Глава 16
Я произнёс это ровным голосом. Хотя на самом деле в голове у меня щёлкал таймер, и цифры на нём убавлялись с той скоростью, с какой убывает заряд у старого телефона на морозе.
Олеся выдохнула. Плечи у неё обмякли, будто она несла эту коробку от самого кафе, всё время собираясь вперёд и напрягая спину, а теперь разом разрешила себе сутулость.
— Фух. А то я бежала и думала: вдруг опоздала, вдруг ты скажешь, что всё, поздно… Он же маленький совсем.
— Маленький. Именно поэтому у нас мало времени, — пояснил я.
Я повернулся к ней в пол-оборота, ровно настолько, чтобы она поняла: разговора сейчас не будет. Будет короткий инструктаж и работа.
— Олесь. Быстрый вопрос. Молоко коровье?
— Ну да, обычное, из пакета. Марина всегда котам даёт, бездомным. У нас за кафе постоянно кто-то ошивается.
— Котам можно. Эфирному суслику нет. Никогда.
Она моргнула. Два раза.
— В смысле?
— В прямом. Лактоза у эфирных грызунов вступает в реакцию с собственным эфиром Ядра и даёт кристаллизацию. По пищеводу, по трахее, по всему, где прошла жидкость. То, что ты видишь на спине это не болезнь. Это последствие. Зверь выпил, срыгнул, но часть молока уже ушла вниз, и кристаллы сейчас растут у него внутри. Каждую минуту становится хуже. Ясно?
Я секунду смотрел на неё и видел, как до её головы доходит смысл этих слов разом, пакетом. Глаза у Олеси потемнели. Рот приоткрылся.
— Миш… Я же не знала… Мы хотели как лучше, он же дрожал весь, мы думали согреть его… — виновато начала она.
— Никто не знал. Ты не виновата.
Жёстко, но коротко. Размазывать по тарелке чувство вины сейчас, это дело бесполезное и затратное по времени, а времени у меня не было. Я отвернулся от неё, подхватил коробку со столика одной рукой, другой уже снимал с крючка чистый, накрахмаленный халат с сегодняшним запахом порошка.
— Ксюша! — позвал я.
Она стояла в двух шагах, в готовой стойке, с теми самыми приподнятыми плечами и чуть выдвинутой вперёд челюстью. Это её обычный режим, когда в клинике пахло экстренной работой. Пальто снято. Очки сдвинуты на переносицу. Рукава халата подкатаны до локтя. Она это делала всегда, на автомате, даже когда просто протирала стол.
— Готова, Михал Алексеич! — воскликнула она.
— Операционная, живо. Суслика на стол. Щелочной раствор: слабый, трёхпроцентный, подогретый до тридцати семи. Набор для эндоскопии, трубка самого тонкого диаметра, какая у нас есть. Зажимы Михельсона: три штуки. Физиологический на капельницу, игла двадцать шестая. И приготовь шприц с кортикалом, половина дозы по весу, не смей округлять вверх.
— Поняла.
Она уже двигалась. Взяла у меня коробку, придержала её обеими ладонями, бережно, как будто в ней лежал не полуживой зверёк, а хрустальный сервиз, и быстрым, уверенным шагом прошла в операционную. Ни один стакан с подоконника при этом не сметён, ни одна табуретка не задета. В режиме экстренной помощи у неё в теле включался совершенно другой человек с точной координацией и железной хваткой.
Удивительный дар. До сих пор не перестаю удивляться.
Я шагнул следом. На пороге операционной обернулся.
Олеся одна стояла в приёмном посреди помещения. Руки прижаты к груди, лицо бледное и на нём ярко, неуместно-ярко смотрелась полоска розовой помады, которую она, видимо, накрасила утром перед сменой, ещё не зная, что в обед побежит сюда с картонной коробкой.
— Миш, я подожду, да? Можно? Я тихо, я мешать не буду, — попросила Олеся.
Мне хотелось сказать ей: иди домой, Лесь, или в кафе, или куда угодно, но только уйди, потому что у меня через пять минут в операционной будет концентрация, в которую посторонний взгляд врезается, как камень в витрину. Но сказать это я не мог. Не потому, что неудобно, а потому, что если она сейчас уйдёт, то обязательно встретит по пути уже отошедшего от шока Саню, вылезающего из того места, куда он забился. Тогда мне не придётся ничего ей объяснять, она сама всё поймёт за две секунды.
А этого допустить я не имел права. Не сегодня. У нас впереди ещё Комарова, инспекторша с мокрым пиджаком и личной обидой. Нельзя было добавлять в этот коктейль ещё один скандал.
— Жди тут, — сказал я. — Чай в чайнике. Через пару часов зайдёшь.
— Пара часов?..
— Это быстро, Лесь. Это я оптимистично тебе говорю.
Прикрыл за собой дверь. Повернул защёлку, потом, подумав, открыл обратно. Для Ксюши может понадобиться пробежка в склад за чем-нибудь срочным, а с запертой дверью это лишние секунды. Защёлку оставил поднятой.
Операционная у нас небольшая, бывшая подсобка, с белой плиткой, холодной лампой и той специфической стерильной прохладой, от которой у любого фамтеха возникает ощущение «пришёл домой». Ксюша уже стояла у стола. Суслик лежал на мягком подстиле, освещённый точечной лампой. Дыхание частое, поверхностное, бока ходят мелко. Раствор парил в металлической ванночке. Капельница собрана. Инструменты разложены в том порядке, в какой я за эти месяцы вбил Ксюшу: слева режущее, справа хватающее, по центру эндоскоп и шприцы.
Она даже успела влажной салфеткой протереть шерсть вокруг кристаллов. Не успел я попросить, она уже сделала.
Я встал у стола. Надел маску, натянул перчатки, подвигал пальцами. Посмотрел на Ксюшу, она посмотрела на меня.
Кивнули друг другу. Одновременно. Стандартная наша процедура перед операцией. Полсекунды на обмен взглядами, чтобы оба убедились, что готовы.
— Капельницу в бедро, — произнёс я. — Физраствор по капле, медленно. Нельзя разбавлять эфир быстро, сердце не выдержит.
— Ага.
Она взяла лапку суслика своей крохотной, сильной ладошкой, нашла вену, и за три секунды вколола иглу так, что зверёк даже не дёрнулся. Закрепила лейкопластырем. Подвесила мешочек на штатив. Отрегулировала зажим: раз, два, три капли в камере, ровный ритм.
Хорошая работа.
— Теперь эндоскоп. Я вскрываю эфирный тракт. Тебе зажимы и щелочной. По моей команде, не раньше. Поняла?
— Поняла, Михал Алексеич.
Я взял эндоскоп. Гибкая трубка, с крохотной лампочкой и объективом на конце. Мой собственный, купленный ещё в первый месяц на Барахолке у дочери Петровича, но вполне рабочий после чистки. Аккуратно ввёл в пасть зверька, мимо резцов, по нёбу, вниз по гортани. Монитор замигал, картинка поплыла, и я уставился в неё.
Внутри у суслика было то, чего я боялся увидеть, и именно в том количестве, в котором я боялся.
Стенки пищевода в голубоватом налёте. Тонком, переливающемся, с отдельными уже проклюнувшимися кристалликами, размером с рисовое зёрнышко. Они росли снаружи внутрь, с каждой минутой сужая просвет трубки. Ещё пятнадцать минут такого роста дыхательные пути придавит и сомкнутся, зверь задохнётся прямо у меня на столе, не успев даже пискнуть.
Интенсивная работа ждала впереди.
— Ксюш. Щелочной, шприц на десять кубиков. Маленькими порциями, через катетер.
— Есть.
Она протянула мне шприц ровно в ту секунду, когда я освободил руку. Ни промедления, ни лишнего движения. Я взял, ввёл катетер в тракт, впрыснул первый кубик щёлочи аккуратно, по стеночке, не сплошной струёй. На мониторе кристаллики начали мутнеть и оседать. Хорошо. Реакция идёт. Щёлочь нейтрализует кислотность среды, кристаллы теряют структуру и рассыпаются в шлак, который потом выйдет естественным путём.
— Ещё кубик, — велел я.
— Держу.
— Теперь зажим на второй рефлекс. По моему «три». Раз, два…
Я подумал про Саню в промежутке между «два» и «три», буквально долей секунды. Потому что у меня за спиной, в углу операционной, стоял высокий шкаф с халатами и простынями. И в этом шкафу сейчас прятался взрослый мужчина ростом сто семьдесят восемь и весом семьдесят три килограмма.
Шкаф был глубокий. В него стопкой помещался запас чистых халатов, простыни, пара запасных пелёнок. И, как оказалось, ещё помещался Саня Шестаков, контрабандист, авантюрист и полное горе моей клинической жизни. В согнутом положении, с коленями у подбородка.
— Три.
Ксюша, умница, поставила зажим точно. Я работал.
Первый проход эндоскопом чистый. Второй — зачищаю остатки. Третий — проверяю связки на входе в трахею. Налёт там ещё есть, но тонкий, расщепляется.
— Ещё кубик щелочного. Направление вниз, на развилку.
— Держу.
Ксюша уже держала шприц, уже готова была им работать.
— Ксюш, следующий проход. Держи ему голову.
— Держу. Шея ровная.
— Хорошо. Ещё полкубика.
Работали молча чуть больше часа. Только шелест моих перчаток, тихий писк монитора эндоскопа, размеренное «кап-кап» капельницы. Кристаллизация уходила. Налёт на стенках пищевода истончался и опадал шлаком вниз, в желудок, откуда потом нормально эвакуируется. Дыхательные пути освободились. Было видно, как зверёк сам, рефлекторно, сглотнул разок, и этот сглоток прошёл без заминки. Полная проходимость.
Я откинулся. Выдохнул в маску.
— Готово. Основная часть сделана. Теперь добиваем кристаллы на спине.
Это было проще. Наружные образования снимались под местной анестезией, и Ксюша уже сама, не дожидаясь команды, приготовила тонкий ампулевый анестетик и пинцет с тупыми щёчками. Кристаллы на хребте сидели неглубоко. Корневая часть была у них короткая, сантиметр-полтора, и после нейтрализации щёлочью (которую я тоже ввёл точечно, под каждый кристалл) они отсоединялись от кожи легко, как шляпки гвоздей.
Один. Два. Три. Четыре. Пять.
На пластиковом лотке рядом со столом выстроилась цепочка голубоватых шестигранников, ровная, как будто я их нарочно разложил по линейке. Красивые, если бы не знать, из чего они сложены. У меня в прошлой жизни такая коллекция пылилась бы в лабораторном музее в банке с формалином, но в этой жизни я смёл их в лоток и отнёс в утиль.
Суслик дышал. Ровно. Бока поднимались и опускались в спокойном ритме. Мордочка во сне чуть подёргивалась, как у кота, которому снится, что он бежит. Кристаллы больше не пульсировали и, что важнее, не росли. На мониторе эндоскопа всё было чисто.
Я снял маску. Стянул перчатки. Пощупал пульс у зверька пальцами, без браслета: давняя привычка, сначала руками, потом техникой. Сорок восемь ударов в минуту. Для суслика это была норма.
Живучий.
— Ксюш. Накрываем, греем, перекладываем в бокс. Капельницу не трогаем, оставляем до конца раствора, — распорядился я.
— Поняла. А за шкафом…
— Потом.
— Ясно.
Она поджала губы, и в этом поджиме я прочитал её негодование лучше, чем в длинной тираде. Ксюша видела руку, поняла, что это Саня. И сейчас она мысленно перебирала все физические наказания, разрешённые российским законодательством в отношении идиотов.
Пусть копит. Она заслужила момент возмездия. И Саня, кстати, тоже заслужил.
Я повернулся к столу. Положил ладонь на спинку суслика. Тёплый. Живой. Дыхание размеренное.
«…тепло… тихо… спать…» — тонкой ниточкой прошло в голове.
— Спи, мордатый, — сказал я ему. — Всё, теперь только спать.
И именно в эту секунду за моей спиной тихо, аккуратно, без малейшего скрипа открылась дверь операционной, и в неё просунулась голова Олеси.
Операционная, это то место, куда посторонним хода нет, и она это знала. Но, видимо, два часа сидеть в приёмной и ждать, для нее было испытание, которое мало кто выдержит, особенно если человек пришёл с живым животным и не слышал с тех пор ни звука.
Я собирался сказать «Лесь, рано», но посмотрел на неё и промолчал.
Она стояла в проёме, держась за косяк. Глаза блестели, дыхание неровное, и видно было, что она всё это время простояла там, в приёмной, прижавшись ухом к двери. Она слушала каждый стук инструмента и каждую мою короткую реплику Ксюше, и каждый раз, когда я говорил «держи», у неё под кожей ходил холодок.
Я кивнул ей. Один раз. Коротко.
— Заходи. Можно.
Она вошла. Бочком, на цыпочках. Тихо закрыла за собой дверь. Подошла к столу. Встала рядом со мной.
Ксюша бросила на неё короткий взгляд, оценила ситуацию, кивнула мне. Затем вышла и скользнула в сторону дальней тумбы, где начала что-то перекладывать и переставлять, демонстративно не слушая и не глядя. Вот этот её жест, вежливо исчезнуть, не выходя из комнаты я у неё в последнее время замечал всё чаще. Растёт девочка.
Олеся смотрела на суслика.
— Он живой? — шёпотом спросила она.
— Живой. Спит, — кивнул я.
— И будет жить?
— Будет. Дня через три бегать начнёт. Сейчас капельница, тёплый бокс, тишина и покой. Плюс кормление специальным составом, не молоком.
Она кивнула. Медленно. И постояла ещё секунд тридцать, просто глядя на зверька, будто убеждаясь, что это правда, что он действительно дышит и что его грудка действительно поднимается и опускается ровно.
А потом она подняла глаза на меня.
Вот тут я совершил ошибку.
Я не отвернулся вовремя.
Старый разум в молодом теле штука ненадёжная. Молодая биохимия иногда включает сигнал тревоги раньше, чем голова успевает её погасить. Я увидел её лицо очень близко и зафиксировал несколько деталей совершенно некстати.
Длинные ресницы, немного слипшиеся после дождя. От напряжения припухли губы. Видимо, кусала их весь этот час, сидя за дверью. И пахло от неё очень тонко кофе и какими-то духами, цветочными, с ноткой цитруса, слабыми, скорее след, чем аромат.
Чёрт возьми, красивая.
Я мысленно взял себя за шкирку и очень вежливо напомнил себе: Покровский, ты сидишь на кухне с этой девушкой по вечерам, ешь картошку, жаренную её парнем, а парень этот нормальный, добрый, пустивший тебя в свою квартиру жить и за шестьдесят тысяч в месяц кормящий тебя жареным салом и томатным соком. Ты не лезешь к чужим девушкам. Не обсуждается. Табу. Последнее, до чего опускается уважающий себя старик в теле молодого.
Даже если девушка стоит рядом и смотрит на тебя глазами, в которых плещется благодарность и ещё что-то, чему ты сейчас совершенно не обязан давать название.
Табу, Покровский. Табу!
Я отвёл взгляд.
Посмотрел на суслика. На капельницу. На монитор.
И в эту секунду она сделала то, чего я совершенно не ждал.
Её тёплая, чуть шершавая от работы с подносами и тряпками в кафе ладонь легла мне между лопаток. Осторожно, без нажима. Просто легла.
— Миш… Спасибо тебе огромное. Ты просто чудо сотворил.
Я напрягся. Совсем чуть-чуть. Настолько, что она, вероятно, даже не заметила. Но внутри у меня в это мгновение случилось всё разом: от лёгкой ломоты где-то между ребер до короткого, почти злого укора самому себе за то, что я эту ломоту почувствовал.
— Лесь, — я произнёс это как можно ровнее, голосом умеренно-усталого профессионала. — Это моя работа. Ему повезло, что ты вовремя принесла. Ещё полчаса, и я бы уже ничего не смог.
Ладонь с моей спины не уходила…