его носа.
«…испугалась… чужая… чужая… защита!..» — голос эмпатии был тонкий, но пронзительный, на той самой ноте, на которой у кошек мяуканье переходит в шипение.
Ядро внутри зверька ещё гудело, боевой контур пока не выключился, и я чувствовал, как в моей собственной ладони, через хрупкие рёбрышки, пульсирует избыточная энергия. Кожа под шерстью была горячей, и в ней проскакивало тонкое электрическое покалывание.
Левая рука пошла к карману куртки.
Там у меня лежала пробирка. Стеклянная, с розоватой жидкостью, запечатанная пробкой с силиконовой прокладкой. Социальный феромон-синхронизатор, стандартный ветеринарный препарат для знакомств магических существ с новыми хозяевами.
Главный его фокус — это летучие эфирные молекулы, которые при попадании на тёплую человеческую кожу в течение секунды разгоняются и заполняют пространство вокруг носителя характерным «безопасным» запахом, распознаваемым Ядром как «свой». Работает безотказно. Но использовать его надо правильно — на то место, где зверь будет дышать.
Ноготь большого пальца поддел пробку. Одним движением, на ощупь, не глядя. Пальцы стиснули пробирку.
Я развернулся вполоборота к Валентине Степановне. Она стояла по ту сторону прилавка, с руками, всё ещё вытянутыми вперёд в той же позе, в какой только что держала зверька, и на лице у неё застыло детское выражение оцепенения.
— Валентина Степановна, — произнёс я тихо, но отчётливо. — Дышите ровно. Зверёк под контролем. Сейчас я вас попрошу кое-что сделать, и мы всё исправим. Готовы?
Она подняла на меня глаза. Кивнула.
— Дайте левую руку. Запястье вверх. Рукав чуть отверните, — велел я.
Она послушалась. Отвернула манжет. Запястье у неё оказалось светлое, с голубоватыми венами под тонкой кожей.
Я капнул.
Две капли из пробирки — одна на тыльную сторону кисти, вторая — на внутреннюю сторону запястья, в тёплую зону, где лучше всего разогревается и распространяется эфирное вещество.
Розоватая жидкость коснулась кожи и тут же растеклась лёгким блеском, и через секунду в воздухе рядом с Валентиной Степановной поднялся тонкий, едва уловимый сладковатый душок — что-то среднее между ванилью и дымом старого шкафа, в котором долго хранились травы. Характерный запах феромона-синхронизатора.
— Готово, — я убрал пробирку в карман. — Теперь, Валентина Степановна, я вас попрошу: медленно, без резких движений, протяните эту руку фенеку. Ладонью вверх. Не торопитесь. Пусть он сам подойдёт.
Она кивнула. Протянула руку через прилавок. Ладонь вверх. Пальцы слегка дрожали.
Я подвёл фенека, всё ещё расслабленного в моей захватной руке, к её открытой ладони. Левой рукой я уже снял хват за шкирку, но не полностью, на сантиметр, чтобы зверёк, если решится снова перейти в боевой режим, не успел спикировать на Валентинино лицо. Пока ещё моя подстраховка.
И, одновременно с этим, я толкнул эмпатию.
Спокойное, вязкое ощущение, с которым взрослая мать кладёт руку на лоб ребёнку с температурой, и от одного этого прикосновения у ребёнка стихают жалобы. Накрыл зверька этим ощущением сверху, как тёплым одеялом накрывают того, кто дрожит.
«…свет… темно… мама?.. мама…»
Голос в моей голове сменился. Пронзительная нота исчезла. На её место приползло сонное, успокоенное бормотание — тональность существа, которое долго находилось в боевом напряжении и вот-вот отключится обратно.
Красное свечение в глазах фенека погасло — не разом, а слоями, как гасят софиты в театре после финального акта. Сначала потускнела оболочка. За ней исчез тонкий красный контур радужки. Последним погас отблеск в глубине зрачка. И, наконец, черные, детские, доверчивые глаза-пуговицы вернулись.
Вибрация в воздухе прекратилась. Хрустальный светильник над прилавком перестал качаться. Я отпустил зверька.
Фенек потянулся носиком к ладони Валентины. Осторожно, с любопытством, обнюхал феромон на её коже. Тихонько чихнул. Потом подставил макушку.
И Валентина Степановна, дрожащими пальцами, дотронулась до этой макушки. Провела ото лба к затылку, по шёрстке, по перламутровому отливу.
Фенек заурчал тихо, на грани слышимости, тонким успокоительным звуком, какой издаёт маленький моторчик на холостых оборотах. Зверёк выскользнул из моей руки и перебрался на запястье Валентины, по рукаву, на плечо, и устроился там, обвив ушами её воротник, как воротник собственный, перламутровый, живой.
— Вот так, — сказал я тихо. — Знакомство прошло. Теперь вы для него — мама.
В пекарне стояла тишина. Панкратыч медленно, осторожно, переступил с ноги на ногу. Облизнул губы. Обвёл глазами пекарню — меня, Валентину, фенека, — и в его взгляде при переходе от одного к другому, от другого к третьему, мелькало одно и то же недоверчивое оцепенение.
Первым звуком, нарушившим тишину, был его собственный длинный хриплый выдох:
— Твою ж… дивизию… А нельзя было сразу так сделать, Покровский? — возмутился он.
— Нельзя, — тут же отрезал я, чтобы он не разразился тирадой. — Если бы фенек проникся сразу, феромон возымел бы, обратный эффект. Я же сразу сказал — только под моим присмотром.
Валентина Степановна моргнула.
Один раз. Второй. На третьем моргании в её глазах, только что полных панического остекленения, вдруг появились слёзы. Благодарные. Умилённые.
Она прижала свободную руку к губам.
— Ой, Сёмочка… — прошептала она. — Ой, Сёмочка, какая умница… Не ругайся на Мишу! Он тоже такой умница!
— Умница, ага, — буркнул Панкратыч. — На причиндалах пуговица…
— Что-что? — приподнял бровь я.
— Я говорю: молодец, Покровский, — отчетливо произнес Панкратыч.
Другое дело. Может же когда хочет.
Фенек у Валентины Степановны на плече прижался к шее. Ушастая голова устроилась у её щеки, как устраиваются засыпающие дети на плече у матери. Шёрстка перламутровая переливалась в свете ламп пекарни, и каждое движение мелких мышц зверька отдавалось в этом переливе новым жемчужным отсветом.
— Ах, какая умница… — Валентина прижалась щекой к фенековской пушистости и прикрыла глаза. — Ах ты мой хороший…
Панкратыч, стоявший по ту сторону прилавка, медленно выпрямился. Грудь пошла вперёд. Плечи распрямились. Подбородок поднялся на три сантиметра, шея вытянулась. На его лице проступил торжественный цвет, с таким ветераны на параде смотрят на знамя.
Я глянул на него и едва удержался от усмешки. Панкратыч светился. Не в прямом смысле, а в смысле образа: внутреннего электричества у него было столько, что хоть к стене подключай, и он бы мог без ущерба для себя питать половину пекарни.
— Валентина Степановна, — произнёс он, прочистив горло с той особой торжественностью, с какой генералы произносят тосты на юбилеях, — это от души. Вам. В знак… уважения. Как… боевому товарищу.
Он выговорил «боевому товарищу» с такой мужественной весомостью, что за этой формулировкой любой сторонний наблюдатель мгновенно прочитал бы всё, что за ней стояло, — годы скрытой симпатии, ежедневные походы за булочками, тайные обиды, подмечаемые знаки внимания и упорное нежелание признаваться самому себе, что «боевой товарищ» — это женщина, к которой Семён Панкратыч неровно дышит с того самого дня, как она открыла свою пекарню на вверенной ему территории.
Валентина Степановна открыла глаза. Посмотрела на него. И в этом её взгляде, я прочитал главное: она давно всё понимала. И куда лучше Панкратыча. И сейчас она просто позволяла ему сохранить лицо.
— Ах, Семён Панкратович… — она провела ладонью по фенеку на плече. — Вы меня совсем избалуете. Спасибо вам, огромное, сердечное, спасибо. Ну что за царский подарок!
Панкратыч на эпитете «царский» просел в коленях на сантиметр. Сантиметр этот был визуальный эквивалент того, что у мужчин в такие моменты происходит с сердцем.
— И вам, доктор, — она повернулась ко мне, и глаза у неё стали ещё чуть теплее, — огромное спасибо. Если бы не вы… не знаю, чем бы это сейчас закончилось, я бы, наверное… — она запнулась. — В общем, спасибо, что помогли нам подружиться.
— Пустяки, Валентина Степановна, — я чуть наклонил голову. — Работа у меня такая.
— Нет, нет, это не работа, это — благородство.
Она снова прижалась к фенеку щекой, посидела так секунду и внезапно, встрепенулась.
— Так, мальчики. Ну-ка подождите минутку. Я сейчас, — сказала она.
И бережно пересадила фенека на своё плечо повыше. Зверёк при этом не возразил, а только обвил хвостом её шею, как полосатый шарф. Она метнулась к задней двери пекарни. В ту самую дверь, за которой слышалось гудение печей и влажно пахло поднявшимся тестом.
Через минуту она вернулась. В руках у неё был большой белый бумажный пакет, плотно наполненный чем-то тёплым и пружинящим, и от пакета поднимался пар.
— Вот, — она выложила пакет на прилавок. — Пирожки. С ливером. Из утренней партии, только-только из печи. С пылу, с жару практически. И вот ещё.
Второй пакет — поменьше, с булочками.
— А это с корицей, к чаю. Пожалуйста, возьмите. Я знаю, вы, мужики, поесть после нервов любите. Покушайте, — она улыбнулась, и в улыбке у неё было столько тепла, что Панкратыч, подходивший к прилавку за пакетами, непроизвольно сутуло наклонил голову, как наклоняют голову мужчины, получающие орден из рук королевы.
— Валентина Степановна… — пробормотал он.
— Берите, берите. За счёт заведения. И звери ваши, — она кивнула в мою сторону, — пусть тоже попируют. Я вам ещё и сахарной пенки положу, бабушкин рецепт.
Третий пакет.
Мы взяли пакеты. Я — оба маленьких, Панкратыч — большой с ливером. Фенек у Валентины на плече посмотрел на нас сверху вниз, и в его детских чёрных глазах я прочитал то же, что обычно читается в глазах кошек, устроившихся на коленях у хозяйки: «Идите, идите, а я тут побуду».
— Мы ещё зайдём, — пообещал Панкратыч. — Поговорим насчёт того, чем его кормить, как ухаживать… Доктор всё расскажет.
— Конечно, Сёмочка. Жду.
Колокольчик над дверью звякнул.
Апрельский воздух на улице после пекарского тепла показался мне сначала холодным, потом свежим, потом нормальным. Дождя не было, но тротуар был мокрый, и фонари, оставленные зажжёнными с ночи, ещё не погасли, хотя было уже светло.
Панкратыч выдохнул. Остановился у крыльца пекарни. Привалился плечом к стене. И секунд десять, а может двадцать, просто смотрел в серое питерское небо, моргал и улыбался той странной полумечтательной улыбкой, которую я видел у него в первый раз в жизни.
— Покровский, — произнёс он наконец, не поворачивая головы. — Ты… это…
— Что, Семён Панкратыч?
— Ну, ты меня выручил. По-царски. Ты пойми. Я тебе должен.
— Не надо, — отмахнулся я. — Своё дело делал. Вам и зверю помог.
— Нет, надо, — упрямо повторил он, всё ещё глядя в небо. — Ты пойми. Я такой подарок неделю в голове крутил. Боялся подступиться, после той кислотной… штуковины… А тут ты — раз, и всё решил.
Я пожал плечами.
Мы двинулись в сторону Пет-пункта. Панкратыч шагал чуть впереди, разрывая зубами пирожок. Я шёл следом. Ливерный пирожок, слегка остывший, всё ещё обжигал ладонь, и я перекидывал его с одной руки на другую, как горячую картошку.
В нос ударил тот самый фирменный запах пекарни — ливера, лука, слоистого теста. В прошлой жизни, помнится, от этой смеси у меня всегда начиналось обострение гастрита. В нынешнем молодом теле гастрита пока не водилось, и первый же укус прошёл с тем особым удовольствием, доступным только двадцатилетнему желудку и только после нервного утра.
Панкратыч, дожевав половину пирожка, вытер губы тыльной стороной ладони.
— Слушай, Покровский, — произнёс он с мечтательной ноткой, — ну вот. Угодил Валентине. Теперь она ко мне точно лучше относиться будет.
Я откусил пирожок. Прожевал. Проглотил.
И, сохраняя самое непроницаемое лицо из тех, какие у меня имелись в арсенале (арсенал у меня был богатый, наработанный на консилиумах перед Синдикатовскими комиссиями), произнёс ровным голосом:
— Так это, Семён Панкратыч… Пета-то я к ней привязал. Синхронизацию провёл. Феромон мой капал на запястье. Она теперь, выходит, ко мне лучше относиться будет.
Панкратыч замер на полушаге.
Пирожок остановился у него на полпути ко рту.