Глава 4

Глава 4

Я не дрогнул и не ускорился от слов богача. Пинцет стоял где стоял, в миллиметре от золотой нити канала, и крик Стоцкого значил для моих пальцев не больше, чем уличный шум за окном. Я довёл движение, которое начал, медленно потянул осколок вдоль, не задевая нить, и тёмный обломок костяного шипа вышел из раны и я положил его в лоток. Только после этого я разогнулся.

— Я повторю один раз, — сказал я, не поворачиваясь всем телом, лишь скосив на него взгляд. — Вы опоздали на сорок пять минут. Передо мной на столе собака с открытой раной. Сядьте, выпейте чаю, дождитесь, пока я закончу. Это не просьба.

Индюк побагровел ещё гуще, до свекольного, и затрясся.

— Чаю⁈ Вы предлагаете мне чай⁈ Да вы знаете, сколько стоит моё время⁈ Я — Аркадий Виленович Стоцкий! Меня к вам прислал сам Гольдман, а вы заставляете меня сидеть в этой… в этой будке и ждать, пока вы возитесь с дворнягой! Принимайте немедленно, я сказал!

Я бросил на него один взгляд. Тот самый, которым в прошлой жизни осаживал ординаторов, вздумавших спорить у операционного стола, и родственников, требовавших скандала вместо лечения. Взгляд подействовал на мгновение, Стоцкий поперхнулся, но гонор пересилил, и он снова открыл рот.

Договорить ему не дала Ксюша.

— Аркадий Виленович, вас же Аркадий Виленович зовут, да? — Она возникла у него под боком, вся улыбчивая, с журналом записи наперевес, и затараторила так, что вставить слово стало некуда. — Я вас сразу по осанке определила, вы человек явно непростой, сразу видно. А пальто у вас итальянское? Нет, ну я же вижу, что итальянское, у нас тут абы кто не ходит. Вы присаживайтесь вот сюда, на лучшее место, у окна, тут вид, тут чистенько. А зверя вашего как зовут? Ой, а кто у вас, ласочка? Породистая, наверное, у такого солидного мужчины абы какой не будет…

Пока индюк, сбитый с яростного разгона этим потоком, недоумённо моргал и соображал, хвалят его или заговаривают, к делу подключился Саня.

— Аркадий Виленыч, а правда, что в этом сезоне лиловый снова в моде? — Саня подкатил с другого боку, на ходу придвигая стул. — Я ж по костюму вижу, вы человек со вкусом, не то что эти, в сером ходят. Вот объясните мне, простому, чем бархат от велюра отличается, а то я всё путаю…

— Велюр… велюр совершенно иная фактура, — машинально начал Стоцкий, разворачиваясь к Сане, и сам не заметил, как из обличителя превратился в лектора. — Это распространённое заблуждение, путать их. Бархат имеет ворс плотный, короткий…

— Ой, а покажите ещё раз запонки, я таких сроду не видела! — встряла Ксюша с другого фланга, и Стоцкий послушно повернулся к ней, выставляя манжету. — Это что, настоящее золото? И камешки настоящие? Аркадий Виленович, вы прямо как из журнала, честное слово. У нас тут таких гостей не бывает, у нас всё больше с дворнягами да хомяками…

— Натуральные сапфиры, разумеется, — приосанился Стоцкий, окончательно забыв, зачем кипятился. — Под заказ, у одного ювелира на Большой Морской…

Они перебрасывали его, как мячик, от Сани к Ксюше и обратно, не давая ни секунды на то, чтобы вернуться к скандалу. Саня восхищался костюмом, Ксюша запонками, оба ахали в нужных местах, и распушившийся от лести индюк отвечал то одному, то другому, всё больше теплея, больше веря, что попал к людям, которые наконец оценили его по достоинству. Пока этот ватный волейбол шёл своим чередом, я спокойно зашил алабаю рану, наложил повязку и закрепил лапу.

— Готово, Громов, — я выпрямился, разминая поясницу. — Осколок достал, канал цел. Швы снимем через десять дней, пока обрабатывать вот этим, два раза в сутки. Бегать запретите неделю.

Громов, всё это время простоявший над душой бледной горой, выдохнул, стиснул мою руку обеими лапищами и забормотал благодарности. Алабай, ещё сонный от наркоза, на трёх лапах поковылял к выходу, и здоровенный хозяин повёл его, поддерживая, мимо опешившего индюка.

У двери Громов обернулся, смерил Стоцкого тяжёлым взглядом, и сказал в пространство:

— Бывают же люди, — и вышел.

Дверь за Громовым закрылась. Я наконец повернулся к нему целиком, вытирая руки полотенцем.

— Ну, — я смотрел на него спокойно. — Теперь я свободен. Что у вас?

И Стоцкий, едва спихнутый Ксюшей и Саней с кипящей точки, тут же снова полез в бутылку.

— Что у меня? — Он вскинул подбородок. — У меня то, что я прождал у вас в очереди, как простой смертный! Я, Стоцкий! Неужели до вас дошло, что меня нужно было принять сразу⁈ Сколько можно испытывать моё терпение⁈

Я отложил полотенце. Подошёл к нему вплотную, спокойно, так что ему пришлось чуть задрать голову, чтобы держать взгляд, и заговорил без капли злости. На таких тихий голос действует сильнее крика.

— Аркадий Виленович, послушайте меня внимательно, я скажу один раз, — я выдержал паузу. — Здесь ваши деньги не работают. Совсем. Можете предлагать мне любую сумму, можете трясти знакомствами, можете кричать, на мою работу это не повлияет ни на грамм. В моей клинике есть правила, есть очередь и есть уважение к чужому труду и времени. Если вы хотите лечить здесь своего зверя, вы эти правила соблюдаете, как все. А если не хотите, — я качнул головой в сторону двери, — вон выход. Я вас не держу и держать не стану.

— Да как вы смеете! — задохнулся Стоцкий. — Вы понимаете, с кем разговариваете⁈ Я таких, как вы…

— Прекрасно понимаю, — я не повысил голоса. — И вы тоже сейчас поймёте, с кем. Давайте по фактам. Вас прислал Гольдман. А Гольдман не разбрасывается рекомендациями, он осторожен. Значит, до меня вы обошли не одного фамтеха. Самых дорогих, самых модных, с холлами в мраморе и смузи в приёмной. И ни один вас не устроил, иначе вы не стояли бы тут. Вам не нужен просто врач, Аркадий Виленович. Вам нужен лучший. Вы за лучшим и пришли.

Я сделал паузу, давая словам осесть. И продолжил:

— Так вот. Лучший перед вами. Это не хвастовство, это диагноз, который вам уже поставил Гольдман, иначе вас бы тут не было. Но лучший работает только на своих условиях. Не уважаете мой труд, не цените моё время, считаете, что деньги дают вам право орать на врача посреди операции, тогда пожалуйста, дверь открыта, ищите дальше. Только искать вы уже устали, иначе не пришли бы. Лучшего вы нашли. Вопрос один, нужен он вам или нет.

В приёмной стало очень тихо. Ксюша застыла с журналом, Саня прирос к стулу, Денисов смотрел на меня так, будто впервые видел. А Стоцкий жевал губами, переваривая. Бил я его собственной логикой, его же снобизмом, развёрнутым против него самого, безо всякого оскорбления, он всю жизнь искал лучшее и платил за лучшее, а я предложил ему ровно это, только с ценником из уважения вместо денег.

Гонор выходил из него медленно, как воздух из проколотого шарика. Свекольный цвет сползал с лица, плечи опускались.

— Я… — он сглотнул. — Возможно, я был несколько резок. Пробки, нервы, тяжёлый день, — он помолчал и выдавил, явно непривычно для себя: — Прошу прощения. Посмотрите мою Жизель. Пожалуйста.

— Конечно посмотрю, — я кивнул, и тон у меня сам собой переменился на рабочий. — Ради зверя я что угодно посмотрю, зверь в наших разногласиях не виноват. Несите на стол.

Стоцкий бережно, двумя руками, извлёк из дорогой переноски ласку, и я невольно отметил, что зверь и впрямь хорош. Изящная, длинная, с шерстью цвета топлёного молока, отливающей шёлком, породистая до кончика хвоста.

На ней была надета попона, миниатюрная, расшитая мелкими сверкающими камешками, из тех висюлек, какими богачи наряжают питомцев под собственный статус. Ласка лежала на руках вяло, растеряв всю живость, какая положена её породе.

— Жизель третьи сутки ничего не ест, — заговорил Стоцкий, и в голосе у него прорезалась настоящая тревога, спрятанная под спесью. — Совсем. Воду пьёт, а еду не берёт. Вялая стала, лежит. Я уж и корм менял на самый дорогой, и ветеринара на дом вызывал, тот руками развёл, говорит, везите в стационар на обследование. А она у меня… — он осёкся, — она мне дорога. Не как вещь. Просто дорога.

Вот это «просто дорога», сказанное сквозь весь его гонор, мне понравилось куда больше итальянского пальто. Под индюком прятался человек, который любит своего зверя.

Я уложил ласку на стол, Денисов тут же оказался рядом, собранный, готовый показать себя на VIP-пациенте. Я провёл над зверьком сканером браслета.

[Вид: Ласка эфирная, выставочная линия — Ядро: Уровень 2 — Состояние: норма по всем показателям]

Норма. Я прогнал ещё раз, по каналам, по органам. Эфирограф развернул картинку. Ядро ровное, каналы чистые, ни воспаления, ни паразитов, ни сбоя терморегуляции. Ни одной из тех патологий, что положены зверю, трое суток не евшему. Зверь по всем приборам был здоров.

Денисов нахмурился, вглядываясь в монитор, и начал вслух перебирать страшное.

— Михаил Алексеевич, если по приборам чисто, а симптом есть… Это может быть скрытая эфирная дистрофия Ядра, начальная стадия, она на ранних сроках на сканере не видна. Или аутоиммунное, когда организм сам глушит аппетитный центр. Или, — он понизил голос, покосившись на хозяина, — неоперабельная опухоль в эфирном узле, такие тоже сначала не светятся…

Стоцкий побелел и схватился за край стола.

— Опухоль⁈ Неоперабельная⁈ Доктор, сделайте что угодно, любые деньги!..

— Денисов, — я остановил его одним словом. — Прекрати пугать хозяина страшными словами. И вот тебе урок, запоминай на будущее. Когда прибор говорит, что зверь здоров, а зверь болеет, причин ровно две. Либо прибор чего-то не видит. Либо болезни нет вовсе, и за неё мы приняли что-то другое. Не лезь сразу в неоперабельные опухоли, исключи простое. Ты ищешь болезнь, а я для начала поищу причину.

Я отложил браслет. Приборы я уже спросил, они сказали «здорова». Теперь следовало спросить самого зверя, руками и глазами, по-старому, как лечили до всяких эфирографов.

Ласка не ест трое суток, но пьёт. Активность снижена, но не лежит пластом. Здорова по всем системам. Что мешает здоровому зверю есть? Вопрос стоял именно так, не про болезнь, а про то, что мешает. И зашёл я с самого простого, с того, чем зверь ест, а Ядро оставил напоследок.

Я мягко придержал ласку и раскрыл ей пасть.

Зубы целые, дёсны розовые, язык чистый. Я заглянул глубже, посветил и осторожно прощупал пальцем защёчные мешки, в которых ласки таскают добычу. Левый пуст. А в правом, глубоко, у самого основания, пальцы наткнулись на мелкий твёрдый острый предмет.

Вот оно.

— Пинцет тонкий, — сказал я. — И поднесите лампу.

Под лампой я раскрыл мешок шире, завёл длинный пинцет и осторожно, чтобы не протолкнуть глубже, подцепил инородное тело. Оно сидело плотно и выходить не желало. Я подработал, потянул. Из защёчного мешка ласки показался и лёг мне на ладонь маленький блестящий предмет.

Камешек. Сверкающий стразовый камешек, гранёный, размером с горошину.

Я молча поднёс его к попоне Жизели, к ряду расшитых по краю украшений. В одном гнезде зияла пустота, камешек выпал из оправы. Точно такой же, как тот, что лежал у меня на ладони.

— Вот ваша неоперабельная опухоль, Аркадий Виленович, — я положил страз на стол перед остолбеневшим Стоцким. — С попоны. Открепился, а Жизель его подобрала и сунула за щёку, как они таскают всё блестящее. Закатился глубоко, к основанию мешка и застрял. Есть с такой занозой за щекой больно и неудобно, вот зверь три дня и отказывался от еды. Причина не в болезни. В камешке.

В смотровой повисла тишина. Денисов смотрел на страз с открытым ртом, осмысляя, как бытовая мелочь свела на нет весь его список смертельных диагнозов. Саня тихо присвистнул.

А Стоцкий переводил взгляд с камешка на ласку, с ласки на меня, и на холёном лице проступало особое потрясение человека, который выложил кучу денег за обследования и услышал в итоге, что всё дело в выпавшей стекляшке.

Жизель тем временем шевельнулась на столе, повела носом и ожила прямо на глазах. Я поднёс ей кусочек лакомства из банки на стойке, и ласка, избавленная от помехи, схватила его и сжевала с аппетитом.

— Ест, — выдохнул Стоцкий. — Господи, она ест.

— Ест, — я убрал пинцет. — Здоровый был зверь, Аркадий Виленович. Всё это время. Просто с камнем за щекой. Попону с украшениями я бы вам посоветовал снять совсем или сменить на такую, где нечему отваливаться. Красиво, но вот вам цена красоты.

Денисов всё ещё смотрел на страз, и я видел, что у него в голове со скрипом перестраивается какая-то важная конструкция. Я тронул его за плечо и негромко сказал, чтобы слышал только он.

— Запомни этот случай, Кирилл. Крепко запомни, он дороже десяти лекций. Тебя в академии учили, видишь симптом, ищи болезнь. Перебирай диагнозы от частого к редкому, от лёгкого к смертельному. И это правильно, но это полдела. Потому что есть ещё целый пласт, который ни в один диагноз не лезет, инородные тела, бытовые мелочи, дурацкие случайности. Зверь проглотил, накололся, запутался. Прибор тут бессилен, он ищет патологию, а патологии нет.

— Я сразу полез в опухоли, — пробормотал Денисов, и в голосе у него была честная досада на себя. — Прибор чистый, а я первым делом про худшее подумал.

— Все так делают поначалу. Это от страха пропустить страшное. — Я качнул головой. — Но хороший диагност первым делом исключает простое, а уже потом берётся за страшное. Простое встречается в сто раз чаще, проверяется быстро и не пугает хозяина зря. До того как напугать человека словом «опухоль», загляни зверю в пасть, в уши, под хвост, прощупай руками. В девяти случаях из десяти ответ лежит на поверхности, и лезть в глубину не приходится. Был у меня один знакомый врач, лучший диагност, какого я встречал. Так он лечил не приборами, он лечил головой. И ты учись думать, а не пугаться.

Денисов уловил смысл и кивнул. Растёт парень. Из таких ошибок, осознанных вовремя, и вырастают настоящие врачи.

Стоцкий смотрел, как его Жизель уминает второй кусок лакомства, с ним на глазах происходило превращение. Спесь сошла окончательно, а на её место пришёл почти детский восторг, которому вернули любимое существо.

— Невероятно, — пробормотал он. — Три дня я с ума сходил, ветеринара вызывал, корма перебирал, в интернете про опухоли читал, а вы за пять минут… камешек, — он поднял на меня глаза, и в них теперь не было ни капли прежнего высокомерия. — Гольдман не врал. Он сказал: «Стоцкий, я знаю одного человека, езжайте к нему и не спорьте, он гений». Я не поверил, я думал, очередная провинциальная самоделка. А вы и правда… вы действительно гений, доктор. Я всем расскажу. Всем своим. У меня круг, знаете, обширный, и у всех звери, и все мучаются с этими модными коновалами. Я вас на руках разнесу по всему городу.

— Расскажите лучше, что лечиться надо вовремя и без истерик, — сказал я. — И что врача стоит уважать. Этого будет достаточно.

— И это тоже, — он пристыжённо закивал. — И за сцену простите ещё раз. Сорвался. Бывает.

Расплачиваться он подошёл к стойке, к Ксюше, и тут случилось то, ради чего, собственно, и затевалась вся история с Гольдманом. Ксюша назвала сумму по нашему прейскуранту, помноженному на пять, как договаривались, и назвала её слегка севшим голосом, явно ожидая, что сейчас начнётся новый скандал, теперь из-за цены.

Скандала не последовало. Стоцкий услышал цену в пять раз выше обычной и впервые за вечер одобрительно кивнул, будто только теперь окончательно убедился, что попал к серьёзному специалисту. Он достал портмоне, отсчитал сумму и сверху, не считая, добавил толстую пачку.

— Это чаевые. Персоналу, — он покосился на Ксюшу с Саней. — За… за находчивость. И вообще. И запишите меня на профилактический осмотр через месяц, я теперь только к вам.

Он бережно убрал воспрянувшую Жизель в переноску, ещё раз потряс мне руку, на сей раз с искренним почтением, и удалился, унося переноску и твёрдую убеждённость, что нашёл лучшего ветеринара Петербурга.

Мы все молча смотрели на стойку, где лежали деньги.

Потом Саня подошёл, взял пачку, пересчитал, шевеля губами, и поднял на нас ошалевшие глаза.

— Мужики, — голос у него сел. — Это за один приём. За один. Плюс чаевые сверху. Да тут больше, чем мы за иной день всей кассой наколачиваем, со всеми когтями, ушами и глистогонками вместе взятыми.

— Помножь на поток, — тихо сказала Ксюша, и в глазах у неё зажглись цифры. — Если Гольдман таких будет присылать каждый день…

— Да мы за полгода тут дворец отгрохаем! — Саня уже воспарил. — Я серьёзно говорю. Второй этаж надстроим, вывеску неоновую, я себе форму закажу, настоящую, с галунами…

— Сначала нормальную вентиляцию в стационаре, — приземлил его Денисов. — И автоклав новый, наш уже на ладан дышит, ещё второй смотровой стол, иначе с потоком не справимся. И расходники закупить впрок.

— И то, и другое, и третье, — сказал я, и они повернулись ко мне. — Вы все правы, каждый по-своему. И вентиляция будет, и стол, и Санины галуны когда-нибудь, если очень захочет. Всё будет. Теперь главное, не потерять голову от первых денег.

Я обвёл их взглядом, по очереди.

— И насчёт клиентов Гольдмана. Да, они проблемные. Стоцкий не последний и, боюсь, не худший, будут и капризнее. Но я с такими разговаривать умею, вы сегодня видели. Деньги для них, это единственный привычный язык, и им кажется, что этот язык открывает любые двери. Уважение за деньги не купишь, и они это нутром чуют, оттого, наткнувшись на человека, которого не купить, теряются и идут на попятную. Так что проблем я не жду. Справимся.

Перед тем как расходиться, мы сделали ревизию.

Заперли дверь, опустили жалюзи. Ксюша достала из сейфа под стойкой всё, что мы скопили: отложенную на расширение выручку, ту самую заветную сумму на аренду и ремонт соседнего зала. Пересчитали вместе, дважды, сверяясь с тетрадью, в которой я вёл учёт.

— Миллион пятьсот тридцать тысяч, — объявила Ксюша итог и сама притихла от цифры.

Полтора миллиона.

Ещё недавно я начинал здесь с нуля, с чужого пустого зала, долга и одной саламандры в стационаре. Тогда я считал пятисотками, не миллионами, прикидывая по вечерам, чем заплатить за аренду, и каждый пациент был на счету.

Я помнил тот первый месяц до мелочей, как сидел вечерами над тетрадью и складывал жалкие цифры, как радовался постоянным клиентам, как боялся, что не потяну. Сейчас под стойкой лежали полтора миллиона, рядом стояли трое людей, которым эта клиника была так же дорога, как мне.

Я смотрел на стопки купюр, на тетрадь, на усталые довольные лица команды, и думал, что деньги, это, конечно хорошо, но настоящий капитал, который я нажил за это время, стоял сейчас вокруг меня и просил галуны.

— Так, — я закрыл тетрадь. — Слушайте план. Копим до двух миллионов. С потоком от Гольдмана это теперь вопрос недель. Как только наберём два, звоню Алишеру. Он соседний зал под клинику и переделает. Мужик надёжный, нам и силовую линию тянул, и стационар оборудовал, всё своими руками, молча и на совесть. Запросит по-божески, не рвач, ему семью кормить, а работает так, что комар носа не подточит. Сделает нам нормальную клинику, вторая смотровая, операционная, палаты стационара, вентиляция, всё как у людей. И тогда заживём.

— И галуны, — вставил Саня с надеждой.

— И галуны, Шестаков. Один комплект, хотя не знаю зачем тебе эти ленточки. Если до того не пропьёшь премию.

Они засмеялись, усталые и довольные стали собираться по домам. День выдался длинный. Я отпустил Саню и Денисова, проверил напоследок стационар, все спали, жар над куполом за ширмой держался ровно, мангуст дышал спокойно. Ксюша оставалась на ночь, как всегда.

— Запрись за мной как следует, — сказал я ей на пороге. — И ложись уже, ты сегодня заслужила.

— Лягу, Михаил Алексеевич. — Она улыбнулась, держа Шипучку на плече. — Вы не волнуйтесь, тут всё под контролем. Спокойной ночи.

Я вышел, услышал, как за спиной щёлкнул замок, и пошёл домой. День был окончен. Так мне, по крайней мере, казалось.

* * *

Когда за Михаилом Алексеевичем закрылась дверь и щёлкнул замок, Ксюша осталась в клинике одна.

Спать ей, впрочем, хотелось, но сначала надо было закончить вечерний обход. Ксюша любила обход больше всего на свете. Она прошла вдоль вольеров, проверяя каждого. Мангусту поправила подстилку, послушала, как он ровно дышит во сне.

Леопардёнку подоткнула край пелёнки, которую он во сне сбрасывал с забинтованного бока. Искорке долила тёплой воды и саламандра, не открывая глаз, благодарно булькнула из-под полуприкрытого века.

Пуховик во сне гонялся за кем-то, перебирая лапами, и Ксюша осторожно погладила его между ушей, отчего барсёнок заурчал и пустил из шерсти морозное облачко.

Купол за ширмой она трогать не стала, только глянула на датчик, цифры держались ровные, жар над террариумом дрожал как положено.

Последним был Феликс. Сова сидела на жёрдочке, нахохлившись, и при появлении Ксюши приоткрыла один глаз.

— Уже спишь, Маркс? — шёпотом спросила Ксюша. — Спи, я только воду проверю.

— Сова не спит, сова бдит, — проскрипел Феликс негромко. — Сова на боевом посту охраняет завоевания революции и трудовой коллектив, — он повертел головой и добавил с неожиданным самодовольством: — Между прочим, я лучшая сова в мире. Никто так не несёт службу, как я. Так и запиши в протокол.

Ксюша тихонько засмеялась.

— Запишу, Феликс. Самая лучшая сова в мире. Никаких сомнений.

— То-то же, — удовлетворённо буркнул Феликс и снова прикрыл глаза. — И паёк лучшей сове полагается двойной. Это не лесть, это по справедливости.

— И паёк двойной, обещаю, — согласилась Ксюша и погасила в стационаре верхний свет.

Закончив обход, Ксюша стала готовиться ко сну. Настроение было прекрасное.

День вышел длинный, но счастливый, да и вчерашний стрим всё ещё гудел в сети, клиника поднималась, Михаил Алексеевич её сегодня похвалил при всех, а потом она ловко заболтала того грозного индюка, который под конец оказался просто несчастным дядькой с лаской.

Полтора миллиона в сейфе. Скоро ремонт, скоро у неё будет свой кабинет, и можно будет не ютиться на раскладушке. Хотя раскладушку, если честно, Ксюша даже немного полюбила.

Она расправила одеяло, забралась под него и позвала Шипучку. Кислотный мимик, дремавший на полке, перетёк к ней под бок, устроился на подушке у самого уха и заурчал, тихо и переливчато, как маленький моторчик. Под это урчание засыпалось лучше всего. Ксюша закрыла глаза, и тёплый спокойный сон пришёл почти сразу.

Разбудил её тычок в нос.

Что-то мягкое и настойчивое ткнулось ей в кончик носа, раз и ещё раз. Ксюша, не открывая глаз, сонно отмахнулась.

— Шипучка, ну хватит. Спи.

Тычок повторился, требовательнее. Мимик упёрся ей в щёку всем тельцем и заёрзал, дёргая, тревожно посвистывая.

— Ну что ты, — пробормотала Ксюша, разлепляя один глаз. — Чего тебе не спится-то…

Она попыталась уложить Шипучку обратно, но та не давалась. Соскользнула с подушки, забралась Ксюше на грудь и замерла, вытянувшись в струнку в сторону двери. Вся напряжённая и застывшая. Так Шипучка вела себя только в одном случае, когда чуяла чужого.

И в этот момент Ксюша услышала.

Из приёмной, из-за двери стационара, донёсся тихий шорох. Будто что-то задели в темноте. Сердце у Ксюши сжалось и заколотилось. Она замерла, вслушиваясь и уговаривая себя, показалось, ветер, дом старый, трубы, мало ли. Она заперла дверь. Снаружи никто не войдёт.

Она лежала, не дыша, и считала про себя, как считала в детстве, когда боялась темноты, вот досчитает до двадцати, окажется, что почудилось и можно будет снова уснуть.

Один, два, три. Тишина. Десять, одиннадцать. Тишина. К двадцати она почти убедила себя, что всё это нервы и долгий день, и уже начала отпускать стиснутые в одеяле пальцы.

Шорох повторился.

На этот раз отчётливее, ближе, и сомнений не осталось. В приёмной кто-то был. Кто-то двигался там, в темноте за стеной, осторожно, стараясь не шуметь, и от этого становилось страшнее всего, вор не крадётся так в пустом, как он думает, помещении, вор шарит.

А этот именно крался, будто знал, что в клинике кто-то спит, и не хотел разбудить. У Ксюши пересохло во рту. Звери не проснулись, никто, кроме Шипучки, и это пугало отдельно, чужой проник так тихо, что не потревожил даже чуткий сон стационара, где мангуст вскидывался от каждого скрипа.

Бежать было некуда. Телефон остался на стойке, в приёмной, прямо там, где сейчас кто-то ходил. Есть только дверь, а за ней, та самая приёмная. Получалось, что единственный выход вёл прямо к источнику страха. В стационаре оставались только она, раскладушка и дрожащий у неё на груди мимик.

Можно было затаиться. Закрыться, забиться в угол, ждать утра, надеяться, что чужой возьмёт что хотел и уйдёт. Но в стационаре спали её звери.

Мангуст после операции, леопардёнок с незажившим боком, Искорка, Пуховик. И тот, в куполе за ширмой, о ком нельзя было даже думать вслух. Если чужой пришёл за ними или просто наткнётся на них впотьмах, Ксюша не простила бы себе, что отсиделась.

Эта мысль оказалась сильнее страха. Не намного, на самую малость, но сильнее.

Ксюша сглотнула, медленно спустила босые ноги на пол и встала. Огляделась в темноте, нашарила на полке тяжёлую металлическую стойку для капельниц и ухватила обеими руками, как дубину. Холодный металл добавил капельку храбрости. Шипучка перебралась к ней на плечо и вцепилась коготками, напряжённая, готовая плюнуть кислотой в первого, кто покажется не своим.

— Идём, — выдохнула Ксюша одними губами, не то мимику, не то себе. — Тихо.

Сердце колотилось так, что, казалось, его слышно по всей клинике. Стараясь не скрипнуть половицей, прижимая к себе стойку, она подкралась к двери стационара, помедлила, собираясь с духом, и приоткрыла её, по сантиметру, чтобы не выдать себя скрипом петель.

Шагнула в тёмную приёмную. Под босой ногой холодил кафель. Глаза не сразу привыкли к темноте, разбавленной лишь бледной полосой фонарного света через щель в жалюзи. Знакомая днём приёмная ночью стала чужой, полной теней, и в одной из этих теней, у стойки, у дальней стены, что-то шевельнулось.

Ксюша сильно стиснула стойку, подняла её повыше и, набрав полную грудь воздуха, спросила в темноту голосом, который дрогнул, но не сорвался:

— Кто здесь?