Глава 17
Я мягко, очень аккуратно, без рывков, чуть сдвинул корпус в сторону и нагнулся над сусликом, делая вид, что поправляю у него пелёнку. Ладонь соскользнула. Олеся не обиделась, не такая она девочка, чтобы обижаться на профессиональную дистанцию. Но когда я снова поднял глаза, во взгляде у неё мелькнуло что-то такое, что я предпочёл не расшифровывать.
Ксюша у дальней тумбы чихнула в рукав. Демонстративно. Она, видимо, всё-таки слушала и смотрела. Не глазами, так боковым зрением.
— Всё, — произнёс я уже увереннее. — Зверь в порядке. Операция закончена. Сейчас Ксюша его перенесёт в стационар, там он проспит остаток суток. Просыпаться будет к утру, покормим осторожно, со специального шприца.
— А я… — начала Олеся.
— А ты можешь идти. Заходи завтра после обеда, расскажу, как он.
— Миш. — не отступала она.
— Что?
— Можно я ещё немного посижу?
Вот тут я должен был сказать твёрдое «нет». Сказать, что у нас рабочее место, что через пять минут приедет следующий пациент, что вообще в операционную посторонним нельзя, а ей я просто сделал исключение из уважения к её нервам. Всё это было бы правдой.
Но я посмотрел на неё и увидел, что ей сейчас очень хочется просто побыть рядом с этим тёплым, живым зверьком, которого она утром вынесла с контейнерной площадки и успела внутренне поболеть за его судьбу. Ей нужно было убедиться. Подождать во время процедуры, этого ей было мало. Ей нужно постоять ещё немного, посмотреть, как он дышит, и вот тогда уйти с облегчением.
Я понимал это чувство. У меня у самого такое было с Пуховиком, в первый вечер.
— Посиди, — сказал я. — В стационаре. Ксюша, переложи его в третий бокс, накрой пелёнкой, подвинь табуретку. Пусть посмотрит.
— Поняла, Михал Алексеич, — ровным голосом отозвалась Ксюша, и я по этому тону понял, что у неё в голове уже крутится план, как аккуратно выпроводить Олесю из клиники до того, как из шкафа вылетит Саня. И план этот пока ещё в стадии проработки.
Ксюша бережно взяла суслика вместе с пелёнкой, капельницей, всем этим хозяйством и ушла в стационар. Олеся, оглядываясь на меня с благодарной улыбкой, двинулась следом.
Дверь операционной мягко закрылась.
Я остался один.
Посмотрел на шкаф.
Тот безмолвствовал. Даже дверца не дрогнула.
— Шестаков, — произнёс я в потолок, негромко, но отчётливо. — Я тебя слышу.
Из шкафа донёсся тонкий, заглушенный шерстью халатов голосок:
— Миха… я тут… — прошептал он.
— Знаю.
— Можно мне ещё чуть-чуть? А то она сейчас в стационаре, а стационар это вот… рядом…
— Сиди, — велел я.
— Я сижу.
— Сиди молча.
— Сижу молча.
Я сел на край стола. Закрыл глаза. Потёр переносицу. Открыл глаза снова.
Сорок лет за операционным столом, две клинические реанимации чемпионских драконов, премия имени Воронцова, кафедра в Центральном госпитале, и вот она, достойная кульминация профессиональной карьеры. Сижу на столе в своей крошечной операционной, рядом в шкафу сидит взрослый мужик с фингалом под глазом, а в стационаре моя соседка гладит суслика и только что она трогала меня за спину.
Если бы мне в шестьдесят сказали, что к двадцати одному я окажусь в такой мизансцене, я бы уточнил, каким именно успокоительным это нужно запивать.
В стационаре я нашёл обеих. Суслик лежал в третьем боксе, укрытый тонкой пелёнкой, капельница подвешена, индикатор температуры бокса — тридцать два и пять, ровно как положено. Ксюша хлопотала вокруг: поправила подстилку, протёрла край кювета, подкрутила лампу. Олеся сидела на табуретке сбоку, руки сложила на коленях, подалась вперёд, и смотрела на зверька с той тихой, сосредоточенной нежностью, с какой девушки смотрят на новорождённых котят в коробке у подъезда.
Я подошёл. Кивнул Ксюше: молодец. Она кивнула в ответ — принято.
— Олесь, — произнёс я. — А тебе на работу не пора? Смена ведь?..
— А, — она повернула ко мне голову, — я отпросилась. Сказала Марине, что буду тут, пока суслику лучше не станет. Марина ответила: «Ну беги, детям надо помогать», хотя он не ребёнок, конечно. Но она так выразилась.
— Отпросилась надолго?
— На сколько надо. У нас сегодня всё равно затишье, будни, дождь, посетителей мало. Она справится без меня.
Просто превосходно.
— Ему, в общем, уже лучше, — произнёс я с профессиональной бодростью. — Дыхание ровное, пульс в норме, кристаллизация остановлена. Сейчас он будет спать. Часа полтора точно, может, дольше. В этом состоянии наблюдать смысла нет. Ничего не изменится. Он просто спит.
— А вдруг что-то изменится? — забеспокоилась она.
— Ксюша следит по монитору. Если что, она сразу увидит. Мы именно для этого ставим мониторы, чтобы не сидеть и не смотреть на зверя глазами.
— Ну, — Олеся улыбнулась, мягко, без обиды, — я же не мониторю. Я просто сижу.
Она сказала это так, что мне стало ясно: уходить она не собирается. Ни сейчас, ни через десять минут, ни через полчаса. Ей тут, собственно, нравилось. Тёплая клиника, спасённый зверь, запах антисептика, знакомый сосед в халате, и небольшое героическое приключение, о котором можно будет рассказать Марине в красках.
Я бросил взгляд на Ксюшу.
Ксюша бросила взгляд на меня.
Наш внутренний беззвучный обмен занял секунд пять и уместился примерно в следующий диалог: «Шеф, я вижу ситуацию. — Ксюш, делай что хочешь, только чтоб она вышла в течение десяти минут. — Приняла, подключаюсь».
Она выпрямилась, поправила очки двумя пальцами. Напустила на лицо то особенное выражение сосредоточенно-деловитое, с лёгкой ноткой служебной озабоченности, которое появлялось у неё перед письменными экзаменами и перед серьёзными пациентами. И произнесла, чётко проговаривая каждое слово:
— Михаил Алексеевич. Напоминаю: через десять минут у нас запись. Сложная операция. Тот самый… — она сделала еле заметную паузу, — эфирный алабай. Вам нужно переодеться в стерильный халат, а мне готовить вторую операционную.
Я скрестил на груди руки, чтобы не выдать лицом, как внутренне я ей сейчас аплодирую.
— Точно. Алабай. Спасибо, Ксюш, чуть не забыл, — кивнул я.
Алабая у нас в записи не было. Его у нас вообще в клинике быть не могло, потому что эфирный алабай, это порода, сильно превышающая по массе наш несущий стол. Если бы кто-то такого привёл, мы бы сначала по всему приёмнику стелили клеёнку, потом снимали дверь с петель, а потом искали, куда переставить холодильник, чтобы пациент поместился. Но Олеся этих нюансов не знала.
— Ой, — Олеся поднялась с табуретки, — тогда извините. Я пойду. Вы работайте.
Встала. Поправила куртку, сделала два шага в сторону двери.
Остановилась. Обернулась.
И посмотрела на меня тем взглядом, от которого шестидесятилетний профессионал внутри двадцатиоднолетнего парня должен был отвернуться незамедлительно, а желательно, ещё и громко кашлянуть для надёжности. Я не кашлянул. Не успел.
— Миш, — произнесла она. — Ты очень крутой врач. Правда. Я, когда увидела, как ты переключаешься, это же… другим человеком становишься. Совсем другой. Будто… — она поискала слово, — будто у тебя на плечи наваливается сто лет сразу, и ты под них не гнёшься, а вот наоборот, распрямляешься. Не знаю, как объяснить.
Точное попадание. Опасно точное.
Я мысленно отметил, что Олеся, кроме прочего, умная. Умнее, чем положено быть официантке, сутки на ногах по двенадцать часов, с жёсткой диетой и хроническим недосыпом. У неё включилась какая-то боковая внимательность, которую я не замечал в ней раньше. Может, просто не приглядывался.
Присматриваться, Покровский, не надо. Мы договорились.
— Спасибо, — сказал я. — На здоровье, я имею в виду. То есть, ему на здоровье. А тебе, пожалуйста.
Старый дурак, сбился на простой реплике.
Она рассмеялась. Тихо, коротко, одним выдохом. И сделала шаг ко мне.
Я не отступил. Нельзя было отступить. Это выглядело бы так, будто я её боюсь, а я её не боялся, я боялся только себя, но объяснить ей это уже не мог и не собирался.
Она положила ладонь мне на плечо. Легко, почти невесомо. Секунда.
Вторая.
Я мысленно поставил галочку: прикосновение номер два за последний час. Это у нас теперь количественная динамика.
— Пока, Миш. Я завтра зайду, — слегка улыбнулась она.
— Зайди, конечно. К четырём.
Она убрала ладонь, развернулась и пошла к выходу. Дверь стационара закрылась за ней. Через минуту хлопнула и входная дверь клиники. Колокольчик звякнул. Тишина.
Мы с Ксюшей постояли ещё секунд двадцать, не двигаясь, прислушиваясь. Мало ли она вернётся. Забудет сумку, передумает, захочет ещё минутку посидеть у бокса.
Не вернулась.
Я выдохнул. Долго, медленно, через нос. Ксюша, не глядя на меня, повторила то же самое. У нас получился какой-то синхронный двухголосый выдох, обозначающий «ну слава всем богам сразу».
А из операционной в этот момент донёсся грохот.
Дверь распахнулась с той амплитудой, с какой распахиваются ворота конюшни, когда оттуда вырывается взбесившийся жеребец. Из шкафа выскочил Саня. Красный, взъерошенный, с прилипшим к щеке обрывком полиэтиленовой упаковки от простыней, с дико выпученными глазами и выражением лица человека, для которого физическая природа человеческого организма только что достигла последнего предела.
— Я ЩА ЛОП-НУ!!!
Пронёсся через операционную. Через приёмную. Через коридор. Распахнул дверь туалета, влетел внутрь, задвинул щеколду, и ровно в ту секунду, когда щеколда клацнула, из-за двери донёсся такой звук, что я невольно поморщился и подумал, что Панкратыч, если бы услышал, немедленно поделился бы этим звуком с половиной военной части, в которой когда-то служил.
Ксюша закрыла лицо руками.
— Михал Алексеич… я больше не могу…
— И я не могу. Но придётся.
Мы стояли посреди стационара, и нервное напряжение последнего часа наконец выходило из нас в виде мелкой тряски и сдерживаемого смеха. Ксюша давилась в ладони, у меня мелко подрагивало плечо.
Пуховик в соседнем боксе проснулся, поднял голову, посмотрел на нас круглыми голубыми глазами. Феликс из своего угла скрипуче осведомился:
— Происходит очередное попрание достоинства трудящегося?
— Да, Феликс, — отозвался я. — Трудящийся терпел долго. Теперь трудящийся освобождается.
— Одобряю, — буркнул Феликс. — Физиологическое освобождение, это первый шаг к освобождению политическому.
Ксюша хрюкнула.
Мы вышли в приёмную. Свет за окном уже заметно сместился: тот самый апрельский, который в Питере к пяти часам дня почти не отличим от полных сумерек. Дождь усилился. На стекле витрины подсохли следы пальцев Олеси. Она трогала стекло, когда заглядывала внутрь, пытаясь понять, открыто или закрыто, и теперь эти следы размывало свежими каплями.
Саня вышел из туалета минут через пять. Бледный, но удовлетворённый, с выражением лица, с каким праведники после долгого поста разговляются первой ложкой каши. Потянулся. Расправил плечи и глубоко вдохнул.
— Фух… Я думал, она никогда не уйдёт, — ещё раз выдохнул он.
Ксюша повернулась к нему. Очки у неё на носу сдвинулись вниз на миллиметр. Этого оказалось достаточно, чтобы её взгляд через верхнюю кромку оправы приобрёл ту особую степень ядовитости, с которой смотрят только серьёзно обиженные девушки.
— Не мог потерпеть? — сладко спросила она.
— Ксюш, я…
— Не мог потерпеть, балбес⁈ — громкость у неё поднялась на полторы ступени. — У нас тут конспирация на грани срыва, зверь на столе, шефу операцию делать, а ты в шкафу! Живот! Как школьник!
— Ксюш, а что я должен был…
— Ты должен был, Шестаков, сидеть и терпеть! Как терпят в окопах! Как терпят на вышках! Терпеть и думать о Родине! — Ксюша сжала кулачки. — А ты! Чуть всю конспирацию не сорвал! Если бы ты выскочил на пять минут раньше, то всё! Она бы тебя узнала!
— Я чуть штаны не обделал! — взвился Саня. — А там в шкафу, между прочим, чистые халаты шефа висят! Ты себе представляешь, что было бы, если б я там… ну… в условиях форс-мажора⁈ А тебе бы их потом стирать пришлось!
— Если бы ты обделался, Шестаков, — Ксюша шагнула к нему на шаг, с той грозной торжественностью, — ты бы стирал сам! В тазике! При мне! Пока я бы диктовала тебе основы санитарии по учебнику Корнеева!
— Кто такой Корнеев? — машинально переспросил Саня.
— Не твоё дело! — отрезала Ксюша. — От тебя одни проблемы, понимаешь? Одни! Сплошные! Непрерывные! Куда тебя ни повернёшь, там везде проблема!
— Какие проблемы⁈ — Саня распрямился и, с достоинством, оттянул большими пальцами воображаемые подтяжки. — Позволь напомнить, уважаемая, что если бы не я, у нас бы не было бланков. Вообще. Ни одного. Я, между прочим, доставал эти бланки под угрозой личной свободы и физического здоровья! На мне там висит, если хочешь знать, административка!
— А бланки кто достал⁈ — перебила Ксюша с торжеством. — Бланки, Шестаков, принесла я. А ты только стоял рядом и делал вид, что ты серьёзный. Ты там вообще был декорацией. Такой… — она поискала слово, — такой мебелью с ногами.
— Мебелью⁈
— Мебелью!
Я стоял в стороне и не вмешивался. У меня по этому поводу была особая, продуманная политика: в склоки между Ксюшей и Саней я не лез никогда, потому что это были склоки двух абсолютно равнозначных энергетических фронтов, и любое моё участие в них немедленно делало меня третьей мишенью. Проще сесть на стул, налить себе чаю и наблюдать, что я, собственно, и делал.
Налил себе чаю из термоса в приёмной. Сел на стул у регистрационной стойки. Поднёс кружку к губам.
Колокольчик над входной дверью звякнул.
Я ещё не донёс кружку до губ, когда понял, что звякнул он в ту самую секунду, в какую ему звякать не полагалось. Я ещё успел подумать: «Кто это? В расписании пусто». И только потом поднял голову.
В дверях стояла Олеся.
Сумочка в руке. Капюшон чуть сдвинут на плечи. На щеках мелкие капли от прошедшего под козырьком дождя. Вид у неё был слегка виноватый.
— Слушайте, — произнесла она, — а может, ему надо что-то купить? Я тут по пути думала. Пелёнки специальные, или корм какой-нибудь… Марина дала денег, сказала: «Пусть берёт, что скажут…».
Так она произнесла ровно первые две фразы.
А потом её взгляд, по профессиональной привычке официантки мгновенно охватывающей помещение и всех, кто в нём присутствует, скользнул по приёмной.
И упёрся в Саню.
Друг стоял посреди помещения. В худи, со взъерошенной макушкой, с густым жёлто-зелёным фингалом под правым глазом, в той характерной для него выпрямленной позе оправдывающегося, которую я знал с девятого класса. Рот у него был приоткрыт, недоговорённое «мебель⁈» ещё висело в воздухе.
Я увидел, как в глазах у Олеси медленно, очень наглядно, по кадрам, как в учебнике по психологии сложился пазл.
Молодой.
В худи.
С фингалом.
Стоит. В Пет-пункте.
У Покровского.
Ксюша застыла. Я застыл. Пух в дальнем боксе застыл.
Саня смотрел на Олесю.
Олеся смотрела на Саню.
Было так тихо, что стало слышно, как в стационаре за стенкой Феликс тихо, удовлетворённо щёлкнул клювом. Кажется, он эту сцену наблюдал из своего угла через приоткрытую дверь и совершенно точно понимал, что тут разворачивается.
Саня вытянулся по струнке. Рот у него закрылся. Взгляд остекленел. Плечи поднялись к ушам. А потом он открыл рот снова и издал тонкий, тихий, жалобный звук, который, строго говоря, и звуком-то трудно было назвать:
— Ой… — только и смог выдавить он.